Читать книгу «Распеленать память» онлайн полностью📖 — И. Н. Зорины — MyBook.

Латгальская семья

Еще в детстве, но более осознанно, конечно, в юности стала я замечать, что между отцом и мамой идет тихая война по поводу маминой родни в Латвии. Мама моя, Саломея, была последышем в многодетной латгальской семье, где, кроме нее, росли три сестры – Антонина, Александра и Амалия, и два брата – Янис и Александр. Время от времени мама говорила, что очень хочет найти своих сестер, которые, конечно, живут в Латвии, хотя она о них ничего не знала почти тридцать лет. Отец строго возражал: пустое это дело, никого ты не найдешь. И как мне помнится, звучал запретительный тон.

Я тогда не догадывалась, что у отца были неприятности в 1930-е годы из-за того, что он женился на латышке, у которой «родственники были за границей». Латвия в 1918 году получила независимость. У нас ее называли «буржуазной», то есть заведомо враждебной. А когда Ульманис совершил в 1934 году переворот и установил диктатуру, распустив парламент, его стали называть «фашистом», а вместе с ним «фашистской» стала для нас и Латвия.

В Москве традиционно жило немало латышей, сложилась большая латышская община. В начале 1920-х годов многие вернулись на родину, но те, что обзавелись семьями и русскими мужьями и женами, остались. В Москве в 1919 году был создан латышский театр «Скатуве». Его судьба оказалась трагической. Актеры и даже рабочие сцены были расстреляны на полигоне в Бутово в 1938 году.

Мама была далека и от этого театра, и от латышской общины. Но отец, следивший за политическими событиями в стране, не мог не заметить начавшихся в конце 1937 года антилатышских акций. Так что опасения коммуниста Зорина, как и его друга Владимира Напитухина, женатых на латышках, имели в те годы основания. Но и после войны, когда произошло «присоединение» Латвии к СССР и она стала советской социалистической республикой и, казалось бы, можно было навести справки о родственниках мамы, отец этого не одобрял.

Однако, понимая тягу жены к родным местам, он не раз посылал нас с мамой отдыхать в Юрмалу. Помнится, в Булдури был высокого ранга санаторий, где отдыхали русские из семей номенклатурных работников. Ездили мы с мамой и в Ригу и обычно останавливались там у старого папиного друга Ивана Баскакова, которого после войны послали в латышскую столицу для «укрепления кадров» Рижского морского пароходства. Ему предоставили очень хорошую трехкомнатную квартиру на улице Суворова, что была рядом с вокзалом. Почему-то мне тогда и в голову не приходило спросить, как это случилось, что папины друзья – дядя Ваня и его жена – въехали в полностью обставленную квартиру. Ведь кто-то там до них жил, кто-то покупал всю эту мебель и обставлял квартиру. Это воспринималось как должное. О массовых высылках латышей в 1941 году и в 1949 году я узнала гораздо позже. Дома об этом у нас никогда не говорили, я не уверена, что мама вообще что-нибудь знала. Читала она мало, от политики была далека.

Рига и Юрмала с ее маленькими и уютными курортными поселками – Булдури, Майори – мне очень нравились. Здесь все чудесным образом отличалось от привычной московской жизни. Ароматные кафе и великолепные пирожные (у нас такие можно было купить только в одном магазине в Столешниковом переулке, отстояв очередь). Чистые пляжи, относительно недорогие ресторанчики рядом с морем, вежливые официанты и продавщицы. Но самое удивительное – прекрасные музыкальные вечера в Дзинтари. Приезжали хорошие симфонические оркестры, солисты Московской консерватории, выступали замечательные рижские музыканты.

Не скрою, мне всегда хотелось сказать, что я тоже латышка. Но возникал вопрос, почему не говорю по-латышски. Тогда я еще не придумала отвечать: «Латышка, но московского разлива». Мама не говорила ни по-латышски, ни по-латгальски и не сожалела об этом. Она была настоящим продуктом ленинградской советской школы. Выросла в революционные 1920-е, когда «буржуй» было ругательным словом. Мама и потом всегда, когда хотела обругать кого-нибудь, говорила, как в детстве: «У, буржуй проклятый». Так что «буржуйская» Латвия ее тогда мало интересовала. Но с возрастом и естественно усиливавшимся одиночеством она стала тосковать по родным сестрам, хотела найти их. Но не могла и предположить, какими разными окажутся они по воспитанию и взглядам.

В результате агрессивно атеистического воспитания, царившего в советской школе, маленькая Саля, наперекор своей истово верующей католичке-маме, стала не просто атеисткой, но – что меня удивляло в более зрелые мои годы – ярой противницей Католической церкви и ксендзов, этих «предателей и доносчиков». Правда, иногда она с некоторым боязливым уважением говорила мне, что брат мужа ее старшей сестры Тони был епископом Католической церкви Латвии. Но отцу, коммунисту, такие родственники действительно могли в 1930-е годы, да и позже, сильно испортить жизнь.

