Читать книгу «Ксенолит и другие повести (сборник)» онлайн полностью📖 — Ирины Васильковой — MyBook.
image

Садовница

«По пустому классу летал тополиный пух» – первая фраза готова. Кладу ручку, вслушиваюсь в звук. Мне нравится.

Возьму и напишу детектив в духе Иоанны Хмелевской – не для денег, конечно. Вроде дерзкого желания сыграть в запретную игру, когда ждут несделанные уроки. Детектив – вот что поможет отрешиться, абстрагироваться, смыться в астрал – ну да, если так называется уход, улет от действительности. Чем-то она, действительность, меня, видимо, достала.

Я сижу на складном стуле в мансарде дачного дома, всеми своими поворотами лестниц и фестончатыми шторами-«маркизами», всеми кремово-сухими букетами поющего о радости и уюте. Он идеален, мамин дом: на полу колесо плетеной циновки, ниша для цветов в небеленой глиняной стене камина, напольная ваза. Но меня мучает избыточность этой красоты – хотя бы той рыжей тюлевой сетки с оборкой на моем окне. Всегда мечтала о летней комнате в голубых тонах и простых линиях, тем более что в мансарде летом такой жар от шиферной крыши.

Смотрю на страницу, где красуется одна-единственная фраза, и понимаю, что не напишу больше ничего, потому что слышу внизу раздраженный кашель, цоканье зажигалки и ерзанье плетеного кресла. Кажется, не только папиросный дым пролетает ввысь мимо моего окна, но и невидимый поток раздражения, слитый с дымом. Возвращаюсь в реальность. Нет, ничего не напишу сегодня – дух неодобрения меня отравил, я чувствую легкое подташнивание и смутное недовольство собой. Тем не менее делаю то, чего мне совсем не хочется: спускаюсь вниз по крутой лестнице в полутьму и прохладу первого этажа, открываю дверь на крыльцо.

Сидит.

Семидесяти ей еще нет. Медное невозмутимое лицо, презрительные, нет, свысока глядящие глаза – так и хочется сказать, индейский профиль, только нос хохляцкий подкачал, этакая бульбочка. Нос, правда, не делает облик менее суровым. Профиль все равно выглядит орлиным – за счет посадки головы или разворота плеч, не пойму. Полуседое каре, беломорина в загорелой руке, ослепительно белая блуза. Если не подходить слишком близко, выглядит лет на двадцать моложе. Царственным жестом стряхивая пепел в банку от Nescafe:

– Опять бездельничаешь?

Когда-то хотелось дерзить, скандалить, плакать, убегать из дому – теперь только молчать и тупо, заведенно подчиняться. Беру лейку и тащусь поливать помидоры, внутренне изнемогая от бешенства – зачем лейкой, когда есть шланг, – но зная правильный ответ: в шланге она холодней, чем из бочки, а помидорам это вредно. И дело не в том, что я не люблю помидоры и что после двадцати леек у меня не разгибается спина и болит локоть – это еще не причина чувствовать себя несчастной. Причина в другом – в невероятном, выматывающем чувстве вины.

1. Королевская кровь

«Дрянь такая!» – это ты мне с детства.

Мы живем в военном городке, мне семь лет, и от вида моих платьев обмирают соседки. Понятно, что платья перешиты из старья, но у тебя золотые руки и идеальный вкус – почти Коко Шанель. Царственный вкус. Офицерские жены с перманентом, сплетнями и духом коммунальной кухни, замрите: среди вас королева! Небольшое королевство тебе точно не помешало бы – и стало бы оплотом отменного порядка. Смотришь на ломкое послевоенное фото, на стайку однокурсниц – все в кофточках каких-то нелепых, широкоскулые, с кудряшками и глупо вытаращенными глазами, а среди них одна – черное платье со стойкой, прическа высоким валиком надо лбом, узкое и надменное лицо – будто из другой стаи. А родом, между прочим, из глухого полесского села.

