Хотя коммунистам запрещалось выдавать партийные тайны классово чуждым элементам, Дора призналась мне, что все было готово для ее отъезда. Теперь это дело нескольких дней. Часть мебели она уже продала соседям. Партийное руководство должно было принять у нее квартиру. Тут же валялась связка моих рукописей, и Дора заметила, чтобы утром я не забыл их забрать. Хотя я плотно поужинал, Дора настояла, чтобы я поел и с ней тоже: выпил чаю, съел булочку с маринованной селедкой.
– Ты сам поставил себя в такое положение, – сказала она прокурорским тоном. – Если бы мы жили вместе, я бы никуда не уехала. Партия не заставляет разлучаться мужа и жену, особенно если у них есть ребенок. А у нас могло бы быть уже двое.
– А кто бы их содержал? Товарищ Сталин? Я остался без работы. Задолжал за квартиру. За два месяца.
– Нашим детям не пришлось бы голодать. Конечно, глупо теперь говорить об этом, да и слишком поздно. У тебя будут дети от другой женщины.
– Я вообще не хочу никаких детей, – сказал я.
– Типичная вырожденческая психология капиталистических марионеток. Это крах Запада, конец цивилизации. Ничего не остается, как оплакивать катастрофу. Но ничего, Муссолини и Гитлер наведут порядок. Праматерь Рахиль встанет из могилы и поведет своих детей назад, в Сион. Махатма Ганди и его овечки восторжествуют над английским империализмом…
– Дора, хватит!
– Идем в постель. Может, мы сегодня вместе в последний раз.
Пружины в кровати были продавлены, и мы не смогли бы лежать врозь, даже если бы этого хотели. Мы лежали, прижавшись друг к другу, и слушали, как возникает и растет в нас желание. Дора была маленькая, гладкая, теплая. Каждый раз, когда мы были с ней, меня поражали ее огромные груди – как она, такая маленькая, могла носить эту тяжесть? Дора прижала свои круглые коленки к моим. Стала жаловаться, что я обидел ее. Наши души (или как это там называется) не ладили между собой, но тела наши были по-прежнему в ладу. Я уже умел обуздывать свое желание. Нам было хорошо все время, что мы были вместе.
Дора положила руку мне на бедро:
– Ты уже подыскал мне замену?
– Разумеется. А ты?
– Там будет так много дел, что не останется времени думать обо всем таком. Это трудный курс. Не так-то легко приспосабливаться к новым условиям. Для меня любовь не игра. Прежде я должна уважать человека, верить ему, доверять его мыслям и чувствам.
– Давай, давай. Русский Иван со всеми этими достоинствами уже ждет тебя там.
– Посмотрите-ка на него! Кто бы говорил! Сам всегда был готов бросить меня ради первой попавшейся Енты.
Мы целовались и ссорились. Я перечислял всех ее прежних любовников, а она называла всех женщин, с которыми я предположительно мог бы ей изменить.
– Ты даже не знаешь, что это такое – верность! – сказала она. Потом поцеловала меня и ущипнула. Уснули мы удовлетворенные, и утром я снова желал ее.
Дора промурлыкала нараспев:
– Я никогда, никогда не забуду тебя. Мои последние мысли на смертном одре будут о тебе, негодник ты этакий!
– Дора, я боюсь за тебя.
– О чем это ты, паршивый эгоист?
– Твой товарищ Сталин – сумасшедший.
– Ты недостоин даже произносить это имя. Убери руки! Лучше умереть в свободной стране, чем жить среди фашистских псов.
– Ты напишешь мне?
– Ты этого не заслужил, но первое мое письмо будет тебе.