Как я спасла жизнь дяде Саше

Из всей маминой латышской родни долгие годы для нас с братом Юрой существовал только один дядя Саша из Ленинграда. Любимый мамин брат, немного старше ее, человек простой и, как говорится, «мастер на все руки». Когда он приезжал к нам в гости, стеснялся своего шурина Коли, очень важного в его понимании человека, близкого к правительству. Бедный дядя Саша старался не попадаться отцу на глаза, что было нетрудно, так как тот всегда был на работе. Дядя Саша в каждый свой приезд к нам из Ленинграда успевал перечинить в доме все утюги, лампы, замки, сломанные стулья и табуреты, наточить Салиньке ножи, помочь порубить капусту и вообще переделать тысячу дел.

Наша латгальская семья: дед Антон Дементьевич Паукс и бабушка Лёся. Дети (слева направо): Янис, Александр, Антонина (стоит), маленькая Саля (Саломея) возле мамы, Амелия и Александра


А вечерами, когда мама оставалась с братом наедине, они начинали вспоминать детство, отца, плакали о маме, погибшей от голода в блокадном Ленинграде. Я из своей комнаты слышала, как они на кухне наперебой пересказывали друг другу, что помнили о красавице Мэле, Амалии, их старшей сестре. Понимая далеко не все, я запомнила только, что она, моя тетя Мэля, ослушалась отца, который говорил ей: «Доченька, никогда не выходи замуж за поляка». Мэля вышла замуж за поляка, оказавшегося человеком тщеславным и пустым. Они быстро расстались, а на руках у нее оказалась маленькая дочь, существо ангельской красоты и… слабоумное. Пока Мэля была жива, девочка жила под присмотром мамы и няни в относительном достатке. Мэля была закройщицей-портнихой высшего класса. У нее одевались многие жены партработников и чекистов Ленинграда, которые хорошо платили. Сама она была законодательницей мод в городе и, в некотором роде, «светской львицей», если этот термин можно применить уже не к нэповскому, а к казарменно-социалистическому Ленинграду.


Свадьба Антона Дементьевича и Леокадии Паукс. Резекне (Режице). 1895


Но в 1939 году она небрежно отнеслась к начавшимся и повторявшимся болям в животе. А когда обратилась к врачам, ее немедленно положили на операционный стол по поводу гнойного аппендицита, но было уже поздно. Спасти не удалось, умерла на операционном столе в сорок лет в самом расцвете своей красоты. Потом и дочка ее, которой шел восемнадцатый год, попала под трамвай.


Антон Дементьевич Паукс перед отъездом в Петербург, Резекне (Режице. 1896)


Но главное, что я узнала и поняла из разговоров мамы с братом, так это то, что, оказывается, их отец и, стало быть, мой дед – Антон Дементьевич Паукс – был латгальцем. Не знаю точно, когда и где он родился – у мамы в свое время не расспросила, да она и сама путалась в датах и мало интересовалась «буржуйскими временами», как она говорила. Знаю только, что в молодости дед батрачил на хуторе под Резекне, откуда и увел красавицу Леокадию, дочь богатого хуторянина. Ее родители такого неравного брака допустить не могли. Вот и пришлось молодым отправиться в Петербург. Было это в конце XIX века, в северной российской столице тогда уже сложилась большая латышская община. Могучий Антон со своей молодой красавицей-женой пришелся, что называется, ко двору. Нашел работу, потом и жилье, а там и дети пошли… Родители простили строптивую дочь и начали помогать молодой семье. Так и стали мои дед и бабка питерцами, а потом и ленинградцами.

* * *

Про латгальцев нередко говорят, что у них «чертячий хвостик в душе». Они были самыми бедными среди племен, из которых сложилась латышская нация. И может, поэтому они такие щедрые и веселые. Латгалец и в бедности радуется жизни и готов поделиться с ближним всем, что у него есть. Точно знаю, что и мама моя, и ее брат, мой любимый дядя Саша, и двоюродная сестра моя Лучия из Огре (о ней еще расскажу) были самыми добрыми людьми, что встретились мне в жизни. Недаром отец наш с некоторым раздражением и одновременно с горделивым восторгом говорил о нашей маме: «Ну уж, Салька, это точно про тебя: „Доброта хуже воровства“». Однажды мама не задумываясь отдала совершенно незнакомому человеку, пришедшему первый раз в наш дом, чтобы передать привет от меня из Праги (я там работала в 1964–1966 годы), дорогую зимнюю шапку, потому что пришел он с непокрытой головой, а на дворе был мороз. Помню из детства: к нам приходили молочницы (привозили в Москву молоко на Павелецкий вокзал, мы жили недалеко) и, как только начинали жаловаться на тяжелую жизнь – «семеро по лавкам…», мама отдавала половину принесенной папой зарплаты, а потом не знала, что придумать, как соврать, что деньги быстро кончились. Врать она не умела.

Таким же был ее брат, любимый наш дядя Саша. Добрый, наивный, большой ребенок. Его любили все. И вот когда близилось его 70-летие (1976 год), решил он собрать всех родственников. Приехал в Москву. Мы с ним встретились.

