На Балканах в 1877 году, во время боёв против осман за болгарских братушек, великий белый генерал Скобелев сказал, что только русские могут воевать за другой народ из христианского сострадания, из милосердия.
Я не случайно именно так назвала этот рассказ. Сегодня, в юбилейный год Великой Победы моего Отечества над гитлеровским фашизмом, я, как по ступеням времени, ступеням памяти, прошла по судьбам моих дедов и прадедов – мужчин моего рода. Защитников своей земли. И вот чем хочу поделиться.
Мой прадед Иван Никанорович Никольский – сын священника и прекрасный хирург. Защитник православной веры и Родины. И в России, и на Балканах в боях с басурманами полтора века назад. Вернувшись домой в Нижний Новгород с крестом Святого Георгия на груди, полученным от белого генерала Скобелева, сказал, обняв детей и жену: «Ты, Мария, завещала мне воевать достойно, с честью. Завещала выжить и вернуться домой. А с чужбины ничего чужого не брать. Все три завета твоих я выполнил. Ничего чужого не взял. Только вот возьми на святой помин эту деревянную ложку. Там, у болгарского села Шипка, лютой зимой на перевале в передышке между атаками и моими операциями я вышел однажды из госпитальной палатки. (Тогда ещё не было ни антибиотиков, ни наркоза. Хирург просто вливал склянку спирта в орущий от боли рот и резал раненого по живому – животы, руки, ноги. А спустя время выходил из палатки сам еле живой.) Стоял, приходя в себя, и наконец, перекрестясь на белый свет, устало вздохнул и увидел поодаль белый дымок костра. Это наши солдатики варили и ели полевую кашу. Слышу, зовут: “Доктор, ваше благородие! Отдохни, отведай нашего горячего варева”. Подошёл, стою гляжу на котёл, на весёлый огонь костра. Однако есаул понял, что у меня нет за голенищем, как тут у всех, своей походной ложки. Вскочил и, отойдя недалёко, наклонился к недавно убитому, ещё не застывшему, не вмерзшему в снег солдатику. И, перекрестясь, достал из-за голенища его сапога деревянную ложку. Сбоку даже чуток объеденную, видать, струганную ещё дома. “На тебе, доктор, возьми, садись к нам. И протянул мне её. – Дорога ложка к обеду. Теперь пусть и тебе послужит”».
Иван Никанорович, глядя на жену, помолчал. «Вот, Мария, держи и береги её. Пригодится в хозяйстве. Дорога ложка к обеду». Ложку Мария взяла, но аккуратно завернула в холстинку и бережно спрятала.
…И вот минули десятилетия, больше столетия. И эта самая ложка (малая, но великая) стоит сейчас у меня дома, за стеклом, в стакане, как цветок вечной памяти.
А вот мой дед, Трошев Аркадий Иванович. Авиатор, выпускник-отличник Академии им. Жуковского 1927 года. (Всего второй выпуск!) Совсем молодой дед мой и его близкий друг, однокурсник И. С. организовали в академии собственный музыкальный квартет. Лицо вуза. Некий оркестр свой «Мандолина, гитара и бас». Но не бас был, конечно, был баян. Плюс ещё и дедов кларнет. Он прекрасно на нём играл. Выступал квартет и у себя перед авиаторами. В круглом «приёмном зале послов» краснокирпичного чудо-дворца, где, кстати, столетье назад спасался от пожаров Москвы завоеватель Наполеон. «Путевой» этот дворец на Тверском тракте (ныне Ленинградский проспект) построила ещё государыня Екатерина II, а большевик Ленин отдал его под авиаакадемию. Играл квартет бескорыстно, увлечённо и радостно. Особо в праздники – октябрьские, первомайские. Играли по заводским клубам и по фабричным окраинам. Пролетарии всегда горячо их принимали. Ещё бы, агитаторы-авиаторы – будущее неба страны. И уже такой квартет! Такой свой звонкий голос имеют! Знали бы тогда эти простодушные работяги, пролетарии тех лет, каких великих сынов взрастит эта академия. Они не только поднимутся в небо, не только защитят от врагов это небо. Они первыми будут в космосе.
