В юрте Булган теперь никогда не выветривался запах кислятины. Вместе с сыном она с утра до вечера выделывала шкуры овец. После того как меркиты отогнали табун и Тайчу-Кури влепили двадцать палок, бедный парень долго не мог ни сидеть, ни лежать на спине, но не это главное – их заставили перебраться в курень и выделывать кожи. Работа тяжелая, а кормили плохо. Когда пасли табун, питание тоже было скудное, но там они с Тайчу-Кури чувствовали себя вольными людьми, и работа была не столь обременительная. Надо же было этим меркитам налететь именно на их табун! Жизнь никак не ладится. Или уж у нее такая злосчастная доля, или чем-то сильно прогневила духов. Хучу был хорошим мужем. Любил, правда, поболтать впустую, сытно поесть, но с ним она, особенно в последние годы, не знала никакого горя. Только бы жить да радоваться. Кирилтух вздумал разорить Оэлун, и Хучу погиб. А все то, что они с ним успели нажить, забрали нукеры. Теперь они с сыном черные рабы. И так, кажется, будет до конца жизни. Ну, ее жизнь прошла – ладно. Утерянное не вернешь, гнилое не пришьешь. А вот жизнь Тайчу-Кури только начинается. Славный парень, коренастый, крепкий, очень похожий на своего отца, но, пожалуй, красивее, чем он – как будет жить ее Тайчу-Кури? Он родился на старой, вылезшей овчине, носит одежду из старой, рваной кожи, спит под латаным одеялом, неужели так будет всю жизнь? У него нет ни коня, ни седла, ни юрты. Придет время жениться, не на чем привезти невесту, не из чего постелить постель.
Булган горестно вздыхала, в тысячный раз думая одну и ту же думу, а руки сами собой крутили, мяли, терли овчину с белой пушистой мездрой и курчавой мягкой шерстью. Тайчу-Кури выделывал овчины крюком на улице. Правая нога поднималась и, опираясь на ремень крюка, будто на стремя, медленно опускалась. Солнце освещало его голую потную спину, загоревшую до черноты.
– Сынок, а сынок! Ты бы отдохнул.
Тайчу-Кури вошел в юрту, зачерпнул из кадки воды, выпил целую чашку, зачерпнул вторую и вылил себе на грудь.
– Сейчас бы кумыс пить или, на худой конец, дуг, – сказала она.
– Ничего! – Тайчу-Кури вытер ладонью потное лицо, улыбнулся. – Ничего, и вода хорошо.
Такой уж он и есть. Все ему ничего. Отшибли спину палками, вздулась подушкой, смотреть даже страшно, а когда она спрашивала его, больно ли, он отвечал почти так же, как сейчас. «Ничего. Когда били, было больно, а сейчас уже ничего».
– Ну, я пошел, мама.
– Посиди, сынок, отдохни. Жарко.
– Аучу опять будет ругаться.
– Пусть ругается. Из сил выбиваемся, на них работая, а они и покормить не хотят. Их сынки в твои годы только одно и знают – забавляться, носиться по степи без дела.
– Ну что ты, мама, меня с ними равняешь!
– Не равняю. А все же злость берет! Из-за них житья нет. Если бы не Таргутай, твой отец был бы жив, и мы бы не бедствовали.
Булган расстроилась, бросила овчину, вышла на улицу. К юрте приближались два всадника – Аучу-багатур и сын Таргутай-Кирилтуха Улдай. Между ними шел с кангой на шее высокий молоденький парень с очень знакомым лицом. Парень смотрел из-под широкого лба злыми серыми глазами. Рыжие жесткие волосы клочьями топорщились на голове. Неужели это сын Есугея?
– Принимай гостя, Булган! – Концом рукоятки плети Аучу подтолкнул в спину парня. – Где твой сын?
– Я здесь. – Тайчу-Кури вышел из юрты, почтительно поклонился Аучу и Улдаю.
– Этот парень будет жить с вами. Если он убежит, ты ответишь головой. Так же, как и ты с матерью, он будет выделывать овчины. Следи, чтобы не бездельничал. Он твой раб.
– Ты теперь большой господин! – осклабился Улдай, упитанный парень с толстыми, словно опухшими, верхними веками над маленькими веселыми глазами.
– Он должен выделывать столько же овчин, сколько и ты, – продолжал Аучу-багатур. – Не выделает – будет бит палками. Каждая невыделанная овчина – две палки. Понятно? А тебе, Тэмуджин, понятно?
– Я не буду выделывать овчины, – глухо сказал Тэмуджин. – Я не раб! Я сын высокородного родителя!