Снова я задремал и во сне оказался в Москве и Варшаве одновременно. Пришел на площадь, где были одни только могилы. Постучал в какую-то дверь. На стук отозвался дюжий русский мужик. Он был в чем мать родила и к тому же не обрезан. Я спросил, где Дора. «В Сибири», – ответил он. В доме собралась буйная компания. Мужчины наигрывали на гармошках, балалайках, гитарах. Отплясывали голые бабы. На улицу вышла рыжая собака. Я узнал ее – это была Елка, собака солтиса[33] из Миндзешина. Но Елка давно умерла. Что же она делала здесь, в Москве? «Такие пустые сны ничего не значат», – сказал я сам себе во сне.
Я открыл глаза, за окном было пасмурно, едва брезжил рассвет, и казалось, утро никогда не наступит. Дора гремела в кухне кастрюлями. Из крана лилась вода. Она тихонько напевала песенку про Чарли Чаплина. Я лежал не шевелясь, размышляя о мире, его противоречиях и нелепостях.
Дора появилась в дверях:
– Завтрак готов.
– Как на улице?
– Идет снег.
Я умывался на кухне. Вода была ледяная.
– Тут валялись твои кальсоны. Я их постирала.
– Хорошо. Спасибо.
– Надень их. И не забудь забрать свою фашистскую писанину.
Она швырнула мне кальсоны и выбросила из-под кровати пачку рукописей, перевязанную бечевкой.
Пока мы завтракали, Дора не переставала поучать меня:
– Никогда не поздно понять, где правда. Наплюй на всю эту муть, и идем со мной. Кончай писать про этих твоих раввинов и диббуков. Пойми, что такое реальный мир. Здесь все прогнило насквозь. Там жизнь только начинается.
– Везде все прогнило.
– Вот как ты смотришь на мир? Может, мы последний раз сидим вместе за столом. Кстати, у тебя не найдется три злотых?
Я отсчитал три злотых и протянул ей. У меня самого оставалось теперь три злотых и немного мелочи. В журнале и в издательстве мне задолжали немного, но стало невозможно вытянуть из них хоть что-нибудь. Единственной моей надеждой был аванс, который обещал Сэм Дрейман. Я попрощался с Дорой и пообещал прийти сегодня вечером. Взял связку рукописей и вышел. Падал сухой, колючий снег. На мусорном ящике сидела кошка. Она уставилась на меня зелеными, как крыжовник, глазами и мяукнула. Может, она голодная? Прости меня, киска, нет у меня ничего. Проси у того злодея, что сотворил тебя. Я вышел за ворота. Рядом помещался лазарет, и в этом здании больные оплачивали счета за визит к доктору. Какие-то старухи, кутаясь в шали, вошли внутрь. Казалось, от них пахнет зубной болью и йодом. Все они говорили одновременно, каждая о своих болезнях. Низко висели облака. Дул ледяной ветер. Я отправился к себе. В комнате моей помещались только кровать и единственный стул – так она была невелика, а холод стоял почти как снаружи. В связке рукописей, что валялись у Доры, я вдруг обнаружил начало второго акта моей пьесы. Что это? Воля Провидения? Причинность и случайность каким-то образом крепко связаны между собой. Я начал читать. Людмирская девушка возмущалась тем, что Бог все милости предпочел предоставить мужчинам, а женщинам оставил самую малость: обряды, связанные с рождением ребенка, ритуальным омовением и возжиганием свечей на субботу. Она называла Моисея женоненавистником и утверждала, что все зло в мире происходит оттого, что Бог – мужчина. Напихать сюда еще любви и секса? Кого она должна любить? Доктора? Казака? Деву можно бы сделать лесбиянкой, но варшавские евреи еще не созрели для таких тем. Она могла бы влюбиться в диббука, который сидит в ней. Ведь он мужчина. Сделаю-ка его музыкантом, атеистом, циником, распутником. Девушка будет говорить его голосом. Она может представлять себе его внешность до мельчайших подробностей. Может даже обручиться с ним. Он станет обижать ее, разочарует, и она разведется с ним.
