Вообще-то я почти всегда практически спокойна. Я не смотрю телевизор и не читаю яндекс-новости. У меня есть радиоканал в машине, мне этого хватает с утра и вечером, когда я возвращаюсь с работы. Иногда я смотрю какие-нибудь иностранные сериалы. Я даже не знаю, куда уходит моё свободное время. Мне не о ком заботиться, не надо проверять уроки, разговаривать с мужем, лечить кота или выгуливать собаку. У меня нет домашних животных и нет в них потребности. Недавно я прочитала заинтересовавшую меня статью: зачем люди заводят детей. Автор утверждал, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту. Я прикинула на себя: в моей жизни не было пустоты, и я никогда не хотела ребёнка.
Я выхожу от заведующей, как всегда, последней. Обычно Даша, Олег и Павел вместе идут впереди меня. В эти редкие минуты единения они разговаривают о чём-то, иногда смеются. Я не принимаю участия в их разговорах. Они прекрасно обходятся без меня.
–…Мне мой френд щас перепостил, что Елену Мишулину всё-таки посадили. Как ни писали петиций…
–Я тоже подписал на Change.org.
–Мы все подписали.
–Ну, и…?
–Ну, и.
–Да выпустят, наверное. Чё она сделала-то?
–Вообще какие-то странные цифры мелькают. Десятки тысяч дел на врачей.
–Уголовных?
–Ай донт ноу.
–Профессиональные нарушения – это разве уголовка?
–По ходу да.
–А я думала – административные.
–В интернете надо посмотреть.
–Пипец.
Я слушаю и молчу. Я не подписывала петицию в защиту доктора Мишулиной. Я совершенно не знаю и не понимаю, что такое произошло с её больным, который умер, и из-за которого завели уголовное дело. Я даже не определилась, как мне к этому относиться. С одной стороны – жалко доктора. С другой стороны – больной умер. И толком никто ничего не знает, всё непонятно, но все о чём-то судят и подписывают петиции.
Я иду по коридору самая последняя и кричу в свои палаты:
–Подходите в смотровую! Я освободилась.
Внезапно мне приходит в голову, что я освободилась, чтобы выполнять свою работу. Вся жизнь моя подчинена работе. «Естественно, предстоят сокращения». Чёрт возьми, для кого это естественно? Для больных? Они и так не очень свободно могут к нам попасть. Для врачей?
Внутри меня звенит и дрожит мой стержень. Это тревога. Так во мне всё звенело, когда умирали родители.
Я мою руки в смотровой.
–Заходите по одному!
Я сажусь на своё место, включаю лампу, привычно убираю в сторону свои колени. Жаль, что во времена моей работы с Фаиной Фёдоровной не было медицинских пижам. Я сберегла бы уйму колготок.
Как всё-таки сказала наша реформаторша?
«…Количество коек остаётся прежним».
Прежним – это те койки, которые есть сейчас в пятой больнице. Ставки рассчитываются из количества коек.
Замечательная реформа!
Я осматриваю и перевязываю своих больных, но во мне не унимается внутренняя дрожь. Хочется попить чего-нибудь горячего и съесть кусок мяса. После перевязок надо сходить в буфет. Неужели я так разнервничалась, что мне нужен белок? Не помню, когда в последний раз такое случалось. Противное ощущение.
Отпустив последнего больного, я выхожу в коридор. Кабинет заведующей заперт. Медсёстры о чём-то болтают возле своего столика. Их, наверное, тоже будут сокращать.
Когда я увидела эту оранжевую штучку в носу у мальчишки, я сразу поняла, во что я вляпалась. В любой момент она могла проскользнуть вниз, в гортань, и попасть в дыхательные пути.
У меня даже изменился голос. Я сама знаю, насколько это противно, когда у тебя заискивающие интонации. Но я заискивала не перед ребёнком и не перед его матерью, а перед всей ситуацией, которая обрушилась на всех нас.
–Так, так, так… давайте теперь осторожнее. У вашего ребёнка инородное тело в полости носа. Похоже на бусинку. – До этого я ещё никогда не извлекала инородные тела. -Пересаживайтесь на кушетку, мы сейчас вызовем «Скорую помощь»… – Ища поддержки я повернулась к своей медсестре.
–Фаина Фёдоровна, идите в регистратуру и вызывайте ноль три. Скажите, чтобы приезжали, как можно быстрее.
–А здесь это инородное тело удалить нельзя? – Мать явно не ожидала такого поворота.