Улдай засмеялся.
– Мы тебе будем давать на выделку овчины не простых, а высокородных овец!
– Дурак! – сказал Тэмуджин.
– Но-но, умный нашелся! Посмотрю, каким ты станешь через несколько дней.
Они уехали. Тэмуджин сел на землю, привалился спиной к стене юрты, закрыл глаза. Под ресницами лежали темные тени, сухая кожа туго обтягивала скулы. Булган принесла воды, присела перед ним.
– Выпей, сынок.
Тэмуджин отодвинул руку с чашкой.
– Не хочу. Дай что-нибудь поесть.
Булган растерянно посмотрела на сына – в юрте не было ни крошки съестного. Только вечером она сможет получить у баурчи Таргутай-Кирилтуха немного молока и хурута. Тайчу-Кури в ответ на ее взгляд виновато потупился.
– Может быть, я схожу к соседям?
– Иди, сынок, к Сорган-Шира.
Сорган-Шира делал для Таргутай-Кирилтуха кумыс и тарак25, у него всегда было в запасе что-нибудь съестное. Она надеялась, что сосед не откажет ради такого случая. И верно, Тайчу-Кури вскоре вернулся с большой чашкой творога и котелком кумыса. А следом пришел и сам Сорган-Шира, кривоногий мужчина с лысеющей головой, настороженно оглянулся и поклонился Тэмуджину.
– В моем сердце живет добрая память о твоем родителе.
Булган с жалостью смотрела на тонкую шею Тэмуджина, до красноты натертую березовой кангой. Непонятно было, слушает он Сорган-Шира или его мысли далеко отсюда. Съев творог и запив его кумысом, он взглянул на Сорган-Шира, и в его глазах неожиданно промелькнули насмешливо-злые огоньки.
– Если в твоем сердце так крепка память о моем отце, сними с меня колодку, дай коня и седло. А?
Сорган-Шира снова боязливо оглянулся, крепко потер лысину.
– Ты бы лучше помалкивал, молодой господин, об этом. Неужели еще не понял, кто такой Таргутай-Кирилтух? Мы-то его хорошо знаем.
– Лучшего господина вы и не заслуживаете! Смирный конь одинаково везет и хозяина и вора. – Тэмуджин отвернулся.
Смущенный Сорган-Шира ушел домой. Булган пригласила Тэмуджина в юрту, отрезала от своего одеяла кусок овчины, подложила под колодку, чтобы она меньше натирала ему шею.
Работать утром Тэмуджин не стал. Он сидел в тени юрты, подогнув колени, положив на них руки, на руки – голову, молчал; Тайчу-Кури, обливаясь потом, тер крюком овчины, время от времени просил его:
– Ты хотя бы для виду поработай. Палками бить будут. Ох, и больно они бьют палками!
– Молчи! Не буду я выделывать вонючие овчины.
– Это не тяжело, – уговаривал Тайчу-Кури. – Видишь, я работаю, и ничего.
– Ты – харачу. Ты для этого и рожден.
Тайчу-Кури благодушно улыбнулся.
– А слышал, что сказал Аучу-багатур. Я теперь вроде как твой хозяин.
– Поговори еще так! Возьму твой крюк и тресну по башке!
– Да я же шучу. Вот чудак какой! Если бы вправду я стал хозяином, разве стал бы держать в колодке и заставлять работать на себя! Иди куда хочешь, делай что хочешь. У меня свои руки есть.
– Глупый ты парень, как я погляжу. Надоел своей пустой болтовней!
– Может быть, и глупый, – охотно согласился Тайчу-Кури.
Булган слушала их разговор, согнувшись над овчинами. Упрямство Тэмуджина было ей по душе. Только зря он думает, что ее Тайчу-Кури глупый. Он очень верно говорит. Если бы над человеком было поменьше всяких разных хозяев, если бы хозяева не захватывали людей друг у друга вместе с табунами и стадами, жилось бы много лучше.
Несколько дней ни Аучу-багатур, ни Улдай не появлялись. Все эти дни Тэмуджин не работал. Булган и Тайчу-Кури выбивались из сил, чтобы выделать все овчины. Но разве могли они сделать вдвоем то, что дали на троих? Булган со страхом ждала Аучу-багатура.
Он пришел вместе с Улдаем и тремя нукерами. Все были навеселе. Сытое лицо Улдая пылало, Аучу, напротив, был бледен, только малиновый шрам на покатом лбу горел, словно раскаленный. Они пересчитали овчины. Четыре остались невыделанными.