– Ирка, пригласи меня в ресторан, – попросил он. – Я ведь ни разу не был в московском ресторане. Очень хочется с тобой поговорить.

Мне было немного смешно. Сама я в ресторанах тоже не бывала. Если собирались с друзьями, то всегда на кухнях, на знаменитых «московских кухнях». Но просьбу своего любимого дяди уважила и пригласила его в ресторан, правда, не очень дорогой. Поговорили немного «за жизнь». Дядя Саша слегка захмелел от выпитого коньяка и вдруг неожиданно сказал мне:

– Эх, Ирка, Ирка, никогда не забуду, как ты меня обидела, когда я в первый раз приехал к вам из блокадного Ленинграда.

– О чем ты, дядя Саша? Мне ведь тогда и пяти лет не было. Как я могла тебя обидеть?

А история, оказывается, была такая. В 1943 году к нам из освобожденного Ленинграда приехал дядя Саша. Мне не было пяти лет, и я впервые увидела своего дядю. Он был толстый-претолстый, как две подушки. Что был он опухший от голода, я, конечно, в те годы понять не могла. И он все время просил маму: «Салинька, дай мне поесть». И моя сердобольная мама варила ему макароны, одну кастрюлю за другой. А он ел и снова просил: «Салинька, дай мне поесть». Я сидела в кухне на маленьком табурете и вдруг сказала сердито: «Ты что, дядька Сашка, приехал к нам, чтобы у нас все съесть?» Дядя поперхнулся и заплакал.

Но тут пришел с работы папа и, увидев эту сцену, почему-то набросился на маму: «Ты что, Салька, не понимаешь? Ему же столько нельзя. У него будет заворот кишок. Он вообще помрет!» Тут уже заплакала мама. А меня отец почему-то не ругал, а сказал: «Молодец, дочка! Можно сказать, спасла Сашу. Только впредь не жадничай!»

Я, конечно, обо всем этом позабыла, хотя после рассказа дяди Саши у меня в памяти четко нарисовались наша кухня в старой квартире и полка, на которой держали припасы: макароны и капусту, и мой толстый дядя, и испуганная мама. Но представить себе, что этот взрослый ребенок, столько перенесший во время блокады, на всю жизнь затаил на меня обиду, – до сих пор стыдно.

А перенес дядя Саша действительно нечеловеческие лишения и страдания. Свою жену Лиду, девятилетнего сына Юрочку и только что родившуюся трехмесячную сестричку мою Галку сумел отправить из Ленинграда в начале войны. Сам уехать не смог. Его как железнодорожника мобилизовали. Успел только, прощаясь, сказать жене: «Береги сына, дочку не убережешь». Но тетя Лида уберегла обоих.

В первые блокадные дни у дяди Саши были работа и паек. «Александр Паук даже отличился в поимке засланного диверсанта», – так он нам, детям, потом с гордостью рассказывал. Говорили, что когда его хотели представить к награде, попросил вместо ордена «продовольственный паек». На этом пайке продержался некоторое время, помогал нашей бабушке Леокадии, которая была уже очень стара и тоже не захотела уезжать. Бабушка умерла от голода. Дядя Саша сам страшно голодал и приспособился ловить и есть полудохлых кошек. Рассказывал: «Ползу я однажды за кошкой. Она – полная доходяга, уже бежать не может, да и я еле ползу. И все-таки не догнал. Почему-то оказался на насыпи железнодорожной. Стал есть траву, не зная, что это лебеда. Ослеп. Завыл, думал – навсегда. Проходил санитарный поезд. Почему-то остановился. Меня подобрали, определили в больницу. Я там отошел и даже раскормился немного, а в благодарность врачам и сестрам стал все подряд чинить и налаживать. Где электричество испортилось, где дверь не закрывается, даже оборудование медицинское подлатал. В общем, меня еще подержали. А потом главный врач мне говорит: «Хороший ты, Саша, человек, мастеровой, но нечем мне тебя больше кормить, да и ты все переделал, все починил. Спасибо тебе большое. Пора расставаться». Но тут уж я смекнул. Уйду из больницы – пропаду. И стал потихоньку больнице вред наносить. То где-нибудь выключатель испорчу, то замок разберу. Меня снова позвали. И главный разрешил: ну ладно, зачислите его в больницу на довольствие как электрика и слесаря. Так и дотянул до конца блокады».

Потом вернулась с детьми его жена тетя Лида, всегда о нем очень заботившаяся. Потихоньку жизнь наладилась. Дядя Саша устроился работать на железную дорогу помощником машиниста. Часто ездил в далекие рейсы. Ему оставили одну комнату в той самой квартире дома Перцова на Лиговке, где жили они до революции всей своей большой латгальской семьей. Теперь от семьи остались осколки. Старший брат мамы Янис пропал без вести. Не знаю, воевал ли он, но родные говорили, что мечтал быть летчиком. Сестер своих в Латвии дядя Саша никогда не искал. Но латгальские сестры сами нашли его и нашу московскую семью.