Объектом критики Бунина становятся даже те, чьи имена он впервые слышит. В очерке “Большие пузыри” название книги рассказов советского писателя Николая Баршева превращается в метафору. “Большие пузыри” для Бунина – это советские писатели, о которых рассказывает парижское “Звено”. Но обличительный пафос направлен не столько против неизвестных Бунину писателей и книг, которые он не читал, сколько против тех, кто пропагандирует этих писателей и эти книги в эмиграции. “Звено” выходило сперва как приложение к газете “Последние новости”, на протяжении ряда лет не упускавшей случая обвинить Бунина в реакционности и даже в “художественном бессилии”. А Бунин не оставался в долгу, не раз публично выступая и против “Последних новостей”, и против руководившего газетой П.Н. Милюкова. В том же ряду – недостаточно резко обличающих советскую власть, а потому, по мнению Бунина, потворствующих большевизму – и берлинская газета “Руль”, и пражский эсеровский журнал “Воля России”.
Когда читаешь выдержки из очерков и воспоминаний Бунина с оценками писателей, может показаться, что у него ни для кого не находится доброго слова. Но в череде едких бунинских характеристик бывали и исключения. Вера Николаевна Муромцева записывает в дневнике 24 августа / 6 сентября 1918 г.: “Валя [Катаев] ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян[8] защищал, говорил, что у Волошина через всю словесность вдруг проникает свое, настоящее. «Да и Волошиных не так много, чтобы строить свое отношение к нему на его отрицательных сторонах. Как хорошо он сумел воспеть свою страну. Удаются ему и портреты»”. Или вот еще – 15 сентября 1947 г. Бунин обращается в письме к своему старинному другу Н.Д. Телешову: “На днях писал тебе, с каким редким удовольствием прочел книгу Твардовского «Василий Теркин»; забыл прибавить, что недавно восхищен был еще одним рассказом – К. Паустовского «Корчма на Брагинке»”.
Неприятие всего и вся, что хоть как-то, пусть косвенно связано с большевиками или представляется таковым Бунину, постепенно становится не столь категоричным. Андрей Седых рассказывал, как после чтения Буниным отрывков из “Воспоминаний” “особенно обиделся за Максимилиана Волошина, которого в юности знал лично и любил”:
“Бунин написал, что Волошин мог прервать самый горячий теософский спор, чтобы жадно наброситься на еду, и я не выдержал и упрекнул его:
– Да ведь и вы, Иван Алексеевич, очень любите закусить пирожками, и селедку любите, и водку. И, пожалуй, ради закуски пожертвуете любым теософским спором…
Он на мгновенье уставился на меня и вдруг начал смеяться и потом несколько раз повторял:
– Так вы думаете, пожертвую? Что же, может быть, может быть…”[9]
Впрочем, посмеявшись, Бунин ничего в характеристике Волошина, как и в характеристиках других, не изменил, потому что задачей публицистики для Бунина было – бороться, бороться и бороться, пока есть хоть малейшая надежда, что борьба эта может принести результат. А результат она приносила всегда, потому что шла не за территории, не за власть, не за что-то материальное, а за умы и за души.
Сегодня злые слова Бунина в адрес Блока, Горького, Есенина, Маяковского – тех, кто вместе с ним составляют славу русской литературы, – могут вызвать недоумение. Но они были столь же страстными и пристрастными, как и Бунин, столь же непримиримыми по отношению ко всему, что покушалось на их идеалы, – и в жизни, и в литературе. Именно страсть превращала в трибуна не только Горького, Маяковского и Бунина, но и Есенина, пишущего “Русь Советскую”, и Блока, создающего поэму “Двенадцать”. “Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте музыку революции!” – призывал Блок. И кощунственным был этот призыв для Бунина, видевшего в революции лишь разрушительную какофонию, танец на костях, похоронный марш на развалинах всего, что было ему близко и дорого, всего, ради чего он жил.
16 февраля 1924 года в Париже Бунин произнес свою знаменитую речь “Миссия русской эмиграции”. На вечере в Salle de Géographie были и другие выступающие – в том числе и писатели. И.С. Шмелев говорил о “Душе родины”, Д.С. Мережковский произносил “Слова немых”. Но именно Бунин выступал первым, потому что идея великой миссии, которую несет эмиграция, пронизывала все его творчество и более того – всю его жизнь – с первых парижских дней 1920 года.
