Читать книгу «Соблазнитель» онлайн полностью📖 — Ирины Муравьевой — MyBook.

Глава IV

Дом, в котором жила старшеклассница Вера со своей бабушкой и изредка – мамой, потому что мама наведывалась не каждую неделю, а ночевать оставалась все реже и реже, был в десяти минутах ходьбы от метро «Спортивная». Это была громоздкая сталинская постройка с большим, заросшим липами и кленами двором. Зимними ночами покрывались слегка синеватым льдом голые и обездоленные деревья, отчего двор сразу становился хрустальным, и хрупким, и словно молящимся, поскольку не все его ветви глядели на землю, а некоторые замерзали причудливо, поднявши наверх свои длинные пальцы. Лифт в доме часто не работал. Но ужасно не то, что он не работал, а то, что он застревал между этажами, и в кромешной, позвякивающей железными цепями темноте висели в потухшей кабинке почти задохнувшиеся пассажиры, крича голосами, похожими часто на тонкие птичьи и на комариные. Никто, однако, не спешил им на помощь, потому что редко открывались двери квартир, жители были по большей части старые, неуклюжие, несколько даже пугливые. И те, которые висели в темноте кабинки, хотя и вылезали, в конце концов, живыми, румяными, в полном рассудке, но потрясения не выдерживали и многих потом выносили из дома, накрытых простынками и неподвижных. Соседи печально смотрели из окон, но мысль, что и их понесут точно так же, пока что не всех посещала. А странно. Верину бабушку, сильную, но полностью сосредоточенную на материальных ценностях, эта мысль не посещала никогда. Бабушка словно и не подозревала, что она умрет, и, судя по своей властности, намеревалась жить вечно. Так думал любой, кто с ней соприкасался, а ведь ошибался. На то мы и люди. Воспитав дочку в уважении к семейному достоинству и, главное, верности (да, это главное!) – и видя теперь, как ее надувают, и как она плачет, и как она бьется, и как Переслени калечит ей жизнь, просила несчастная бабушка Бога, чтобы Он забрал ее лучше к Себе, лишь только не видеть бы этих страданий. Однако потом она вдруг вспоминала, что ей с высоты будет только сподручней вести наблюдение за Переслени, а что уж касается Лары – тем более. А стало быть, там ей покоя не будет.

– Ларочка, ты такая привлекательная, – повторяла она дочери, – за тобой столько ухаживали и будут ухаживать. И предложения у тебя будут и…

– О Господи! Я не могу!

Дочь хватала любой бесполезный предмет, вроде нитки, свисавшей со стула, и, всю эту нитку зачем-то себе намотав на мизинец, глаза поднимала на мать:

– Не могу-у-у!

– А ты вот смоги! Вот другие-то могут!

И спор обрывался.

Напрасно, однако, запутавшаяся в жизни Лариса Генриховна не прислушивалась к тому, что ей говорили. Тем более кто говорил? Мать родная. Ведь именно она и заметила перемену в поведении Веры, и совпала эта перемена как раз с появлением во дворе совершенно посторонних людей, к тому же иностранцев. Сборная бригада, составленная силами трех стран: Турции, Сербии и Болгарии, занялась ремонтом их прочного, немного угрюмого дома. Зима была в самом разгаре, но солнце слепило как будто весною, и не привыкшие к русскому холоду приезжие, поначалу отчужденные и молчаливые, постепенно вошли во вкус своей работы, бойко стучали, таскали, бурили и красили синею краскою стены. При этом уже говорили: «привет», «а мне западло», «послал бы тебя» и «Европа».

Жители сталинской постройки отнеслись к усатым и кудлатым чужим паренькам с почти материнскою заботой.

Есть определенная душевная странность в русском народе: с одной стороны, привык русский человек очень ругать иностранцев и обзывать их, например, совсем некрасивыми словами, вроде «черножопые» или «косоглазые», но, с другой стороны, есть и какая-то сентиментальная, до странной слезливости даже, внезапная к ним расположенность, как будто вот хочется вдруг обогреть, к груди своей щедрой прижать паренька, хоть он «черножопый», хоть он «косоглазый». Загадочны мы и весьма необычны.