В общем, наша власть моего деда берегла, ценила. Как и других мудрых авиаторов Жуковки. В 41-м не пустила его на фронт, даже и в ополчение. Выдала белый билет. Он, тогда уже автор ряда учебников для вузов, уже профессор МАИ и МАТИ, преподавал студентам и в дни войны. Читал курс моторостроения винтовых самолётов. В годах 1941-м и 42-м, во время ночных налётов на Москву полчищ фашистских «мессеров» и «фоккеров», дед не прятался в бомбоубежище. Смотрел, как эти машины смерти плывут всё ближе и ближе. Ровными рядами чёрных крестов. К Кремлю. К нашей Яузе. Ждал фугасок. Знал, как их тушить. Следил за боями в небе. Различал все самолёты по звуку. (Наши смелые «ястребки» бились тогда отчаянно. Героически гибли, падая вниз, горели, как факелы. Точки ПВО не справлялись. Лучи прожекторов метались и шарили в небе впустую. СМИ и сегодня не любят об этом писать, вспоминать.)
В бомбёжку, в гуле и грохоте близких разрывов (даже во двор нашего дома упала бомба, мальчишки потом в этой яме купались почти два года) дед в темноте комнаты вынимал из футляра свой чудо-кларнет, чей голос так похож на людской, и начинал играть. Чаще любимого светлого Шуберта, наизусть. Его нежно-прозрачную «Маленькую ночную серенаду». Звуки волшебной музыки вместе с дыханием деда упрямо и дерзко стремились ввысь. Всё выше и выше. Рвались из нашего тёплого дома в холодное чёрное небо войны. В гул боя. Они тоже хотели дерзко сражаться с этой армадой фашизма.
Позже у деда и бабушки уже пухли от голода ноги. (Одного скудного пайка на семью не хватало.) Иногда дед на толкучем рынке выменивал за бабушкино золотое колечко пару стаканов зерна. И дома аккуратно молол его, бережно вращая длинную ручку коробочки-кофемолки. Древней, деревянной, тёмно-коричневой. «Золотая» эта спасительная мука белой струйкой сыпалась в крохотный ящичек… Потом бабушка смешивала её с лебедой и пекла на воде живительные лепёшки. А зимой, в морозы, дедушка за вязанкой дров для железной буржуйки (со скрипучей дверцей) ездил трамваем за город. Топить печку книгами не поднималась рука. А там ему кто-то где-то разрешал разбирать старый штакетник. За живые деревья штрафовали. За их пилку даже сажали.
В это же время папа мой, лихой лейтенантик, был на фронте, на передовой. Командовал танковым батальоном. Наши грозные, гремящие траками Т-34, наступая на врага и поводя длинными дулами пушек, послушно ему подчинялись, как живые домашние звери. Мы же с мамой были тогда за Уралом, в эвакуации под Курганом. Таких эвако-беженцев расселилось по избам колхозников много. Их было полно. И мы два года жили в землянке у леса. Словно в сыром окопе. Однако в окопе своём, отдельном. Мы даже кошку пригрели. Мама, пианистка и агроном, долго не находила работы. От голода нас спасал лишь огород. Картошка, солёные огурцы и капуста в бочках. В общем, как всегда, спасала наша родная земля. Земелюшка-матушка.
Чёрно-белых фото тех лет очень мало. Бережно их храню.
А вот таков был мой отец Ракша Евгений Игоревич. Агроном (как и мама, выпускник ТСХА, факультет механизации) и одержимый изобретатель сельхозмашин. А ещё танкист-победитель, гвардеец с редким орденом Александра Невского на груди. Защитник Отечества и лично меня от неминуемой смерти под сапогом фашизма. И я гордилась и буду всю жизнь гордиться тем, что после войны (в которой мы смяли этот сапог) я носила в школу вместо портфеля полевую сумку отца из дерматина. С длинной лямкой через плечо. Внутри эта сумка долго пахла (как и мои тетрадки) горьким машинным маслом, дымом стреляных гильз от снарядов, фронтовыми дорогами. Вместе с ней я получила и аттестат зрелости. Истинной моей зрелости.
А вот это мой внук. Владимир… (Фамилии умышленно не даю. Но миром такие Владимиры, знаю, владеть не будут.) Улыбчивый недоучка, самоуверенный лгун и хитрец… Что ж, пришло иное время, иные песни. Вляпались мы в капитализм в девяностые, когда эти внуки рождались. Вернее, нас вляпали. Даже втолкнули. «Свобода!.. Свобода!» А от чего, собственно, свобода-то? Ради чего, для чего? Теперь кругом или сытые сибариты, или недовольные всем наглецы. Но и тех и других заботит одно – прибыль, коммерция. Уже больше на кухнях не собираются – поспорить, потолковать о политике под гитару. За стеной в застольные праздники больше уж не поют хором «Ой, мороз, мороз» или «Рябинушку». И во дворе дети уж больше не прыгают в классики и через скакалку. Ведь какую чудо-страну потеряли.