Я почувствовал, что должен все это немедленно обсудить с Бетти. Я знал, что она живет в «Бристоле». Но нельзя же ввалиться к женщине в гостиницу без предупреждения. А у меня не хватало храбрости позвонить ей. Надо пойти в клуб. Может, Файтельзон уже там. Тогда я смогу с ним все обсудить. Хотя я ужасно устал, искорка интереса к Бетти все же тлела во мне. Я принялся фантазировать, как мы станем знамениты вместе: она как актриса, я как драматург. Но Файтельзона в клубе не было. Два безработных журналиста играли в шахматы. Я остановился поглазеть. Выигрывал Пиня Махтей, маленький человечек с одной ногой. Он раскачивался, теребил усы и пел русскую песню:
Была бы водка
Да хвост селедки,
А остальное —
Трын-трава.
Он сказал:
– Можешь посмотреть, только не лезь с советами.
Пиня выигрывал. Он пошел конем так, что вынудил своего противника, Зораха Лейбкеса, разменять королеву на ладью. Иначе Лейбкес получал мат в два хода. Лейбкес заменял корректоров в еврейской прессе, когда они были в отпуске. Маленький, кругленький, он тоже склонился над доской и сказал:
– Махтей, твоя ладья просто дура. Она опасна мне не больше, чем прошлогодний снег. А ты халтурщик и останешься им до десятого колена.
– Куда же пойдет королева? – спросил Махтей.
– Пойдет. Пойдет она. Пусть твою дурацкую башку это не волнует. Уж если пойдет, все твои дурацкие фигуры разнесет вдребезги.
Я прошел в следующую комнату. Там сидели трое. За маленьким столиком – Шлоймеле, народный поэт. Он подписывал свои поэмы только именем. Стихи писал набело в бухгалтерской книге, вроде тех, что используют в бакалейных лавках. Писал мелкими буковками, которые только сам и мог разобрать, напевая под нос что-то заунывное. За другим столом сидел Даниэль Липчин, по прозвищу Мессия. Он участвовал в первой русской революции 1905 года, был сослан в Сибирь. Там он стал религиозным и начал писать мистические рассказы. Наум Зеликович – тощий, длинный, черный, как цыган, – расхаживал по комнате. Он принадлежал к тому меньшинству Писательского клуба, которое полагало, что Гитлера скинут и войны не будет. Зеликович опубликовал десятка два рассказов, и все об одном – о своей любви к Фане Эфрос, которая обманула его и вышла замуж за профсоюзного лидера. Фаня Эфрос уже лет десять как умерла, а Зеликович все переживал ее неверность. Он постоянно воевал с варшавскими критиками, а они его дружно ругали. Одному из них он дал пощечину. На мое приветствие Зеликович не ответил: он недолюбливал молодых писателей, считал их выскочками, непрошеными захватчиками.
Я повернулся и вышел. Может, у девушки должно быть два диббука? Один – распутник, а другой содержатель притона. У меня уже был рассказ о девушке, у которой их два – проститутка и слепой музыкант. Вдруг я решился. Из телефонной будки позвонил в справочное, узнал номер «Бристоля», позвонил туда и попросил соединить с мисс Бетти Слоним. Через минуту раздался ее голос: «Хэлло!»
Я тут же потерял дар речи. Потом сказал:
– Это тот молодой человек, который имел честь обедать с вами вчера в ресторане Гертнера.
– Цуцик?!
– Да.
– А я тут сижу и думаю про вас. Что нового насчет пьесы?
– У меня есть одна идея, и мне хотелось бы обсудить ее с вами и Сэмом Дрейманом.
– Сэм ушел в американское консульство. Но вы приходите, и мы с вами обо всем поговорим.
– А я вам не помешаю?
– Приходите же! – И она назвала номер.
Я был в восторге от собственной храбрости. Какие-то высшие силы распоряжались мною. Захотелось взять извозчика, но я побоялся, что моих трех злотых не хватит. Вдруг я вспомнил, что не побрился сегодня, и провел пальцем по щетине. Надо бы зайти в парикмахерскую. Нельзя же заявиться к американской леди небритым.
О проекте
О подписке