Наблюдательная бабушка Переслени сразу заметила, что с появлением во дворе черноусых и чернобородых рабочих ее драгоценная внученька стала какой-то развязной и нервной при этом. Откуда же было понять ей, что Вера, худой, золотоволосый подросток, вообще на них не обратила внимания? Ее-то ведь мучило только одно: он что, разлюбил меня? Он разлюбил? Когда одичавшая взрослая женщина, уже и лицо подтянувшая дважды, поскольку оно начинало сползать, воскликнет, поднявши глаза к облакам: «Как так – разлюбил?» – ее можно понять. Прошла золотая пора, хризантемы в саду отцвели, и акация тоже. Но девочка в самом рассвете своей едва распустившейся женственной силы должна бы у мамы спросить и у бабушки совета в таком деликатном вопросе. И мама, а также и бабушка Вере должны были бы объяснить, что учитель, во-первых, не пара ей, а во-вторых, забудь поскорее, что он там болтал, бессовестный и безответственный, надо его посадить за решетку, и все, а ты еще, дурочка, уши развесила! А если он вновь к тебе сам подойдет, то я тогда сразу в милицию, слышишь?

Поэтому Вера молчала как рыба, и молча терзалась, и плакала только, когда была дома одна или ночью. Лариса Генриховна кружилась, вертелась, сама хуже девочки, сдергивала и надевала на указательный палец левой руки серебряное кольцо с массивным желто-черным балтийским янтарем, что говорило о том, что она находится на пределе сил, но сдаться не может и будет бороться. Да, мама кружилась, вертелась, дрожала вокруг центра маминой слабой вселенной – мужчины, отца ее дочери Веры, который ничем не участвовал в дочери, вернее сказать, в воспитании дочери, а только мог ей передать свои гены, которые лучше держать при себе.

С бабушкой было еще неуютнее, чем с мамой, именно потому, что бабушка никуда не отлучалась. Насколько мама была рассеянна и далека, настолько близка и сосредоточенна была бабушка. Временами она так въедливо смотрела на Веру, как будто хотела залезть ей под кожу. Но Вера крепилась. В самом начале осени, когда этот ни на кого не похожий Бородин вдруг так изменил ее жизнь, что скрыть эти перемены было невозможно, и случалось, что Веру охватывали и восторг, и страх, и отвращение ко всем, особенно к мужчинам, и дикая нежность к родным, и желанье сейчас же, сию же минуту увидеть его, а потом умереть, и пусть он придет на могилу с цветами, и пусть все увидят, как он будет плакать, и ляжет на землю, и будет смотреть часами на памятник, где фотография (а взять лучше ту, где она в красном платье!) – когда это все подступало, и бабушка, с испугом прислушиваясь к бормотанью и шепоту вместе с русалочьим смехом, стояла под дверью, не зная, что думать, то разве могла она хоть на минуту расслабиться и задремать над вязаньем? Конечно же нет, не могла, не дождетесь.

Спросила:

– Над кем ты, Веруся, смеешься?

На что ей Веруся никак не ответила.

А вскоре такие дела наступили, что бабушка выпила всю валерьянку, и валокордин, и пустырник, и ношпу. Теперь Вера не улыбалась, а молча как будто бы вся уходила под лед, и темно-зеленая с черным вода, живущая там, подо льдом, становилась уже не водою, скользящей и сильной, а твердым, как кость, продолжением льда. И так с каждым днем: глубже, глубже и глубже. Врастала в себя, все в себя, все в себя. Она застывала.

И бабушка, женщина властная, сильная, во всем, как всегда, обвиняла Ларису:

– Но как же? Ведь люди живут и без этого! Ты правда не можешь? – и хмурила брови.

– Без этого я не могу, – отвечала ее эта блудная, бедная дочь.

Представить себе, что и Вера идет по шатким следам материнским, равнялось тому, чтобы взять и поджечь свой собственный фартук, а с фартуком – волосы. Возникнет боль адская и нестерпимая. Поэтому бабушка не обобщала и насмерть боялась любых обобщений. Зато она к слову сказала Ларисе, что Вера, похоже, больна, как отец. Такие же вот настроения мрачные, депрессия, слабость, и нужно лечить.