Хоть и есть в роду невнятные семейные легенды о бабушкиных предках-шляхтичах Долгополо-Речицких, они кажутся мне мало похожими на правду. Впрочем, бабушка была прекрасна, ангелоподобна лицом и характером, но увяла, терпеливо перемогая безмужнюю нищету и поднимая троих детей. Смывшийся дед-гуляка по духу тянул на запорожского казака из тех самых, воспетых Гоголем, – семьи для него как бы не существовало. Возможно, сказывалась генетическая память – говорили, что его родное село когда-то основали переселенные запорожцы. Помню бабушку всегда грустной и строгой, в конце жизни не выпускавшей Евангелия из рук. Ты унаследовала красоту матери, подпорченную не только носом-бульбочкой, но и отцовским бешеным характером. Откуда добавились ясный ум, практическая сметка и любовь к книгам – бог знает. Три курса внезапно брошенного киевского филфака и еще год работы в глухой белорусской дыре, где приходилось делать все – вести драмкружок и выбивать продукты для пионерлагеря, кончились тем, что беглянку отыскал-таки робкий ленинградский офицер, размотавший твои следы от самого Киева и обожавший так преданно, как можно было обожать только королеву. Что ты нашла в нем, кто знает, – может, медвежий угол надоел, только укатила с ним в сторону Москвы и провела там лучшие и не лучшие свои годы. Отец учился в военной академии, мы жили в пригороде, денег не хватало, ты разрывалась между крошкой мной и тяжело больной свекровью, неласковой и крутого нрава. Терпеливо сносила придирки и делала уколы – перед смертью она тебя признала.

Мои первые осмысленные воспоминания связаны с цветниками, которые ты, председатель женсовета военного городка, разбивала на рыжей глинистой почве, чтобы придать хоть немного красоты скоплению трехэтажных уродцев. Помню твои красивые руки, перепачканные землей, корзинки и тазы с рассадой, недовольных вялых соседок – но даже их в конце концов удавалось заразить порывом и энергией.

Осталась старая фотография – улыбающееся лицо, рассада, джемпер и брюки. Тогда женщины брюк не носили.

Цветы цвели дружно, украшая унылое пространство, и хотя клумбы периодически вытаптывались отдельными несознательными элементами, ты всегда была начеку, рыхлила, подсаживала и яростно ругала мужчин, так и норовящих срезать угол и не глядя придавить нагуталиненным сапогом нежную зелень.

2. Чулок на люстре

Порядок в доме – это культ.

Ты умела сделать красоту из ничего, элегантную тахту – из пружинного матраца, нарядные занавески – из ситца, развести в горшках экзотические растения, удивить гостей изысканными блюдами, комбинируя скудный ассортимент продуктов военного магазина… Наволочки с шитьем, скатерти с мережками, расшитое узорами детское пальто из старого кителя… Растянувшаяся на много лет послевоенная разруха, казалось, только раззадоривала тебя, пробуждая одно умение за другим. У меня и слов тогда не было, чтобы как-то определить эту стихийную силу, дававшую всему вокруг расцвести и явиться миру на самом пределе возможной красоты.

Это сейчас я могла бы предложить формулировки, да и то не слишком точные. Есть люди, живущие жизнь как бы по касательной, не взаимодействуя с ее веществом, не влияющие на ее равнодушное течение, а есть другие – им всегда надо лепить, мять, красить. Эти руки всегда в земле, в побелке, исколоты иглой и красны от дешевого мыла, но вокруг все в цвету, все свежевыкрашено и свежевыстирано, крахмальное белье хрустит, а дети уплетают домашний пирог, не подозревая, что может быть по-другому.

Уже став постарше, я приходила в гости к подругам и видела столы с клеенками вместо скатертей, аляповатые покрывала, разнофактурную мебель, тусклые фланелевые халаты и тогда лишь стала понимать это чуть-чуть, ту малую величину, на которую легко сместить реальность, чтобы привести ее к состоянию более гармоничному. Но люди вокруг жили привычным бытом и ничего не замечали.

Тем не менее детство я запомнила только как сопротивление тиранству – ты, героически противостоящая хаосу, хоть и вершила борьбу в одиночку, требовала от других по крайней мере сочувственного внимания. Пафос преобразования действительности делал твой характер все более жестким: ты перестирывала за бабушкой не до конца отбеленные вещи, мобилизовывала отца на очередную передвижку мебели, а мою природную безалаберность пресекала и вовсе негуманными мерами. Забытый под стулом чулок вывешивался на люстру аккурат к моменту прихода гостей – ох и злыми же были мои слезы в детской комнате под басовитый хохот соседа!