–Нельзя. Не давайте ребёнку бегать и активно шевелиться. ( Я даже вспоминать не хочу, с какой прытью он только что извивался и дёргался передо мной). Приедете в больницу – вам извлекут инородное тело под кратковременным наркозом.
–Я никуда не поеду! – Говорит женщина. -Я не хочу, чтобы моему сыну давали наркоз.
–Не собираюсь с вами это обсуждать. Я не детский врач. У меня нет специальных инструментов. Все дальнейшие действия только в стационаре.
Мужчина с больным ухом уже встал с кушетки и тяжело протопал к моему столу.
Думаю, если бы не он, мамаша бы не пересела. Но он навис над ней, со всем его массивным лицом, грузной фигурой, мешковатыми брюками и больным ухом. Женщина нехотя освободила стул, перетащилась вместе с ребёнком на кушетку.
Я опять беру в руки ушную воронку, чтобы заняться мужчиной, как вдруг ко мне подходит Фаина Фёдоровна. Её розовый сухой носик нервно подёргивается около моего лица. И горячий шёпот в моё ухо:
–Зондом можно протолкнуть! Ватку намотаю на ушной зонд и…
Какого чёрта она вмешивается?
–А если эта штука соскользнёт вниз? Прямо в гортань.
–А вы её поймаете.
–Пальцем?
–Вашей же ложкой для тонзилэктомии.
Я сама принесла после интернатуры эту ложку, изобретение грузинского отоларинголога, академика Хечинашвили. Мне её подарили на память. Для тонзилэктомии лучше этой вещи и быть не может. Она куда удобнее, чем кривая лопатка знаменитого хирурга и тоже академика – Вишневского. Но я вовсе не собираюсь играть с ней в баскетбол в глотке младенца.
–А если ребёнок в этот момент дёрнется, и я не поймаю?
–Мы мальчишку покрепче замотаем.
–Не буду я ничего ловить! У ложки острые зазубренные края. Ребёнок дёрнется, и я пораню ему нёбо.
Я оборачиваюсь, смотрю на младенца. Сейчас он молчит, посматривает по сторонам, только продолжает дуть пузыри. Давай-ка дружок, ещё посиди тут немного, а потом на машинке: «ту-ту-у-у!»
Мужчина поворачивается ко мне своим ухом. Достаточно беглого осмотра, чтобы понять: у него классический наружный отит. Ничего, в принципе, страшного.
–Фаина Фёдоровна, турунду с мазью Вишневского и идите, вызывайте «Скорую».
Завоняло мазью на весь кабинет.
«Ту-ту-у-у» – это не на машинке, это на паровозе, мелькает в голове. Да хоть на самолёте. Только пусть у меня в кабинете он ещё немного посидит вот такой вот розовый и живой, а не синюшный и мёртвый.
–Поедешь сейчас кататься на машинке! – говорю я младенцу.
Мать кривится и фыркает.
–Может, всё-таки попробуете… – горячий шёпот мне в ухо.
–Вы ещё здесь?!
Фаина выметается в регистратуру. Малец похоже сообразил, что сейчас ему предстоит что-то необыкновенное, но ещё не понимает, что именно, и поэтому одновременно пытается накукситься и разулыбаться.
–Всё будет хорошо! – говорю я. Голос у меня звучит фальшиво.
–Так! -Вдруг вскакивает женщина. -Мы уходим!
–Конечно, идите! – рычу я в полголоса. – Только если с ребёнком что-то случится – отвечать будете вы!
Я отворачиваюсь и краем глаза вижу, что она в растерянности останавливается.
Господи, хоть бы «Скорая» уже скорее приехала! Конечно это плохой каламбур, но до шуток ли мне сейчас?
Что и говорить, но наружный отит, который я сейчас наблюдаю у мужчины во всей его яркой и безупречно понятной клинике, кажется мне чуть не верхом счастья для врача. Мазь я уже поставила, закрываю больное ухо ваткой. Рассказываю, как менять турунду.
–И всё лечение? – недоверчиво спрашивает мужчина.
–Да.
–И таблеток не надо?
–Не надо. Вот рецепт на мазь. Можете идти.
Я предвкушаю, как сейчас в мой кабинет войдёт в сопровождении Фаины Фёдоровны врач со «Скорой» я подпишу ему соответствующую бумагу, он заберёт женщину с ребёнком, и они уйдут… Я проветрю кабинет после их ухода. Боже, каким прекрасным и лёгким кажется мне грядущий приём.