– Когда ты заметила? – дочь побелела.

– Да месяца два уже, если не три, – ответила мать.

В институте имени Бурденко у миловидной, хотя и замученной жизнью с Марком Переслени Ларисы Генриховны работал друг ее детства и юности профессор Аксаков, Иван Ипполитович, когда-то давно проживавший с ней рядом, в соседней квартире. Их роман, полный огромных букетов сирени и крохотных букетиков ландышей, которыми десятиклассник Ваня Аксаков забрасывал Лару Поспелову, продолжался всего один месяц, когда во всю силу цветет и сияет сирень, кружа головы и Подмосковью, и даже чванливой столице, но ландыши ей не уступают в своей популярности. Ваня Аксаков обломал сирень со всех дачных участков Загорянки, где он готовился к выпускным экзаменам. С Ларисой, заваленной этой сиренью, они целовались под запах ее, как люди целуются только под музыку. Дальше поцелуев дело не пошло, поскольку (сказала же я!) шли экзамены, и Лара готовилась на философский, а Ваня большими шагами спешил в объятья родной медицины, отставшей слегка от прогнившего Запада. Любовь их завяла, увы, оттого, что хитрый и наглый юнец Переслени заметил Ларису на Чистых прудах. Наставшее утро застало их вместе, уже, разумеется, не на прудах, а на Воробьевых горах, где бывает, что и удается приткнуться в кусты и там провести свою первую ночку. Веселый невыспавшийся Переслени пел прямо с колен бывшей девушки Лары, поскольку лежала его голова как раз на коленях ее в это утро.

 
Я встретил девушку,
Па-а-а-лумесяцем бровь,
На щечке-е-е родинка,
А в глазах лю-ю-ю-бовь…[1]
 

И Лара смеялась и плакала горько. От счастья ведь плачут, не только смеются.

Ваня Аксаков, в прилипших к его потной спине лиловых соцветьях – сирень осыпалась, – звонил и звонил, а Ларочка не подходила. Тогда он, все с той же сиренью в руках, и в тех же ее лепестках на спине, и с запахом той же сирени под мышками, примчался к ней в город.

Вот говорят: детские травмы, детские травмы. Все в мире, включая и взрывы, и бомбы, и их испытания на побережьях, – все только от этих ребяческих травм. А я возражаю: неправда! Вернее – неполная правда, не вся. Пускай ты уже не в пеленках, горячих от свежей твоей, родниковой мочи, пускай тебе даже не три, не четыре, а все восемнадцать – и что? Разве легче? Напротив – ты хуже ребенка, слабее, и травма твоя может так повернуться, что жизни не хватит, чтоб справиться с нею.

Именно такая травма, определившая судьбу будущего профессора и заведующего кафедрой нейрофизиологии и знаменитого во всем мире ученого, ждала Ивана Ипполитовича Аксакова в момент, когда Лара Поспелова, с распущенными и переброшенными на правое плечо ярко-золотистыми волосами, порывисто открыла ему дверь. Она открыла ему дверь, и он сразу увидел, что это не она. К такой, какою она была сейчас, когда стояла перед ним, наматывая палец на одну из своих отбившихся ото всех остальных волос прядей и словно бы вся задохнувшись от бега, к такой незнакомой и невероятной, такой ослепительной Ларе Поспеловой Аксаков Иван не имел отношения.

– Ах, Ванечка! Ты! – прошептала она.

Она прошептала, как будто и не было ни этой сирени, ни ландышей белых, ни их поцелуев, ни их разговоров, ни даже того, что и мама Ивана, сама педиатр, к тому же известный, всегда говорила, что Лара Поспелова родит ей когда-нибудь внука и внучку. И мама (к моменту тому, значит, бабушка) начнет и лечить этих пухленьких деток от разных болезней.

