Отец начал опять репетировать, опять загуляла прелестная Юна, опять режиссер их театра под утро от ревности чуть не зарезал жену, опять заструились дожди над Москвою, размыли узоры цветов в летних парках, а на ВДНХ на центральной площадке открылась чудесная выставка «Осень», где можно прийти и попробовать было сто двадцать сортов очень вкусного меда. Мама, отдыхая от бабушки с ее страстями и настроениями, готовила обеды, делала отцу на завтрак овощные соки, следила за тем, что Алеша читает, лечила упрямого, вздорного Яншина, которого в кровь расцарапала кошка, размером едва ли не больше, чем Яншин. Короче: у мамы до начала учебного года забот было невпроворот, и пусть ей хотелось побольше участвовать в жизни Алеши, но времени на это совсем, к сожалению, не было.
Ошибки родителей, их заблуждения. Они нарождаются вместе с младенцем, и в этот момент, когда врач или даже простая курносая бабка в деревне одним очень ловким и быстрым движеньем отрежет дитя от измученной матери, и этот младенец с молочными глазками и страхом в своих, совсем мелких чертах начнет вдруг орать, заявлять о себе, – вот в этот момент и приходят ошибки. Ведь нету же ближе тебе, новорожденный, а также тебе, ему жизнь подарившей, на целой земле никого, чем вы оба – друг другу. Смотрите: одна на вас кровь подсыхает. Однако же, как ни проста эта истина, ни дети, куда-то всегда устремленные, ни их родители, сразу уставшие, ее до сих пор ни на йоту не поняли. Отрезали, значит, младенчика вашего? Ну, все. Будь здоров. Торопись в свою жизнь. А вы, дорогая мамаша, в свою. Ведь вот как устроено. Грустно? Да, грустно.
Иногда Алеше до смерти хотелось поговорить с отцом, но, кроме этого смутного, раздражающего его желания, он не представлял себе, как и о чем они будут разговаривать. Ему казалось, что отец словно бы стесняется его, потому что в трезвом своем состоянии он остро помнит, что совсем недавно пришел опять пьяным и снова был жуткий скандал, и Алеша, притихший в своей очень маленькой комнате, конечно же, слышал их крики. Алеша был очень похож на отца и мнительностью, и гордыней, и скрытностью, но, видимо, эти черты и вели отца к алкоголю: он прятался, он убегал от себя. Странно, что мать не понимала этого и отцовское пьянство приписывала работе, женщинам, театральным склокам, от которых он лез на стену. В голову ее не приходили самые простые вещи, которые понял Алеша: отец не справляется, он надорван. Поэтому пьет. Другие не пьют, потому что их психика устроена как-то иначе, они осмотрительней, больше боятся за жизнь, меньше любят себя. Отец его, будучи трезвым, себя самого стеснялся, а может быть, и презирал. Но, выпивши, он становился терпимее, а главное, веселее. Женщины, о которых постоянно твердила мать, пугали Алешу гораздо сильнее, чем отцовское вечное пьянство. Пьяный отец был виноватым и беспомощным, а грешный отец, тот отец, от кого томительно пахло чужими духами, был даже опасен, как если бы, скажем, в семье их жил тигр, ручной и домашний, но кто его знает? Мог и впасть в ярость. И прыгнуть на грудь, и вцепиться зубами в лицо или в горло. Вот несколько раз и отец становился подобным такому домашнему тигру.
Квартира была небольшой, и поэтому, даже если родители старались, чтобы ни Алеша, ни бабушка не разобрали того, что они в запальчивости выбрасывали в лицо друг другу (а это все происходило ночами!), их сдавленный шепот был слышен отчетливо, секреты в их доме почти не держались.
…он был в седьмом классе. Царила весна. Царила! Какое прекрасное слово – ведь время и вправду царит над людьми. Вот осень с листвою, с их смертной истомой, их медленной гибелью, кротким страданьем, которое с целью, нам всем неизвестной, настолько красиво, что хочется плакать. Кто скажет, что это страданье природы и эта ее красота, от которой, бывает, плывет все в глазах, все плывет, – кто скажет, что он ничего не заметил, что вся красота эта мимо прошла, оставив его безразличным и вялым? А лето с его ослепительным зноем, с букашкой, увязшей в цветочке, с пичужкой, какая внимательным, желтеньким глазом глядит на тебя из травы? Вдруг встретишься взглядом с таким вот птенцом, вдруг вздрогнешь от солнца, упавшего прямо на руку твою, или грудь, или шею, и станет намного светлее на сердце.