–Ни бусинку удалить не можете, ни таблетки прописать, – вдруг довольно громко говорит мужчина, направляясь в коридор. – Столько времени зря тут прождал.
Я изумлённо смотрю ему вслед. В открытую им дверь заглядывают сразу несколько взволнованных голов.
–Следующий заходите!
Я успеваю принять ещё двух или трёх больных. Ни «Скорой», ни Фаины всё нет, как нет. Пацан заскучал, обследовал при полном попустительстве матери на карачках весь кабинет и теперь пускает пузыри на брошенную второпях на кушетку простыню. Чтобы ему было чем заняться, я даю ему металлический почкообразный тазик и старый неврологический молоточек с резиновым наконечником. Время от времени он колотит молоточком по перевёрнутому тазику, извлекая из металла тоскливый, глухой и протяжный звук. Не знаю, как у матери, а у меня от этого звука начинает стучать в виске и замирает где-то «под ложечкой».
Кстати, я никогда не понимала, откуда взялось, где находится и что означает это «под ложечкой». Подозреваю, что это – место в средостении, где кончается грудина и где переход области груди в область живота ничем не прикрыт. Здесь, в глубине, в недрах тела располагается «солнечное» сплетение. Как удивительно поэтичны бывают латинские термины, если они не касаются лично тебя.
Громкие голоса в коридоре и открывается дверь. У Фаины Фёдоровны красный не только кончик носа, но и всё лицо и вся голова.
–Вот, пожалуйста! – говорит она и пропускает впереди себя какого-то мужичка.
Мужичок в брезентовой синей робе, но без саквояжа, с которыми ездят врачи «Скорой», и на врача не похож, больше на водопроводчика. Я встаю ему навстречу.
–Это «перевозка»! – с вызовом поясняет мне Фаина Фёдоровна. – А это водитель.
Как? Как я отправлю такого больного без врача на перевозке?
А вот так! – не без ехидства читается в ответ в глазах Фаины Фёдоровны.
–Сидите тут и ни с места! – приказываю я женщине, Фаине и мужичку.
Бегу в регистратуру. Звоню сама в «Скорую».
– У меня все машины на вызове. Вы там сами врачи или кто? – слышится мне надсадный голос из трубки.
Конечно, «или кто». Только у них там великие специалисты.
Три тётеньки из регистратуры смотрят на меня мрачно и с неодобрением. Я снова иду по коридору. Очередь при виде меня недовольно гудит. Так, вероятно, перед революциями в толпе назревает бунт.
Когда я вхожу в кабинет и смотрю на мальчишку, я отчётливо понимаю, что бросить его на произвол судьбы не могу.
–Значит так, – говорю я, входя, Фаине Фёдоровне. -Я сейчас еду с ними, – я киваю головой в сторону матери с ребёнком и достаю из шкафа своё пальто. -Вы идёте в коридор и успокаиваете тех, кто там ждёт. Обещаете, что я приму всех, кто останется, хотя бы это было до завтрашнего утра. Остальные, кто не может ждать, пусть переписываются на другие дни.
–Да вы с ума сошли! Вас же растерзают! А заодно и меня!
–Всё объясните, закройтесь в кабинете и не открывайте до моего возвращения. Поехали!
Мать до этого стояла, уже готовая броситься на меня. Но теперь она, оценив мою решимость, безропотно подняла ребёнка на руки и пошла к двери.
–Сапоги-то оденьте! – крикнула мне вслед Фаина Фёдоровна. -И ложку Хачинашвили возьмите! – Она сует мне в руки операционную ложку, завёрнутую в салфетку.
–Поехали! – растрёпанный перевозчик недовольно крякает. Я иду за ним, так и не надев сапоги.
Однажды напротив одного из кабинетов в той старой моей поликлинике кто-то прикрутил к фикусу в кадке бумажную красную розу. Не иначе, как для красоты. Я помню её несуразные гофрированные лепестки. Эта роза была для меня первым цветочком в моём похоронном венке ещё той, советской умирающей медицины. Недаром всё тот же Жванецкий под всеобщий хохот читал с эстрады: «Выпишите лекарство то, которое лечит, а не то, которое есть в аптеке».