Она так сказала, и он отступил. И он – о, бедняга! – случайно взглянул ей прямо на грудь под цветастым халатиком. И сразу почувствовал, что эта грудь была нынче ночью в каких-то ладонях. И кто-то ее и сжимал, и давил, кусал ей соски и дышал своим ртом в ее лучезарную плоть. Лучезарную! Поскольку он, Ваня, не смея коснуться и пальцем груди ее, только однажды увидел, насколько она лучезарна. Случайно, невинно и непреднамеренно. Лариса снимала свой мокрый купальник, стояла спиной за кустом и немного склонилась налево, сдирая с плеча бретельку какую-то. Он и увидел. И был ослеплен, ошарашен, раздавлен. Сверкнуло в кустах что-то, словно крыло недавно рожденного ангела, словно стыдливая лилия из тростников, короче, сверкнуло какое-то чудо.

– Ванечка, – быстро и нежно, как ребенку, сказала она, – мы больше не можем встречаться.

– Не можем? – спросил он разорванным, жалобным голосом.

– Не можем, – ответила твердо Лариса. – Я, Ваня, люблю одного человека.

Он бросил сирень на порог и ушел. Потом была свадьба. Он видел, как Лару жених ее вынес, всю в белом, воздушном, и так, на руках, нес до самой машины. А Ваня стоял и смотрел из окна.

Никто, даю вам слово, ни одна живая душа не подозревала, что почти сорокалетний, очень породистой внешности профессор Иван Ипполитович Аксаков не полюбил после этого ни одной женщины или девицы. А все потому, что была эта травма. Она его как пополам разрубила: была жизнь до Лариной свадьбы и после. Иван Ипполитович избегал женщин, но, будучи умным и дипломатичным человеком, не давал им возможности уличить себя в этом. Он просто дружил с ними так, как с другими. В конце концов, есть ведь мужчины, собаки, старухи и птицы, не только ведь женщины. Работа поглощала его целиком, и действительно то, что Иван Ипполитович открыл в очень запутанной и туманной области нейрофизиологии, не подается никакому, даже и самому благодарному перу. При этом случались, конечно, и связи. Из области чистой и грубой телесности. Сходился без всяких букетов, подарков, без слов и без дрожи. Сходился и брал. Но только в том случае, если знал точно, что дело не пахнет любовью и нежностью. Потом забывал, как ножом отрезало.

Первые годы учебы во Втором медицинском он старался как можно меньше сталкиваться с Ларисой Поспеловой, которая так и не стала философом, потому что у нее времени не хватило поступить на этот слишком серьезный и не нужный простой девушке факультет. Да и сама Лариса не стремилась поддерживать отношения с прежним возлюбленным, поскольку вся жизнь ее в браке была несчастливой, загубленной жизнью, и Ванечка все это знал. На то была мама его, педиатр, которая, с грустью взирая на сына, дружила с суровою Линой Борисовной. А Лина Борисовна не собиралась скрывать от всего человечества правду о зяте своем, драматурге, мерзавце.

После окончания аспирантуры и двухгодичной стажировки в Лондоне блестяще образованный, с аккуратной бородкой вокруг доброжелательного лица Иван Аксаков купил себе квартиру на Плющихе, а маму (старушку уже!), педиатра, оставил жить здесь, на «Спортивной».

Во вторник утром шестого, если не ошибаюсь, марта Лариса позвонила Ивану Ипполитовичу (и он побледнел, чуть не выронил трубку), сказала, что им нужно встретиться. И встретиться срочно, по важному делу. Касается Верочки, Лариной дочери. Иван Ипполитович сглотнул соленый ком, немедленно образовавшийся в том месте под кожей, где нежные кудри бородки редеют и сразу видны даже мелкие пятнышки, сказал, что готов хоть сегодня, хоть даже сейчас, ну, минут через двадцать.

Через полчаса они встретились в ресторане «Колесо времени», чудесно расположенном в Орликовом переулке. Иван Ипполитович подъехал на своем «Мерседесе», а Лариса Генриховна на такси, так что она даже опередила его, поскольку таксист был лихим, а Аксаков – весьма осторожным, спокойным водителем. Ничем не выдал Иван Ипполитович своего волнения, когда приблизился к Ларисе Генриховне и ласково улыбнулся ей, и только когда Лариса Генриховна, подтянувшись на красных лакированных каблучках своих невысоких сапог, поцеловала друга детства в щеку, он крепко зажмурился, словно боялся заплакать.



1
...