Весна же имеет особые свойства. В московских кустах просыпаются бесы. Их можно всерьез даже не принимать. Когда был мороз, эти бесы дрожали то в виде сосулек, то в виде комочков слегка подсиненного сумраком снега, а как потянуло весной, они тотчас проснулись и точат о лавки свои коготки, щурят красные глазки и сразу бросаются к людям: играть! Их тоже, конечно же, можно понять: всю зиму вот так продрожать на бульварах! И люди становятся нервными, злыми, зачем-то сжигают умершие листья, и шапки теряют в метро, и перчатки, друг другу звонят по ночам, покупают на рынке взлохмаченных рыб в мутной банке, пузатых, кефиром пропахших щенков, которых потом дрессируют и учат, хотя этих звонких, пузатых щенков с рожденья всему научила природа. Да, скучно и грустно, ох, скучно и грустно, и хочется смертным того, что нельзя им, того, что они и в глаза не видали, а бесы смеются над их простотою.
Итак, Алеша заканчивал седьмой класс, страдалицу Лизу забрали в больницу к таким же, как Лиза, бессонным страдалицам, а папа Алеши, актер знаменитый, внезапно влюбился. В кого он влюбился, осталось загадкой. Но мама тотчас же почуяла запах – преступный, загадочный запах любви, хоть папа и был исключительно чистым, всегда долго мылся, душился и брился, поскольку театр устроен непросто: не только талантом берет человек, но очень важны соблюдения правил. И прежде всего гигиены, конечно. А то там такая начнется зараза! Ведь это же Средневековье – театр! И нравы, как в Средневековье, и страсти. Мама угадала о переменах в папиной жизни оттого, что он вдруг бросил пить. Причем бросил сразу, чем всех напугал. Не только семью, но всех жителей дома, в котором ютилось немало актеров, актрис и подростков – актерских детишек, давно, прямо с детства, весьма сильно пьющих. И сразу на папу нахлынули заработки. То радио, то телевизор, то утренник. Возможность слегка подработать случалась, но только он прежде ее отметал, хотя деньги были нужны позарез, а тут вдруг решил, что не грех похалтурить, и сразу появятся лишние средства, и можно тогда будет летом отправить Алешу и бабушку в город Пицунду. Но вот из-за этих халтур – то радио, то телевизор, то утренник – у мамы пропала возможность следить за перемещеньями мужа по городу, она как-то вдруг потерялась и сникла, не знала, куда позвонить, как проверить, хоть пить он – не пил, денег стало хватать, и, если бы не было этого счастья и блеска в глазах его, мама, конечно, жила бы в неведении.
Посреди ночи Алеша услышал, что родители шепчутся.
– Отпусти меня, – бормотал отец. И голос его был не пьяным, но страшным. – Я чувствую, что это будет недолго! Но дай мне пожить! Я тебя умоляю.
– Ты болен! Ты слышишь себя? Я утром звонить буду доктору, сейчас позвоню! Что мне ждать до утра?
Их шепот так прыгал, как будто во рту у каждого было по скользкой монетке.
– Здоров, не волнуйся! Уйду все равно! Я думал тебе обьяснить, думал даже, что ты меня, может, поймешь… Столько лет мы вместе промучились. Я умоляю…
– Подонок! Ты просто подонок и сволочь! Ты хочешь, чтоб я отпустила тебя? Сейчас вот тебе собрала чемодан? Иди, мой хороший, иди, наслаждайся! А что я Алеше-то завтра скажу? Что папа ушел к своей девке, что папа…
– Но ты же сама говорила всегда: «Скажи мне, когда ты кого-то полюбишь, не стану держать и пойму». Чьи слова?
– Чтоб ты и «полюбишь»? Кого ты полюбишь! Ты сына родного не смог полюбить!
– Я сына люблю. А вот ты… Ты не помнишь, что было, пока этот сын не родился? Что ты вытворяла тогда, ты не помнишь?
– Что я вытворяла? Что ты вытворял!
– Я хину пил?
– Хину?
– Хину! Тебе ведь сказали, что хина поможет! Что хина способствует кровотеченью, и ты сразу выкинешь! Ты пила хину! Тебя тогда чудом спасли, идиотку! А помнишь, как врач этот здесь, на Арбате, сказал, чтобы мы с тобой Богу молились, поскольку он может родиться кретином! А может быть, просто глухим и слепым!
Потом была пауза. Долгая пауза.
– Постой! Я пила тогда хину, я помню. Но ты ведь твердил, что не хочешь ребенка! Ведь ты же… Ведь ты… Проклинаю тебя! За все, что ты сделал со мной! За то, что в течение всех этих лет… И ты еще смеешь меня упрекать! Что я пила хину!
– Я завтра уйду.
– Не завтра! Сегодня! Сейчас! Я сейчас же скажу им, что ты нас бросаешь! Иди!
Что-то упало на пол с таким грохотом, что по коридору тут же зацокали бабушкины домашние туфли без задников с железными набойками. Она, разумеется, тоже все слышала.
– Сейчас я милицию вызову! Хватит! Идите немедленно спать! Ненормальные! Хотите расстаться – расстаньтесь как люди! Ребенок и так комок нервов! – И бабушкин голос сорвался.