Я же буду всю жизнь страдать и стыдиться, что в эти мирные десятилетия скрывала своего циника внука от призыва в армию, от годовой (всего-то!) службы. (А вдруг там кто-то его обидит? А вдруг там дедовщина?) Военкомат его очень искал, прописанного в моей квартире. Десять лет (!) донимал меня постоянно. Особенно в период призыва. Каждую весну и осень. Я же скрывала адрес его, жившего у подружек. Его, такого рослого, здорового бугая́, «защитничка Отечества», родной матери и лично меня. От возможного вражьего нападения. Теперь мне стыдно за это. Хотя тут не только моя вина. Но каюсь, всё равно каюсь…
И наверное, долго бы каялась. Но нет. Этого не позволили, не допустили настоящие патриоты: мои отцы, деды и прадеды. Мои великие предки. Они, покойные, но никогда врагом не сломленные, отстоявшие Родину и лично меня, поднялись недавно «Бессмертным полком». Напомнили о себе. И, как живые и вместе с живыми, молодыми и старыми, пошли, уверенно зашагали по сёлам и городам. Явили миру нашу бессмертную мощь. И многотысячное это шествие по всей стране (с портретами и наградами на груди) показало (до слёз, до мурашек), что Россию не победить. И что живут в каждом бьющемся сердце – и ныне, и присно, и во веки веков – вечные наши Вера, Надежда, Любовь. И мудрая мать их – София.
Навсегда запомнила я «запрещённые» Пасхи моего послевоенного детства, когда было опасно иметь в доме икону, крестить детей, украшать к Рождеству ёлки и уж тем более молиться и ходить в храмы…
Мы с мамой жили тогда в Останкино, в рабочем бараке со множеством перенаселённых беднотой комнат. Перед Пасхой все в доме стирали бельё, мыли окна, как могли наводили порядок и красоту. При этом, конечно, не афишируя, а просто как бы готовясь к весне. Мама загодя копила луковичную шелуху, доставала цветные чернила, пёстрые тряпочки. Загодя мы с ней покупали два десятка бесценных яиц. В магазин ходили вдвоём, потому что в «одни руки» давали лишь по десятку.
И вот наступали торжественные предпраздничные хлопоты. Мама поплотней задёргивала шторы, на двери накидывала крючок, и в комнате на керосинке (на этот случай её приносили из общей кухни) по-особому, с солью, отваривались яйца. Наконец (о, радость, о, священнодейство!) мы садились за стол, под уютно светящийся абажур. По клеёнке, чтоб не запачкать, расстилались газеты (конечно, с портретом вождя на каждой). И мы начинали красить пасхальные яйца. Это был настоящий праздник! Вся перепачканная зелёными, синими, красными красками, высунув язык от старанья, я выводила по цветной скорлупе две заветные буквы – Х. В. Я уже знала, что это – Христос и Он – воскрес, и знала, что это значит…
Моя мама была выдумщицей. Она умела раскрашивать яйца так, что они были лучшими в доме! Ведь пасхальные яйца тайно дарились, а малышнёй обменивались, «чокались» и, конечно, сразу жадно съедались. Наши «особенные» яички были то мраморными, то с переливами, то одноцветными. И на каждом смело красовались две «опасные» буквы – Х. В.
Потом, полушёпотом прочитав «Отче наш», мы раскладывали эти пёстрые волшебные яйца по зелёной овсяной травке, втайне от соседей выращенной мамой в тарелке. И вот в предпасхальную ночь это чудо ставилось посредине круглого, под оранжевым абажуром стола, застланного белоснежной, хрустящей от крахмала скатертью. Так было почти у всех соседей. И иконки так же тайно хранились за дверцей в буфете. Но если кто-то нежданно стучал в нашу обитую старым одеялом дверь, мама тотчас прикрывала все это полотенцем…
А уж поход в храм на Пасху был для всех жильцов нашего останкинского барака особым событием и даже подвигом. Мужчины ходить домочадцам в церковь категорически запрещали. Но женщины и старухи (втихую или со скандалами), взяв куличи, повязав платочки понарядней, получше, упрямо тащили своих ребятишек за худые, хрупкие ручки к Боженьке в храм. Эти походы вспоминаешь как чудо. Ведь там было то, чего так не хватало в суровой жизни. Там был Сам Бог: добрая улыбка и ласковая молитва, песнопения и просфора, тёплый аромат ладана и озаряющий свет свечей. Там была Надежда. Вот так цепочкой, от руки старческой к ручке детской, и передавалась, не прерываясь, на Руси православная вера.