– Восемь палок мало! – с сожалением сказал Улдай. – Я думал, он больше заработает. Может быть, мы не будем его бить? Смотри, Аучу, своими высокородными руками он выделал овчины так хорошо, что я, пожалуй, велю из них сшить шубу себе.
– Отведав палок, он будет выделывать овчины и вовсе хорошо. Снимай штаны, Тэмуджин.
Глаза Тэмуджина налились темнотой, стали почти черными. Казалось, он бросится на своих врагов, вцепится зубами в горло.
– Штаны снимать он стесняется! – Улдай глумливо хохотнул.
Тайчу-Кури поклонился Аучу багатуру.
– Не трогайте его. Эти овчины не выделал я. Мне нездоровилось.
– Ты не выделал? – удивился Аучу, мутными глазами посмотрел на него, кивнул: – Хорошо. Нукеры, дайте ему восемь палок.
Нукеры повалили Тайчу-Кури на землю, содрали штаны. Один сел на ноги, другой на голову, третий с придыханием, так, будто колол дрова, начал бить.
– Раз, два, три… – отсчитывал удары Аучу.
Булган зажала рот рукой, чтобы не закричать. Тэмуджин вздрагивал при каждом ударе, словно били его, а не Тайчу-Кури.
Когда Аучу и Улдай с нукерами ушли, Булган упрекнула Тэмуджина:
– Твое своенравие дорого обошлось моему сыну. И всегда так…
Тэмуджин ничего не сказал. Но утром взял крюк и с остервенением начал драть овчину. Он был непривычен к этой работе, ему мешала тяжелая канга, однако до обеда ни разу не передохнул. Сердце Булган отмякло. Она сходила к Сорган-Шира, выпросила сыру и тарака, накормила ребят досыта, сказала:
– Вы сильные парни. Будете дружно работать, будет время и для отдыха. А уж я позабочусь, чтобы вам не было голодно.
И в этот раз Тэмуджин промолчал.
Вечером, укладываясь спать, Тайчу-Кури лег было на отбитую спину, охнул, перевернулся на живот. Тэмуджин засмеялся.
– Не будешь, дурак, подставлять за других свою спину!
– А-а, ничего. Мне это не в новинку.
Багряно пламенели молодые кусты черемухи, желтела, осыпалась листва с берез и осин. Лес осветлялся, становился неуютно-просторным, словно пустая юрта перед кочевкой. Оэлун шла по тропе, сгибаясь под тяжестью берестяного короба с ягодами. Палый лист сухо шуршал под ногами, изредка звонко щелкала сломленная ветка.
Раньше Оэлун боялась леса. Ей, дочери степей, он казался угнетающе тесным, полным неясных опасностей. Она боялась оставаться в нем одна. А теперь даже полюбила бродить одна по звериным тропинкам. Прежнего страха перед лесом не было. Давно поняла: люди опаснее и диких зверей, и злых духов. Сколько горя и страдания принесли они ей! По правде говоря, в ее жизни светлым было лишь детство. А все остальное… Сначала Есугей. Он привез ее в свою юрту силой. Смирилась, может быть, даже полюбила его. Но каких душевных мук стоило это! Потом домогательства коротышки Отчигина. Потом Таргутай-Кирилтух. Он разорил, обездолил ее. В душе она примирилась и с нищетой, и с одиночеством. Все бы вынесла на своих некрепких плечах. Схватили сына. Что злого, худого сделал Тэмуджин? Чем прогневили небо она и ее дети?
Оэлун присела отдохнуть на валежину, сняла короб, растерла натруженные плечи. Из-под колоды выбивался говорливый родник. Наклонилась над ним. Вода была холодной, от нее ломило зубы. Над головой с криком пролетела суетливая сойка. Лист осины упал в воду родника, закачался, прибиваемый течением к травянистому берегу. На минуту Оэлун позабыла все свои горести. Ей хорошо было сидеть и слушать лопотание родника, смотреть на деревья, на зеленые блестящие листочки и ярко-красные ягоды брусники, чувствовать томящую усталость во всем теле. Много ли нужно человеку для счастья? Если бы дома был Тэмуджин, если бы злобный Таргутай-Кирилтух оставил ее в покое, она бы ничего больше не желала. Дети стали большими, все они здоровые, крепкие ребята, голод им уже не угрожает – что еще нужно? Так нет, привязался этот проклятый Таргутай-Кирилтух! Что он сделал с ее Тэмуджином? Ни днем, ни ночью не может она забыть о старшем сыне. Болит, кровоточит материнское сердце. Может быть, Тэмуджина уже нет в живых?
Взвалив короб на плечи, Оэлун стала спускаться вниз, в долину. Лес становился все реже. Наконец вдали за ветвями берез она увидела пасущихся лошадей, юрту. У юрты, возле коновязи, топтались два подседланных коня. Кто это? Что, если снова люди Таргутай-Кирилтуха?
Придерживая руками заплечные ремни короба, она почти бежала. Ремешок, стягивающий волосы на затылке, развязался, они рассыпались, лезли в глаза. Прямо с коробом протиснулась в юрту, откинула волосы. У очага сидели Мунлик и его сын – шаман Теб-тэнгри. Она с облегчением перевела дух, но тут же встревожилась снова: с какой вестью приехал Мунлик?
Хоахчин помогала ей снять короб, участливо заглядывая в лицо.
– Устала, фуджин? Ой-е, какое у тебя лицо! Сейчас покормлю…
По тому, как вела себя Хоахчин, она поняла, что ничего страшного нет. Случись что с Тэмуджином, она бы не стала говорить о ее усталости. И все же не удержалась, спросила у Мунлика:
– Что с моим Тэмуджином?
– Теб-тэнгри видел его два дня назад.
– Как он там? – Она повернулась к шаману.
– Ходит с кангой на шее, – сказал Теб-тэнгри. – Черным рабом, будто пленного врага, сделал его Таргутай-Кирилтух…
Оэлун, закрыв глаза, увидела сына, высокого, худого, с тяжелой колодкой на тонкой шее, и закусила губу, чтобы не расплакаться. Хоахчин подала ей свежего овечьего сыру и чашку кислого молока, но Оэлун не могла есть. Невыплаканные слезы комом застряли в горле. Бедный Тэмуджин. За какую вину мается? Как все это терпит мать-земля, не разверзнется под ногами мучителей, не проглотит их!..
Она подняла голову и увидела глаза Мунлика. В них было сострадание и глухая печаль.
– Оэлун, я хочу съездить к кэрэитам, – сказал он.
– Зачем? – душевно болея за сына, спросила она.
Мунлик осторожно потеребил узкую, длинную бороду.
– Надо же как-то освобождать Тэмуджина… Хан Тогорил, думаю, не забыл, что он был клятвенным братом Есугея, что Есугей возвратил ему отнятое ханство.
– Ты затеваешь войну?
– И без того у Таргутай-Кирилтуха и Тогорила нет мира. Правда, и войны тоже нет. Набегают друг на друга. А до войны дело не доходит, побаиваются друг друга. Надо скрытно привести воинов Тогорила сюда и ударить прямо в сердце улуса тайчиутов – на курень Таргутай-Кирилтуха.
– Нет, Мунлик, нет. – Оэлун медленно качнула головой, ладонями сжала виски. – Мы пробовали драться – ну и что? Зря погибли люди. Война – всегда кровь. И сироты. Разрушенные очаги. Ограбленные юрты. Война – огонь в степи, сжигает и худые, и хорошие травы.
– Как же вызволить Тэмуджина?
– Не знаю… Но не води сюда кэрэитов. Уж лучше я поеду к Таргутай-Кирилтуху, паду перед ним на колени, буду слизывать пыль с его сапог. Неужели у него нет сердца? Неужели не отпустит Тэмуджина?
Шаман улыбнулся жалостливо, мягко, как улыбаются умудренные жизнью взрослые, слушая неразумные речи детей, проговорил:
– Не отпустит. Когда орел-хищник когтит ягненка, блеяние овцы не остановит его. Но и воинов Тогорила сюда вести нельзя.
Он не оставлял матери никаких надежд. Оэлун растерянно и просяще глянула на Мунлика, будто призывая заставить замолчать шамана-сына. И Мунлик, все более туго накручивая на палец прядь бороды, все более жестко подергивая ее, сказал Теб-тэнгри:
– Воинов хана вести нельзя, просить Кирилтуха не следует – как же быть? Что-то я тебя не пойму, сын. Ты отдалился от всех нас, слишком много времени проводишь у юрты Таргутай-Кирилтуха. Твоих дум я не знаю.
– Конь хочет быть первым среди скакунов, мужчина – среди воинов, шаман – среди тех, кому ведомы тайны неба, – вяло, с неохотой, как о чем-то давно известном, сказал Теб-тэнгри; заметив, что отец ничего не понял, добавил: – Резвость коня проверяется скачкой, отвага воина – сражением, сила шамана – умением полонить ум могущественных.
О проекте
О подписке