Я всегда знала, что я «дрянь такая», потому что родилась другой и ничего не могла с этим поделать. Обида сидела во мне крепко, но протест реализовывался единственно возможным для «папиной дочки» способом – в школе я стала записной отличницей. Отцовский золотой аттестат служил примером для подражания и торжественно демонстрировался мне время от времени, но велико же было мое ликование, когда я нашла в запертых от меня в шкатулке бумагах твое свидетельство с тройками по математике! Значит, было что-то такое, чего ты не могла, а я могла, – радость моя выплеснулась до того бурно, что я, ничего не сказав вам с отцом, пошла и сдала экзамены в математическую школу.

3. Алый шелк

В тебе тлел свернутый в клубок огонь, и защита бог знает каких силовых полей не давала ему вырываться наружу. Пробой наступал неожиданно. Возможно, я, не подозревая о том, нарушала какие-то физические законы, пламя вырывалось протуберанцем и жгло все на своем пути. Иногда я знала за собой вину – поздно пришла домой или взяла из шкафа не ту книжку, но чаще даже предположить было трудно, в чем же промашка. Твоя подозрительность по части моих подружек несла на себе оттенок принципиальности – они должны быть «из хорошей семьи», но и здесь присутствовала некоторая непоследовательность. Понятно, что татарка Аська, жившая в бараке за нашим домом, вызывала яростное неодобрение своей «испорченностью» – возможно, сама мысль о барачно-коммунальном улье с фанерными стенками, не мешающими впитывать всю неказистую изнанку жизни, была тебе нестерпима, и я, застуканная с Аськой на подоконнике в подъезде (а темы наших девчачьих разговоров были всегда благопристойны и сентиментальны), тут же получала обидную затрещину. Через дорогу стояли дома электротехнического завода, где жила половина девчонок нашего класса, но и эти подружки делились на разрешенных и запрещенных. Миловидная троечница Людочка была под запретом, потому что вокруг нее всегда крутились мальчики, зато плотная, с поросячьей мордочкой Ритка, троечница куда более закоренелая, вполне подходила в подруги, и мне даже позволялось ходить к ней домой – в двенадцатиметровую комнату, где из-за деревьев, затенявших окно, было темно и зелено, как в аквариуме. Клеенка с кругами от чайных чашек и фланелевый халат присутствовали и здесь, сигналя не столько о бедности, сколько о непритязательности, но все искупалось совершенно невероятной цыганской красотой Риткиной матери – ее фотографию дочь хранила вместе с портретами любимых киноактрис и сокрушалась, что не унаследовала ничего из материной внешности.

Мы с тобой никогда не разговаривали «по душам» – и теперь я только интуитивно могу определить движущие силы твоего характера, терпеливого и взрывчатого одновременно. Возможно, нищее детство с сильно пьющим отцом, а затем и вовсе без отца в сочетании с природным умом и вкусом создали такую разность потенциалов, что только искры сыпались.

Понятно, что ты всю жизнь бежала от жизни не то чтобы бедной и некультурной, но косноязычной, утробной и непростроенной. Смутные смыслы и облики вокруг тебя должны были стать ясными, это длилась работа по проявлению предметов из окружавшего тумана, склеивающего их и сводящего к общему знаменателю. Вещь должна быть точной – как слово, как мазок кисти, как акупунктурная точка. История домашних мелочей всегда возвращает меня к сцене покупки капитаном Греем алого шелка – там точность выбора являлась условием успеха. Так же метко были выбраны тобою два китайских атласных покрывала благородного темно-розового цвета – во времена дружбы с Китаем экзотическую тряпку найти в магазине было нетрудно, тем не менее соседки обходились тусклыми жаккардовыми уродцами по причине их практичности, зато воздух в моей с братом комнате всегда дрожал живыми оттенками розового.

4. Рыцарские подвиги

Страсть. Конечно, в тебе кипела страсть.