–Ну, вы же понимаете… – слышится везде. В коридорах, в ординаторских, в буфете. Все всё понимают, все значительно улыбаются, а иногда иронически подмигивают друг другу. А мои коллеги уже и не подмигивают. Они принимают жизнь такой, какая есть. Да и я принимаю её такой же, просто меня не оставляет ощущение, что я уже знаю что-то такое, до чего им ещё добираться и добираться. А что я такое знаю? Спросите меня, каких таких ценностей я хранитель? А я не отвечу. Да и ценности ли это на самом деле?
Как там сказала заведующая: « В вашем возрасте…»
Чёрт побери, она ведь не зря так сказала. Может, это выглядит странно, но я не могу без работы. Без работы и без денег. Что я буду делать, если не работать? Да и скопить я ничего не успела. Как я буду жить? Я ничего не умею, кроме одного – лечить. А устроиться в новое учреждение, заново, с нуля… Да и откуда в нашем городе возьмётся такое учреждение, если ЛОР-отделений испокон веку было всего два на весь город?
Ладно, ещё ничего не известно. Не надо паниковать.
Господи, какое это странное понятие – молодость. Как его можно определить? По годам? Но какая разница, сколько ты прожил на свете лет, ведь время можно растянуть и сжать. Всё относительно – три часа назад, три дня назад, три месяца назад, тридцать лет назад… За три месяца может развиться опухоль до той стадии, что лечить её уже будет не нужно. За три часа может родиться ребёнок и тогда начнётся чья-то новая жизнь, которая может быть и продлиться всего-то тридцать лет. За три минуты останавливается сердце, за пять – погибает мозг. За три недели можно вылечить сепсис, а можно и не вылечить грипп… С медицинской точки зрения время ещё более относительно, чем по Эйнштейну. У каждого своё время. Я не разделяю его на части – вот тогда я была молодая, задорная, красивая, а теперь я стала страшная, старая и унылая. Ничего подобного – я и тогда не была задорной, я и теперь не унылая. Но неужели же я такая же, как прежде? Нет, я другая. А в чём? Я не знаю. И дело не в окружении. Плевать мне на окружение. В детстве окружающий мир меняется ещё быстрее – за год из пелёнок и памперсов, из коляски и с четверенек – на собственные ноги. От грудного молока к двадцати четырём зубам и супу, и котлетам. Мир из горизонтального становится вертикальным, из неосознанных впечатлений проявляется «Я». Ни в какой другой период жизни не бывает больше таких быстрых изменений. Но отчего зависит то, как мы ощущаем себя в разном возрасте? Наверное, до окончания школы мы все ощущаем одинаково свои семнадцать лет. Ну, может быть, до окончания неполной средней школы. Тогда пятнадцать. А дальше? Для меня период взрослости наступил с окончанием института. Думаю, если бы я пошла работать раньше, я раньше бы и повзрослела. Неужели старость к нам приходит с потерей работы? Но множество людей, особенно женщин, теперь и не работают, и не работали никогда, но вовсе не чувствуют себя старыми. Может, я чувствую себя молодой, потому что у меня нет детей? Но сколько людей и выглядят, и чувствуют себя явно моложе своих детей… А влияет ли на ощущение возраста тот факт, что с годами на тебя перестают обращать внимание молодые мужчины? Ну, наверное, в какой-то мере, хотя на меня молодые мужчины обращали внимание чрезвычайно редко. Ну, и какой же тогда вывод?
В буфете Олег со своим подносом подходит к моему столу.
–Не занято?
Я с набитым ртом киваю на стул. Около моей тарелки ещё и коробочка с бутербродами. Я захватила их из дома, но съесть решила здесь. После супа и куриной ноги. Видимо, стресс вызывает бешеный аппетит.
Быть счастливой нужно было учиться у Фаины Фёдоровны. Я помню, как она радовалась жизни каждое утро. Её жизнь, по крайней мере, в тот период, когда я её знала, была разделена на две половины. Моя – тоже. Но половинки у нас были разные. У Фаины Фёдоровны жизнь делилась на войну и после. У неё было совершенно другое мироощущение, не такое, как у меня. Она сама мне про это никогда не говорила, но я поняла это интуитивно. Она и о войне-то говорила очень редко, только в крайнем случае. И только уже спустя много лет я поняла, что я прошла по её жизни по самому незначительному краешку, так иногда бывает виден на небе узенький-узенький серпик луны. Хотя тогда мне казалось, что в наш отрезок времени мы с ней живём как бы на равных.