Потом стало тихо. И только вода зажурчала по кранам, как будто жила на свободе и тоже хотела подать робкий голос: весна ведь, а воды весною – во всем мире воды – стремятся журчать, разливаться и петь.
Отец никуда не ушел, а халтуры закончились сразу, как будто и не было.
Недели три или даже больше родители не смотрели друг на друга, однако обедали вместе и спали по-прежнему вместе, на общей кровати. Потом отец страшно запил. И мать успокоилась. Значит, остался.
Оно проросло в глубину его мозга. Он стал психопатом, уродом, калекой. Утром, едва открывши глаза, он вспоминал, что родители не хотели, чтобы он был, и мама его убивала. Алеша зажмуривался и прятал голову под подушку. Для того чтобы продолжать делать самые простые вещи, то есть встать с постели, умыться, одеться, позавтракать, ему нужно будет напрячь силы, а прежде он их даже не замечал.
Колька Нефедов, он знал его еще с детского сада, как раз переехал на Новый Арбат. Этаж подходил – двадцать третий. У Кольки была своя комната. Он стал приходить к нему в гости. Стоял у окна и смотрел вниз, на улицу. Внизу были люди, до ужаса мелкие, внизу была жизнь, тоже глупая, мелкая, она суетилась, спешила куда-то, а дети все были глухими, слепыми, и он должен был быть таким, как они. А если вот выпрыгнуть и умереть, то будет так, словно он и не рождался. Сесть на подоконник и соскользнуть вниз. И боли не будет. Раз, два и готово.
Он свешивал голову, перегибался. В глубине живота поднималась волна кислой рвоты, голова начинала кружиться. Он видел себя самого на асфальте. Кровавое месиво. Люди вокруг. И все суетятся, вопят и кричат. Потом унесут его, вымоют улицу, посыплют песком, и толпа разойдется.
И все это мучило долго. Не меньше чем месяц, а может, и два. Потом затянулось, но не до конца. Теперь он уже не любил свою маму. Вернее, не то чтобы он не любил, она вызывала в нем странное чувство. Как будто бы в ней, заботливой, милой, к тому же красивой – да, очень красивой, – осталась крупица Алешиной смерти. Соринка, размером с бесцветную моль.
Никто не удивлял его так сильно, как собственные родители. Когда они скандалили и грозили друг другу разводом, он чувствовал себя даже спокойнее, во всяком случае, привычнее, но вот когда они начинали любить друг друга, ему становилось неловко и странно. За этой любовью, как за неподвижным, застывшим травинкою каждой, безмолвным и вроде бы ясным, но слишком уж душным и слишком уж четким во всех очертаньях простым летним утром, обычно приходит гроза – да такая, что сразу смывает с лица всей природы старательную безмятежность ее, – вот так и за этой внезапной любовью должна была снова прийти волна новых скандалов, и слез, и бессонной тревоги.
Весною прошлого года мать вдруг начала кашлять сухим изнурительным кашлем, ее послали на просвечивание, и результат должны были сообщить через несколько дней. Ночью Алеше захотелось пить, он встал и пошел на кухню. Дверь в родительскую комнату была приоткрыта, родители его шептались в темноте.
– Вот так обними, – шелестел голос матери. – Теперь я как в домике. В домике, да? Держи только крепко. И не выпускай.
– Не бойся. Ты в домике. Все хорошо, – шептал ей отец сырым голосом. – Что ты? Да нет же с тобой ничего. Ты ведь в домике.
Потом он услышал дыхание матери – как будто она с каждым вдохом стремилась вобрать в себя то, что он ей говорит.
– И нету дороже тебя никого. Тебя и Алешки. И не сомневайся. Родная моя, моя девочка бедная! Давай вот я так обниму, ляг поближе. Ногтя твоего я не стою…
– Молчи! – и мать осторожно заплакала. – Когда это все обойдется… Скажи, обойдется? Не может ведь быть, чтобы я умерла? Ну, как я оставлю вас? Что с вами будет?
Отец простонал, но сейчас же опомнился.
– С тобой – ничего, ну, поверь мне, родная! С тобою и нет ничего, и не будет! С тобой только я, негодяй, старый пьяница!
– Подумай ведь только! – перебила его мать и закашлялась. Алеша почувствовал, что отец изо всех сил прижал ее к себе. – Подожди. Так слишком мне жарко. Дай я отдышусь. Сейчас я откашляюсь. Вот. Уже легче.
– Водички тебе принести?
– Нет, не надо. Подумай ведь только, как я тебя мучаю, а мне – только ты, только вместе… – И снова закашлялась.
– Сейчас я водички… Тут воздух сухой… поэтому кашляешь…
– Воздух как воздух. Держи меня крепче.
И снова заплакала.
Через несколько дней диагноз, которого они боялись, не подтвердился, и жизнь пошла прежняя.
О проекте
О подписке