Читать книгу «Горизонт событий» онлайн полностью📖 — Ирины Полянской — MyBook.
image

1

СМЕРТЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ. У индейского племени йорубо существовала «окраска обмана». Они придумали ее потому, что не умели врать. Другие племена, обитающие в долинах рек, часто злоупотребляли честностью йорубо, вытаскивая добычу из вырытых ими ловушек, что иногда приводило к военным столкновениям. За век до появления Колумба, который, рассчитав день и час лунного затмения, не постеснялся соврать индейцам, что он заберет с неба луну, если не получит от них продовольствия, йорубо поняли, что правдивость и беда ходят рука об руку, и изобрели «окраску лжи». Когда шаман возвещал им, что боги не против, чтобы йорубо обхитрили другие племена, они собирали со скал голубиный помет, растирали его с соком хинного дерева и топинамбуром и полученной краской покрывали лицо и тело человека, которого отправляли послом к соседям. Таким образом, посланный изрекал ложь не от своего лица, а от лица «тонкого йорубо», эфирного существа, в которое облекался честный йорубо, как в новую кожу… С помощью водяных весов йорубо выяснили, что «тонкий йорубо» весит ровно столько же, сколько душа умершего йорубо, то есть разница между живым телом, погруженным в воду весов, и мертвым составляет одно «са» (теперь ученые знают, что душа человека весит 24 грамма – это и есть одно «са»). Это открытие навело йорубо на странные мысли. Почему дух честного йорубо равен весу «окраски обмана»? Не является ли душа эманацией лжи? Если это так, то выходит, что йорубо своей честностью извратили природу духа, в результате чего из ловушек исчезали туши бурого медведя и дикой свиньи. После того как «тонкий йорубо» был взвешен на весах и признан легким, как эпидерма и душа, решено было отменить голубиный помет и соки растений. Шаманы призвали йорубо, намеревающихся солгать, к ряду магических действий, заранее очищающих их от греха лжи. Эти люстрации варварского народа напоминали индульгенции цивилизованного общества. На всех континентах шла борьба с совестью, которая весит столько, сколько весит тень и душа. Все, чуть возникнет опасность, меняют окраску, как камбала на дне, создающая на спине узоры из пятен и крапинок, после чего она начинает мутить воду для маскировки. Уклончивы слова по отношению к человеческой практике, удивительна их готовность к росту и семантическому воспроизводству. Реальность, подернутая радужной пленкой весом в одно «са», – это искусство. Помет и хина, краски и резец, перо и струна являются ловушками для улавливания материи. Тонкий йорубо, как солнечные лучи, извлеченные из огурцов Свифта, вбирал в себя все больше труда и жертв. Камбала все больше прибивалась ко дну, мимикрируя под цвет грунта, и у дна не было ни дна, ни покрышки, вымысел не давал действительности никакой передышки.

После того как Шурин отец, известный геолог-четвертичник, перед самой войной угодил в проскрипционные списки, а мама слегла в больницу, Шура впервые сама постучалась в дверь к соседу. Дверь немедленно открылась, точно немец неотступно стоял за нею, прислушиваясь к шагам на лестнице, поджидая гостей. Немец тоже попал в проскрипционные списки за бесцеремонные исторические аллюзии, которые он позволял себе на своих лекциях, но его просто отправили на пенсию. Имя «Герман Хассе», видно, было пока набрано слишком мелким шрифтом, тогда как имя Шуриного отца вдруг пустилось в рост и с какого-то момента стало таким же заметным, рельефным и большим, как на дверной табличке. Правда, не успела Шурина мама подписать опись конфискованного имущества, как имя отца исчезло и с таблички, и из списков жильцов дома. К Хассе по-прежнему заходили его бывшие студенты и коллеги, приносили ему гостинцы. Шуру прежде здесь привечали, немец читал ей старинную скандинавскую балладу о Германе – Веселом Герое или что-нибудь еще, бывало, и угощал чем-то вкусным, но тогда Шура есть еще не хотела, а оставшись одна, однажды не выдержала.