…Каждую весну в России, когда под лучами уже тёплого солнца подтаивают снега, звенит капель и распускается пушистая верба, наступает для меня, для нас и для всех христиан на земле великий праздник – Пасха. Мы стараемся получше украсить дом, печём куличи, весёлыми красками разрисовываем яйца и, главное, идём в храмы. А при встречах с радостью восклицаем: «Христос воскрес!» – и слышим в ответ тоже радостное: «Воистину воскрес!»
Как-то пришёл ко мне прекрасный музыкант, человек-оркестр, баянист Виктор Гридин. Многие годы он был верным мужем легендарной певицы-народницы Людмилы Георгиевны Зыкиной.
Сидим на кухне, беседуем, и вдруг он говорит мне:
– Ирин, помоги моей жене, Надьке, как-то встать на ноги, определиться, продвинуться.
– Какой Надьке?! Это кто? – удивляюсь я. – Ты же аккомпаниатор Зыкиной. Её любимый муж. Народной-разнародной.
– Да она одно время была у Людмилы после училища на подпевках. С другими девчатами.
Я сижу, вытаращив глаза, ведь я их знала как семейную крепкую пару. Спрашиваю поражённо:
– И когда же ты это успел?
А он отвечает, словно не слыша:
– Очень уж я устал за годы от такой «крутизны» народной… Не в масть. – И лукаво добавил: – А Надюху, бывало, уходя, хлопнешь по заднице, а вернёшься – она всё ещё прыгает.
(Вижу, никак он не хочет отвечать всерьёз.)
– А эта что, в масть? Совсем, что ли, не «крутая»?
– Да всяко бывает. Эта тоже курянка, землячка моя, из села по соседству.
От неожиданности такой оглушительной информации я молчу, прихлёбываю чай. А потом мы вдруг оба начинаем смеяться, но каждый по-своему и почему-то невесело. Воистину, пути Господни неисповедимы.
…И я откликнулась на просьбу Виктора помочь его молодой жене. Тем более что она пела фольклорный репертуар моей бабушки, певицы-народницы Надежды Плевицкой.
После концерта уставшие, но довольные мы приехали на Тишинку, на квартиру к Виктору (которая неподалёку от концертного зала). Завтра наутро молодожёнам уезжать на гастроли. Устала и я. Поскольку этот фольклорный концерт по просьбе Виктора помогла им устроить я. Не только написала либретто-сценарий и даже тексты для ведущих-конферансье, но и сама вела этот сольный концерт, выходя из-за кулис по разным сторонам сцены вместе с драматическим актёром Александром Михайловым. Я произносила тексты от имени Надежды Плевицкой, а Саша – тексты государя Николая II. «Зал, конечно, неистовствовал» (разумеется, шучу).
Виктор в смокинге с бабочкой, статный, красивый, музыкант-баянист, пропуская дам в квартиру, картинно откидывает прядь волос:
– «О, я хочу безумно жить! Всё сущее увековечить».
Жена кокетливо вторит:
– «Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам».
Запах пионов и роз сразу наполняет небольшую квартиру Виктора. Здесь всё изящно, продуманно, красиво. А главный предмет дома – пианино – украшает недавняя свадебная фотография хозяев.
Мы располагаемся по-русски – на кухне. Уютно. Надя, улыбчивая, пухленькая, расставив по квартире вазы с цветами, появляется уже в халатике, бело-розовая, свежая. Хлопочет на кухне у плиты, у стола, и её густые, пышные волосы русой волной обтекают плечи. Словно это не она только что отпела своим сопрано двухчасовой концерт русских народных песен: «Помню, я ещё молодушкой была…», «Лучинушка», «Не брани меня, родная…», «Что ты, барин, щуришь глазки», «Ухарь-купец»…
О проекте
О подписке