Этот непонятный мне накал (совершенно очевидный: тронешь – обожжешься) возвышал тебя до уровня литературных или киношных трагических героинь, я чувствовала как бы свою причастность к Марии Стюарт или Маргарите Наваррской – во фрейлины меня, конечно, не взяли бы, но, может, разрешили бы стать маленьким пажом и расчесывать волосы по утрам. Этой процедурой я упивалась бы – ведь только потом поняла, как не хватало тактильных ощущений в детстве. Обнять, поцеловать, погладить по голове – такого у меня никогда не было, да и мыслей не возникало, что бывает по-другому. Никчемную и никудышную можно было только «строить» и, ткнув носом в неумение, заставить разразиться ливнем слез. Лет в семь я разорвала локоть любимого матросского платья. Мне была выдана иголка, нитка (впервые в жизни!) и строго сказано: сама рвала – сама зашивай. Вдеть нитку еще кое-как получилось, а дальше начался кошмар – она оказалась слишком длинной, путалась и рвалась, вместо шва бугрился грубый рубец, рукав уродовался все больше, а мне, хлюпающей, ты тут же рассказала сказочку про смекалистого солдата и неумелого дурака черта. Надо ли объяснять, что шитье я возненавидела и ненавижу по сей день.

Да, свои волосы ты мне причесывать не разрешила бы, как вообще избегала лишних прикосновений, но верность маленького пажа иногда проявлялась совершенно неожиданным образом.

Когда мы переехали в Москву, квартиру дали на две семьи. Сосед Пал Иваныч тоже служил военным, но не инженером, как отец, а начальником гаража. Его лоснящаяся багровая физиономия была не из приятных, но куда противнее выглядела узкая лисья мордочка жены, пышной блондинки Зинаиды. Стремясь «жить шикарно», на общую кухню Зинаида выплывала в облегающем парчовом платье, похожая на начищенный медный самовар, и ее золотые босоножки на шпильках выглядели комично – казалось, спичечные ножки могли в любой момент подломиться. Победно поглядывая на твое домашнее платьице (сшитое, между прочим, не как-нибудь, а по выкройке из эстонского журнала «Силуэт»), сверкающая тетка вставала к плите и с упоением варила-парила-жарила в таких количествах, будто требовалось накормить роту солдат. Ты, по ее понятиям, была нищенкой и «драной кошкой», о чем Зинаида иногда сообщала с наглым видом, но вполне себе под нос, то есть как бы и не вслух. Однажды, впрочем, она уселась прямо напротив тебя, лепившей пельмени, и, уперев руки в сверкающие бока, уставилась в упор самым издевательским взором. Долетевшие в комнату визгливые интонации заставили меня поднять голову от очередного Дюма. Что она успела ляпнуть, я не знаю, но когда мое появление на кухне заставило ее несколько прикусить язык, ты уже была бледной и готовой вспыхнуть. Я отреагировала мгновенно – вскипела, как неистовый гасконец, бабахнула табуретом и уселась прямо перед носом Зинаиды, вперив в нее не менее дерзкий взгляд. Толстуха выдержала минуть пять, а потом убралась к себе, что-то бубня по поводу плохого воспитания.

В следующий раз, когда я, наслаждаясь отсутствием бабушки, густо намазывала в кухне батон вишневым вареньем, парчовая красавица опять завела себе под нос про «кошку драную». Тут я повернулась и членораздельно произнесла: «А ты – крыса!» – содрогнувшись от собственной наглости – обращения к взрослой на «ты» (при этом справедливость «крысы» у меня никаких сомнений не вызывала).

Официальная жалоба на нашу семью, в скором времени поданная Пал Иванычем в адрес начальника академии, содержала в перечне прегрешений следующее: «28 февраля их сын посмотрел на нас с презрением», между тем про дочь ничего сказано не было. Мне он отомстил по-другому. Я проявляла в ванной фотопленку, Пал Иваныч как бы ненароком щелкнул выключателем, и деньрожденные радости моей подружки были начисто уничтожены.

Твоя реакция на мои рыцарские подвиги была неоднозначной. Первый и единственный раз ты позволила мне увидеть себя слабой. Вероятнее всего, ты в защите просто не нуждалась – но мне-то виделось иное.

5. Бог есть любовь