Он стал провозвестником этой миссии тогда, когда практически у всех еще была надежда на скорое возвращение на Родину, когда еще сопротивлялась Белая армия, когда еще не началось признание новой власти в России, признание СССР другими государствами. И он стремился утверждать само пребывание русских беженцев за границей как миссию, когда уже стало понятно, что они обречены на долгую жизнь вне Родины – в окружении чуждых им, в общем-то, культур, в иной языковой среде, среди людей, связанных между собой другой историей, другой верой, другими устоями.
Бунин “наметил все главные мысли и страшные слова, которые повторяли потом другие ораторы”, как писала парижская газета “Последние новости” 20 февраля 1924 года в заметке, озаглавленной “Вечер страшных слов”. Заметке, показавшей, что услышали в выступлении Бунина те эмигранты, которые не разделяли его взглядов на революцию и на происходившее затем в России: “Ничего неизбежного в русской революции не было. «Произошло нечто дьявольское. Под интернациональным знаменем разрушен был дом, освященный богопочитанием, культом и культурой». «Планетарный злодей высоко сел на шее русского дикаря, и русский дикарь дерзнул на то, чего ужаснулся бы сам дьявол, – коснулся раки Сергия Преподобного. Боже! – спокойным академическим голосом скандирует И.А. Бунин. – И вот к этому дикарю я должен пойти на поклон и служение!» <…> Но Божий гнев падет на Содом и Гоморру, и в ожидании его наша миссия «не сдаваться ни соблазнам, ни окрикам». «Есть нечто, что выше России. Это мой Бог и моя душа». «Подождем, православные, – говорили на Руси, – пока Бог переменит орду. Подождем и мы соглашаться на новый похабный мир с нынешней ордой»”.
Спустя полтора месяца речь Бунина была напечатана в берлинской газете “Руль”. Сказанное в феврале Бунин сопроводил постскриптумом, в котором назвал появившиеся в прессе отклики “кривотолками”. А передовую статью Милюкова, опубликованную в том же номере “Последних новостей”, где появился отчет, и вовсе “похожей на бред”.
Милюков приложил максимум усилий, чтобы доказать своим читателям и ложность сказанного Буниным, и абсурдность “учительствования”, от которого русским писателям, по его мнению, следовало бы давно отказаться: “Три имени русских писателей, выступавших здесь, принадлежат к самым громким в нашей теперешней литературе: Бунин, Мережковский и Шмелев. Это – те, кем Россия по справедливости гордится. Если такие трое решились предстать перед аудиторией с устным словом проповеди, то надо думать, что им было что сказать, свое и поучительное. Они и говорили тоном поучения, почти пророческим тоном. «Учителя жизни» – это явление не новое в русской литературе и общественности. Можно было бы сказать, что это – явление отживающее, даже отжившее. В наше время сложных общественных настроений старая монополия вождей интеллигенции давно уже стала анахронизмом. Пророки нашего времени принуждены обращаться к кружкам, а не к народу”.
Чувством, которое объединило говоривших о “Миссии русской эмиграции”, Милюков в “Последних новостях”, а за ним и другие противники взглядов Бунина, посчитали – ненависть: “Пророки нашего митинга принесли с собою лютую ненависть. К кому? Одни из них к целому народу, к своему народу. Другие – к мозгу и сердцу этого народа, к интеллигенции. Некоторые из них захотели к ненависти прибавить нечто худшее: презрение. Ненависть потому лучше, что она может иной раз явиться, в минуты сильных переживаний, патологическим извращением любви. Презрение идет от холодного, жестокого, надменного сердца. Ненависть может быть к равному, оказавшемуся победителем. Презрение есть проявление аристократизма и замкнутости, украшающих себя идеей духовной избранности и создающих страховые союзы самолюбования”.
Милюков писал о злобе и ненависти Бунина и других выступавших ко всему, продолжающему жить вопреки им, о том, что они с “непонятной враждой” хватаются за колесницу жизни, которая не хочет обратиться вспять, и о том, как “уязвлена их надменная гордость, когда «нечистый мир», «презренный и бесстыдный», когда преступный и нераскаянный народ, когда вскормленная дьяволом интеллигенция проходят мимо них, не замечая их поз непризнанного величия и их мистического маскарада”.
Появившийся в парижской эмигрантской газете образ с готовностью подхватила и советская пресса. Н. Смирнов, не раз, кстати, хвалебно отзывавшийся о произведениях Бунина, назвал свою статью, опубликованную в газете “Известия” менее месяца спустя, 16 марта 1924 года, “Маскарад мертвецов”.
В ответ на новое выступление в Париже на тему “Миссия русской эмиграции”, состоявшееся 5 апреля 1924 года, “Последние новости” продолжили “крестовый поход” против бунинского понимания миссии статьями “Новый Апокалипсис”, “Вечер самооправданий и демагогии”, “Миссия Ив. Бунина”. Последнее название – статьи М. Осоргина – показательно одновременно в своей точности и в своем нежелании понимать Бунина. В точности – потому что миссию русской эмиграции Бунин видел своей миссией, в том смысле, что готов был жертвовать ради нее многим. В нежелании понимать – потому что Бунин думал не о себе, а о стране, и вовсе не представлял себя пророком или мессией.
Бунина обвиняли в ненависти, но разве причина, корни этой ненависти в нем? Разве он хватается за прошлое, тоскует по временам крепостничества, видит себя аристократом среди дикости и корыстолюбия? Тем, кто так считает, Бунин отвечает в статье “Российская человечина”:
“Да, так же, совершенно так же, как «в эпоху белой борьбы» – которая, однако, никогда не шла против России, – зияет перед моими глазами этот ров, вернее, бездонная могила, где лежат десятки тысяч тех, с кем я был и есмь и памяти которых я, конечно, никогда не изменю, через трупы которых я никогда не полезу брататься.
Но могила эта отделяет и вечно будет отделять меня вовсе не от России. Из-за России-то и вся мука, вся ненависть моя. Иначе чего бы мне сидеть в Приморских Альпах, в Париже? Я бы и в земляные работы не стал играть. А просто, без всяких разговоров, махнул бы через ров в российскую «человечину» – и дело с концом”.
“Маскарад мертвецов” – пишут о Бунине и его единомышленниках в Москве. “Ведьмина кухня” – отвечает он советским критикам и периодическим изданиям: “Правде”, “Известиям”, “Красной нови” – и тем эмигрантским, которых он считает просоветскими, например “Воле России”. “Якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей”, называет Бунин одного из редакторов этого журнала, эсера Марка Слонима, который “даже Москву перещеголял”.
Бунинская характеристика “Литературных откликов” Слонима: “Ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал”. Резко и категорично? Да, безусловно. Столь же резко и категорично, как и суждения Слонима о Бунине: “Многие писатели совершенно не обладают чувством такта, и их слух не режут скрипучие или хриплые ноты собственного голоса. Это блестяще подтверждается именно на примере Бунина”. Или: “Бунин очень хороший писатель, хотя для меня мертвый, потому что не двигающийся, застывший и принадлежащий к завершенной главе истории русской литературы. Она давно уже дописана, а Бунин к ней только приписывает. Он весь в прошлом – психологически, формально, по своим сюжетам, по своей трактовке, по своим подходам к людям и России”; “Бунин безнадежно глух, ослеплен политической злобой и скован самомнением и предубежденностью”; “Злобу вызывают в нем все эти «новые люди» литературы, все эти нетитулованные пришельцы, к которым он, дворянин от искусства, относится с тем же презрением, что и крепостной барин к «хамам» и «кухаркиным детям». Для него они враги, он с ними борется, и в борьбе этой готов применить самые невероятные приемы. Ибо насколько сдержан Бунин-художник, настолько же распущен и не брезглив Бунин – критик и публицист”.
Бунин и его противники – слово “оппоненты” здесь кажется слишком мягким – не сдерживают себя в оценках, потому что для них это не просто полемика, это война, идеологическая, нравственная, эстетическая война, в которой решается судьба России, да и всего человечества. Война, в которой надо быть безжалостным к врагу, потому что политика и идеология разделила на два враждебных лагеря даже когда-то близких друг другу людей – пример тому Бунин и Горький.
И уже забыто или почти забыто всё хорошее, что когда-то их объединяло, забыты дружеские встречи, сотрудничество, вспоминаются прежде всего давние обиды, которые интерпретируются в публицистическом ключе – как, например, рассказ о том, что гонорары у Горького в “Знании” были больше, чем у всех остальных, в том числе и у Бунина.
В эмиграции у Бунина сначала воспоминания включаются в публицистику, затем происходит обратное – публицистические элементы то и дело вторгаются в воспоминания.
Прошлое для Бунина важно прежде всего в соотнесении с настоящим. Это и камертон, позволяющий увидеть истинное лицо современной литературы в сравнении с теми, чьи произведения Бунин относит к художественным вершинам, и истоки революций и всего за ней последовавшего, и ориентиры, на которые должна равняться Россия будущего, в которую Бунин по-прежнему верит, – даже в тех своих статьях и очерках, где определяющими, казалось бы, являются гнев, усталость, разочарование.
Если главный герой, точнее антигерой, очерков Бунина начала 1920-х годов – Горький, то новым героем становится Чехов. Рядом с Чеховым в мемуарных очерках Бунина – другие писатели, в том числе те, кто уже подзабыт, особенно в эмиграции. И это не просто воспоминания о личных встречах или короткие зарисовки из жизни – Бунин стремится создать полноценные портреты, используя биографические очерки, воспоминания современников, переписку.
Отдельно в этом издании выделены два реконструированных цикла Бунина – “Записная книжка” и “Ленотровский цикл”. Здесь хронология публикаций сохраняется только внутри циклов: в периодике в 1920-е годы они перемежались другими произведениями писателя. Но мы впервые решили их объединить, чтобы показать художественную и идейную логику циклов. Не случайно ведь Бунин названием, как в случае с “Записной книжкой”, или отсылкой к общему источнику – исследованию французского историка Ленотра – подчеркивал связь этих публикаций.
Впервые в эмиграции название “Записная книжка” Бунин использовал еще в парижской газете “Общее дело” в 1920 году. В 1921-м под тем же заглавием выходили его публикации в гельсингфорсской газете “Новая русская жизнь” и в пражских “Огнях”. Но основная масса названных так текстов появилась в 1926–1927 годах в парижской газете “Возрождение”, что и позволяет говорить о существовании цикла, к которому примыкает и опубликованная “с продолжением” несколькими годами позже “Записная книжка” в парижском еженедельном журнале “Иллюстрированная Россия”.
“Записная книжка” Бунина, как авторский цикл публикаций в периодике, не является простым воспроизведением фрагментов из всамделишной записной книжки, поэтому отдельные ее части датированы временем публикации в “Возрождении” и “Иллюстрированной России”. Хотя в некоторых случаях Бунин сообщает читателям и когда сделана запись: “недавно (в конце июня сего четырнадцатого года)”; “Одесса, январь 1920 года”; “13-го сентября 1916 года”, но эти датировки, как и другие указания на время, включены в текст, так что могут являться и художественным приемом. И цикл “Записная книжка” в целом может восприниматься как форма актуального художественно-публицистического высказывания, закамуфлированного под записи прошлых лет или же основанного на них.
Бунин – не историк и не мемуарист, ставящий своей целью скрупулезную фиксацию деталей, сохранившихся в памяти. Когда это требуется, он в “Записной книжке” переходит к настоящему напрямую, ведь запись не обязательно должна извлекаться из архивов, ее можно сделать здесь и сейчас – прямо перед публикацией в газете. А в других случаях берет из прошлого то, что нужно донести до настоящего, до тех, кто читает его в 1920–1930-х годах.
28 октября 1926 года Бунин вспоминает, как его ругали за изображение народа в “Деревне”: “Что ж после этого дивиться, что Скабичевский писал про Льва Толстого, что «этот граф, в то время, как вся Россия кипит новой жизнью, плетет роман какого-то Левина с его коровой Павой», что были объявлены злостными ретроградами и тем надолго «выведены в расход» из литературы Лесков, Майков, Тютчев, Писемский, Константин Леонтьев… А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор», вообще за мои «наветы» на народ, который я будто бы писал только «черными, неправдоподобными» красками, приписывал ему ту жестокость, которой у него и в помине будто бы не было? И вот, опять, опять та же песня, слово в слово та же”.
“Они пускают клеветы самые нелепые, но ведь от всякой клеветы всегда что-нибудь да остается, худая молва быстро бежит”, – с горечью констатирует Бунин. И эта цикличность характерна, по Бунину, не только для российской, но и мировой истории.
“Записная книжка” возвращала читателей Бунина – русских парижан – в Россию, “Ленотровский цикл”, который печатался в газете “Возрождение” в то же время, – переносил в эпоху французской революции.
Из некоторых публицистических выступлений Бунина может показаться, что революционность, нигилизм, готовность к отрицанию, разрушению – черты специфически российские. Но ничего подобного – “Ленотровский цикл” доказывает иное. Бунин акцентирует внимание на неприемлемом для него, а подчас и ненавистном ему в России, потому что он переживает именно за ее судьбу, а не за судьбу Франции, Англии или Германии. Но истоки происходящего в России он находит за ее пределами – и прежде всего во Франции. Сравнение русской и французской революции – это не просто параллели, это еще и генезис.
О проекте
О подписке