Я догрызаю куриную голень и злюсь. Ещё утром я была вполне счастлива. Я научилась делать себя счастливой. Довольствоваться тем, что у меня есть. В конце концов не так уж мало. Я всегда сыта, я езжу на своей машине, я лечу больных, у меня есть свой дом. У Фаины Фёдоровны этого не было. Но кто имеет право отобрать у меня то, что есть? Почему я должна чувствовать себя несчастливой из-за какой-то реорганизации здравоохранения? Я провела в этом здравоохранении столько лет, сколько некоторые не живут. Мой мир – это цвет кожи и крови, и разноцветная одежда больных, и пижамы врачей, и пёстрое постельное бельё на больничных койках и цветы, которые мне приносят в пластиковых прозрачных обёртках и белизна халата Фаины Фёдоровны… Так художники рисуют снег голубым, розовым, светло коричневым, зеленоватым, но для зрителя он всё равно белый. Наверное, мой счастливый мир раньше тоже был белым. Белым, как что? Как снег.
–Ну, и что вы на это скажете? – спрашивает меня Олег. Он ест рыбу и картофельное пюре, это дешевле. Разве мы с ним на «вы»? По-моему, он заговорил со мной впервые за всё время нашей совместной работы – года за три, или даже за четыре.
–Вы что имеете в виду?
–Наше с вами сокращение.
Я смотрю на него.
–Почему «наше с вами»? Мне никто ничего не говорил.
–Вы что же думаете, вас оставят?
–Не знаю. Я сегодня впервые услышала об объединении.
Он смотрит на меня не то чтобы рассерженно, недоверчиво.
–Да ладно вам делать вид. Вся больница гудит уже месяц.
Вот что значит, всегда садиться от всех в стороне. Дурная привычка. Все новости доходят в последнюю очередь.
–Возьмут Павла и Дарью, а нас с вами – кнопка «удалить».
Интересно, откуда у него такая уверенность?
–Или вы уже подыскали себе место? Поделитесь, куда? Может, меня туда тоже возьмут? – Он отодвигает вилкой рыбий хребет и доедает пюре, помогая себе кусочком хлеба.
Я вытираю руки салфеткой и открываю коробку с бутербродами.
–Берите. С колбасой.
–С какой?
–С докторской.
–Спасибо, не хочу.
Чай у нас в стеклянных прозрачных кружках – наливай из больничного титана, сколько хочешь. Я беру бутерброд, откусываю и запиваю чаем. Можно быть для всех – никакой. Можно выглядеть старой, старомодно одетой и разговаривать, как в прошлом веке. Но если ощущать себя вселенной, то старость не приходит. Вот в молодости моей я для себя вселенной ещё не была. А сейчас я не только сама по себе вселенная, для меня вселенная этот бутерброд.
–Вы что, правда, ничего не слышали?
Я перестаю жевать.
–А разве вам уже объявили, что вас сократят? Мне – не объявляли.
Взгляд у него исподлобья. Я впервые замечаю, что он похож на мультяшного волка. На задрипанного, испуганного, по-детски комедийного голодного волка со впалыми боками, который вечно попадает в дурацкие ситуации, потому что очень добрый в глубине души. Но душа Олега для меня закрыта.
–Ну-ну. – Он тоже стал пить чай, ссутулившись, опустив плечи. Сбоку от меня в окне серо-зелёным сияла улица. Из этого окна, выходившего в закуток проулка, не было видно ничего, кроме распускавшихся кустов. И белые занавеси в крупную ячейку не могли пригасить золотое сияние лопающихся почек.
Почему он сказал, что в новое отделение возьмут Павла и Дашу? Значит, всё уже решено и всем известно?
–Бл…ь! – Олег отодвинул тарелку и пристукнул кулаком по столу. -И так денег ни на что не хватало, а тут ещё – безработный.
–Как-нибудь образуется, -сказала я, но в груди у меня будто ползала серая жаба.
–А как образуется? – Он посмотрел на меня так, будто это я выдумала реформацию. – В городе для ЛОР-больных было всего 120 коек. Шестьдесят у нас, и столько же в пятой. Теперь будет на весь город – шестьдесят.
Мне нечего сказать. В памяти всплывают лекари -муравьи, и в сравнении с муравейником наши дела кажутся из рук вон плохи.
–Я вообще не понимаю, кто будет делать операции на ухе?
Это он спрашивает меня? Он мог бы и не спрашивать, что я могу ему ответить?
О проекте
О подписке