Немец обрадованно схватил Шуру за руку и втащил в свое логово. Он-то был готов сколько угодно голодать, лишь бы по-прежнему обитать в перекрытом вынужденным увольнением речевом потоке, который и был его жизнью и памятью. В его голосовых связках скопилось великое множество мировых событий, как неисчислимое войско Ксеркса в узком проходе Фермопил, через которые пробирались персы в пестрых хитонах с рукавами из железной чешуи, вооруженные огромными луками и камышовыми стрелами, ассирийцы в медных шлемах с льняными панцирями и деревянными палицами, с копьями из рогов антилопы, арабы в длинных бурнусах, эфиопы в львиных шкурах с луками из пальмовых стеблей, бактрийцы с высокими тюрбанами и боевыми секирами, арии с мидийскими луками, каспии в козьих шкурах, ливийцы в кожаных одеяниях, пафлагонцы в плетенных из лозы шлемах, фракийцы в лисьих шапках, писидийцы с щитами из невыделанных бычьих шкур, – и немцу требовался хоть один-единственный слушатель, чтобы всадники, пехота и боевые колесницы, толпящиеся у его губ, могли пройти к своей неведомой цели, как стрела Одиссея сквозь отверстия двенадцати топоров, врытых в глиняный пол. Шура стала ходить к немцу, чтобы поесть, а не послушать, ей и в голову не приходило, что весь этот бред исподволь входит в ее жизнь, иначе она не позволила бы себя нагружать осажденными городами, изощренными пытками, пирамидами черепов, чумой в Элее и голодом в Леонтине, наводнением в Долонии и пожаром в Сардах, разорением полей между Римом и Феделами и тайными жертвоприношениями Нумы, удивительной переправой Сципиона через Пад и садами Академа… К тому же сколько было дурных предзнаменований! На древках знамен вдруг вспыхивал огонь, королька с лавровой веткой в клюве растерзала стая птиц, солнце затмилось тучей неведомо откуда взявшихся стрел, в гигантскую маслину ударила молния и расколола ее надвое, соловей свил гнездо над заживо похороненной весталкой, таблички с именами срывались с дверей, и стены сделались прозрачными… Слишком много всего входило в Шуру с каждым глотком подбеленного сгущенкой кофе, толпы истерзанных голодом людей из Пиреи, Мелоса, Вавилона сгрудились возле скромных гостинцев, уму непостижимо, сколько событий подняли тростниковые перья историков. История мира брала разбег под нёбом соседа, пролегала через его гортань, альвеолы, бронхи и легкие. Он создал ее из собственного дыхания, дрожания голосовых связок, речевых пауз и не представлял себе по-настоящему, что она и в самом деле развивалась и существовала вне его организма. Цивилизации сидели в суфлерской будке, паслись на книжных грядках; иногда немец обращал к ним растерянный взгляд, забыв название какой-нибудь пересохшей речки, подле которой шло сражение за тело царя Леонида. На самом деле его память давным-давно отпочковалась от книг, сделавшись отдельной древней библиотекой – Мусейоном.

Вероятно, сосед слегка тронулся умом, после того как в его глазах погасла аудитория, к которой он привык, как будто в окружающем его пространстве разом полетели электрические пробки.

Он не мог понять, что случилось. Факты настоящего времени не затрагивали его сознания. Он, конечно, знал, что его коллега, Михаил Дмитриевич Приселков, создатель истории русских летописаний, впервые показавший, что русские летописи – это памятники горячей политической борьбы, а вовсе не дело рук бесстрастных Пименов, сидел на Соловках, что Сталин самолично редактировал учебник по истории для четвертого класса профессора Шестакова… Ну и что? Иван Грозный переписал историю России, представив ее как историю единовластия, а до него новгородские летописцы из-за вражды с Москвою ни словом не обмолвились о Куликовской битве, а до них галицко-волынские летописцы ничего не сказали о Ледовом побоище, поскольку их княжество враждовало с Владимиро-Суздальским княжеством, участвовавшим в разгроме тевтонов. Романовы и прислуживающие им историки навязали последующим поколениям свою версию трехсотлетнего династического правления. Немец знал, что года три назад на глазах студентов арестовали замдекана Черницкого, что преподаватель Николай Арсентьевич Корнатовский стучал своей знаменитой палкой на студентов, задававших ему вопросы из досоветской истории, что в университетской газете печатали призывы к бдительности и разоблачению врагов народа, окопавшихся среди профессуры… Но входя в лекторий исторического факультета на 600 мест, Хассе забывал, что все это происходило и происходит в действительности. И когда однажды один отчаянный студент (или провокатор) написал на доске печатными буквами: «Разве можно было убивать царя вместе с детьми? И устраивать процессы над бывшими большевиками?», немец не смутился, а бодро процитировал своего любимого Макиавелли: «И тут уж недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту; а так как ни удовлетворить их притязания, ни истребить их самих ты не сможешь, то они при первой же возможности лишат тебя власти»… Не заволновался немец и тогда, когда на следующий день на доске появилась новая надпись, также цитата из сочинения флорентийского мыслителя: «Однако же нельзя назвать и доблестью убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокосердие и нечестивость: всем этим можно стяжать власть, но не славу»… Студенты сидели тише воды, ниже травы, отводя глаза в сторону, но немец, прочитав написанное, одобрительно хмыкнул, как шахматист, приветствующий ход соперника, и, смахнув написанное влажной тряпкой, снова процитировал «Государя»: «…люди поступают хорошо лишь по необходимости, когда же у них имеется большая свобода выбора и появляется возможность вести себя как им заблагорассудится, то сразу же возникают величайшие смуты и беспорядки». Отвечая неведомому оппоненту, Хассе ухмылялся: теперь он не сомневался, что в студенческой среде завелся провокатор. Но вместо того, чтобы прогреметь с кафедры: «Кто?!», как это сделал бы Николай Арсентьевич, когда на третий день появилась надпись: «Люди уже не верят в социализм», немец снова прибег к любимому флорентийцу: