Читать книгу «Портрет Алтовити» онлайн полностью📖 — Ирины Муравьевой — MyBook.
image
cover

– Через две недели их не стало. Полетели после свадьбы в Италию и разбились неподалеку от Рима. Хоронили мы то, что от них осталось. В черных мешках. Пластиковых таких, знаете? Похожи на мусорные.

– О-ох… – вздохнул доктор Груберт.

– Зоя мне часто снилась первое время. Все время снилась. С младенцем на руках. Может быть, она уже тогда была беременна, я не знаю.

Моргая золотистыми веками, подплыла официантка. Развела рукава кимоно, подлила в стаканы сверкнувшую льдинками воду.

– Ева, – осторожно сказал доктор Груберт, – вы напрасно себя обвиняете. Ваши детские слова никакого отношения не имели к тому, что…

– Что? – вскрикнула она, и официантка, уже отходившая от их столика, испуганно обернулась. – Я же убила их!

– При чем здесь вы…

– Как? – захлебнулась она. – Что значит: при чем? Я пожелала им смерти. Вот при чем. И их не стало.

– Но ведь на том же самом самолете были другие люди, которым вы не желали смерти! И они тоже погибли!

– Они погибли по каким-то своим причинам, о них я ничего не знаю. А моя сестра и Иван погибли потому, что я…

Она всхлипнула и посмотрела на него исподлобья. Он уже знал этот ее особенный затравленный взгляд.

– Ева, спорить с вами бесполезно. Это невроз – больше ничего. Я не специалист по неврозам. Но я понимаю, что произошло. Вы были очень влюблены в мужа сестры. Шестнадцать лет. Убийственный возраст. И что-то вам… Ну, скажем, померещилось. Вам кажется, что вы накликали… Ничего этого не было. – Доктор Груберт потер рукой лоб. – Но у людей с воображением такие вещи застревают в сознании. Мне очень жаль вас… Жаль, что вы с этим живете…

– Если бы только с этим, – сказала она дрожащими губами.

– Десерт? – с привычной фамильярностью спросила официантка.

– Спасибо, не надо, – торопливо отозвалась Ева и отодвинула от себя почти нетронутую тарелку. – Хотите выпить кофе у меня? У меня дома?

Она подалась вперед и вдруг протянула ему обе руки через столик.

* * *

Квартира Евы Мин оказалась в самом центре Гринвич Виллидж и занимала второй этаж красного кирпичного особняка.

– Располагайтесь, – сказала она, – сейчас я сварю вам кофе.

Он заметил, что она нервничает так же, как и он сам.

Доктор Груберт опустился на громоздкий диван у окна. Гостиная была обставлена со спокойным вкусом, только одна картина в простенке показалась ему странной, почти уродливой: по серому глухому фону были разбросаны плачущие лица людей и морды животных с окровавленными глазами.

Она перехватила его взгляд:

– Это моего мужа.

– Он разве художником был?

– Нет. Но незадолго до смерти ему показалось, что он может писать картины. Это все, что он успел.

Свет настольной лампы выхватил ее худую руку с длинными пальцами, которыми она торопливо схватилась за ручку, хотя дверь была открыта.

– Как я рада, что вы здесь, – прошептала она и вышла.

Доктор Груберт встал с дивана и подошел к картине. Лица людей и морды животных были сдавлены в слоистое темное месиво, внутри которого белели только зрачки.

Засохшие бурые и черные сгустки масла выглядели как сгустки крови и должны были бы быть такими же, как кровь, солеными на вкус.

Минут через десять она вернулась – уже не в том платье, в каком была в ресторане, а в чем-то легком, черном, похожем на длинную тунику. В руках у нее был поднос с двумя чашками и длинный узкий кофейник.

– Мне показалось, – сказал он, чувствуя, что волнуется все сильнее и сильнее, – что у вас за спиной должны быть крылья. Это платье…

– Это у меня-то крылья?

– Трудно поверить, – не выдержал он, – что два дня назад я даже не подозревал о вашем существовании.

– Вам с сахаром? – спросила она.

– Мне – да, то есть – нет, я уже не пью с сахаром.

– Почему?

– Диабет, начальная стадия. Я на таблетках.

– О! – вздрогнула она. – И у вас тоже! У моего мужа был диабет, тяжелый, у матери был диабет. Считалось, что от диабета она так и чудачит.

– Что же она делала?

– Ой, много чего! У нее был дом в Нью-Рашел. Он и сейчас есть. Она там разводила розы. Вдруг получаю письмо – она любила писать мне письма: белки объели все розы, и она купила водяной пистолет. Стреляет в белок из водяного пистолета.

Доктор Груберт с облегчением засмеялся.

Она откинулась на спинку дивана, скрестив над головой руки. Он торопливо схватил чашку с подноса.

– Не обожгитесь, – прошептала она.

Черный шелк прошелестел по его колену, и торопливая складка ее странного платья замерла между ними, будто затаилась.

Складка была живой. Она была частью горячего бедра, прильнувшего к нему в ожидании.

Доктор Груберт смотрел прямо перед собой, не решаясь скосить глаз туда, где было ее лицо и волосы.

– Что с вами? – спросила она.

Не глядя, он ощутил, как рядом, совсем близко от его губ, раскрылись ее губы.

Тогда он резко повернулся к ней всем телом. Она встретила его испуганный взгляд своим блестящим взглядом.

– Перестаньте, – попросил он.

– Что перестать? Я ничего не делаю!

– Делаете! – он скрипнул зубами. – Вы видите, что со мной!

– Вижу. – Она медленно провела по его лицу своей худой рукой. – Не бойтесь меня.

* * *

Он уже ничего не соображал.

Его столкнули вниз, внизу был огонь.

Ничего, кроме огня, который охватил его, причиняя сильную боль и одновременно вызывая в нем восторг от никогда не испытанной прежде силы.

От огня нужно было спастись.

Поэтому он и бросился к ее телу, как зверь, на котором горит шерсть, бросается к реке.

Огонь не погас от воды, но прошла боль ожога.

Что-то ужасное, безобразное, разом уничтожившее его, поднялось изнутри.

Он перестал быть Саймоном Грубертом, вежливым человеком с седыми волосами и внимательным взглядом. Он был горящим зверем и плыл в воде.

Он был слепым и не знал, куда плывет, хотя плыл быстро, не останавливаясь.

* * *

…Зрение вернулось не сразу. Но даже когда оно вернулось, доктор Груберт видел сначала только дерево, полное сухого черного блеска. Оно глубоко дышало под дождем. Тогда он понял, что смотрит в окно.

Едва знакомая ему женщина неподвижно лежала рядом. Он не смотрел на нее, но чувствовал, как море, шумящее в ушах, блаженство ее близости.

Ему хотелось спать, но жаль было расставаться с этим блаженным шумом. Не поворачивая головы, он скосил глаза в ее сторону.

Длинное тонкое тело перламутрово белело в притушенном свете, и закинутая на подушку голова, правая рука, согнутая в локте и закрывавшая лоб, даже дыхание, – все вместе вдруг показалось ему настолько красивым, что он, не выдержав, поцеловал этот согнутый локоть и хотел было отвести его, как она вдруг резко поднялась, отбросила на спину спутавшиеся волосы и молча пошла к двери.

От диванных подушек шел сильный запах жасмина.

Как человек, который потерял сознание в незнакомом месте и теперь возвращается к жизни, с трудом припоминая, что было последним из увиденного им за секунду до падения, так доктор Груберт попытался понять, как он очутился в постели с той, которая только сегодня утром пришла к нему в клинику в качестве пациентки.

Судя по шуму воды из крана, он догадался, что она принимает душ. Тогда он вскочил с дивана и торопливо оделся.

Она не возвращалась. Он сидел и смотрел, как его лицо и галстук отражаются в зеркале.

Самым отвратительным было выражение непереносимого стыда, от которого лицо вдруг потеряло симметрию и стало казаться, что один глаз выше другого.

…Ева вошла бесшумно, в той же самой разлетающейся тунике. На плече ее было почему-то мокрое полотенце.

Доктор Груберт вскочил.

– Все хорошо, – сказала она.

– Нам нужно поговорить… – начал было доктор Груберт, чувствуя, что этого совсем не нужно.

– Сейчас поздно, – мягко перебила она, – вызови такси и езжай домой.

– Я увижу тебя завтра? – спросил он и тут же подумал: «А захочу ли я этого?»

– А ты захочешь?

– Думаю, что да.

– Я должна быть уверена в этом, – напирая на слово «должна», сказала она.

– Зачем?

– У тебя кто-то есть? – Она подняла брови.

Доктор Груберт пожал плечами:

– Мы с женой разъехались. Произошло это недавно, хотя чужими друг другу мы стали давно, каждый из нас жил своей жизнью, и за это время у меня были женщины, но ничего серьезного. Я не слишком влюбчив, во-первых, и, во-вторых, много работы…

– Вот хорошо. – Она подняла глаза. – И со мной будет так же.

– Нет, так не будет.

Полотенце упало на пол.

– Ева, – он нагнулся и поднял его. – Я ведь не вчера родился, и мне трудно поверить, что вы в меня с первого взгляда влюбились, как девочка в киноактера. Почему вы вообще пришли ко мне?

Тут только он заметил, что она вся дрожит.

– Ева! Как я здесь очутился?

Горло перехватило, и доктор Груберт выговорил «очичился».

– Я вам все объясню потом, – пробормотала она.

Он отступил назад, прислонился затылком к стене.

– Дай мне уйти.

– Боитесь меня?

– Я думаю, что лучше уйти, – отводя глаза от ее губ, сказал он, – я действительно ничего не понимаю.

Она вдруг запустила обе руки в волосы и приподняла их: два черных крыла выросли над ее головой.

– Хорошо, – пробормотал доктор Груберт, – не нужно сейчас. Я позвоню вам.

* * *

Он вышел под дождь, забыв у нее в прихожей зонт. Улица была пуста, ни одного такси.

«Я ведь абсолютно ничего не знаю о ней, – вдруг, словно протрезвев, сказал он себе. – Не знаю, когда умер у нее муж, что случилось с дочкой. Она ничего не рассказала мне, да и я ей тоже. При этом мы близки, и я видел ее обнаженной. Что это такое? Разве это нормально?»

Прошлым мартом, бродя по галерее живописи в Вашингтоне, доктор Груберт наткнулся на портрет своего сына.

На него смотрел юноша, застывший вполоборота с прижатой к груди рукой. Из-под бархатного черного берета свисали тонкие пряди. Всего поразительнее был его взгляд – туманный, отстраненный и пристальный одновременно. Голубые, заволоченные глаза смотрели прямо на доктора Груберта, но при этом совершенно не интересовались им, а отражали то ли какую-то тревогу юноши, то ли его нежелание с кем-либо соприкасаться.

Это был Майкл, хотя на табличке стояло другое имя: Биндо Алтовити, Рафаэль, 1515 год.

* * *

Болезнь Майкла по-настоящему обнаружилась, когда они с женой решили развестись. Незадолго до этого у Айрис появился Дик Домокос, но это уже неважно. Они развелись бы и без него.

Постоянные их стычки из-за Майкла только подливали масла в огонь.

Доктор Груберт до последней минуты делал вид, что с Майклом ничего особенного не происходит.

– Саймон! – кричала Айрис. – Неужели ты ничего не замечаешь? Посмотри на его лицо! Очнись, Саймон!

Когда Майкл первый раз исчез – они искали его с полицией – и, наконец, сам появился через два дня – голодный, с измученными глазами, – доктор Груберт почувствовал себя так, словно его изо всей силы ударили сзади по голове.

И тут же все переменилось, словно и у него, и у жены разом кончились силы.

Айрис переехала к Домокосу, и Майкл, очевидно воспринявший ее поступок как предательство, стал уклоняться от встреч с матерью.

После этого его состояние еще быстрее ухудшилось.

Болезнь проявила себя в том, что он бросил Корнельский университет и почти прекратил разговаривать с людьми, за исключением двоих: отца и Николь.

Поначалу он много и жадно читал, потом забросил книги и целыми днями валялся на постели одетым. К телефону не подходил и никакой корреспонденции не распечатывал.

Ел и спал крайне мало. Однажды ночью доктор Груберт услышал, как сын стонет, и это испугало его настолько, что он долго не мог прийти в себя.

Ночной прыжок с высокого балкона дедовского дома в Сэндвиче стоил Майклу перелома обеих ног. Его увезли в ближайший госпиталь, а через неделю перевели в Филадельфийский институт психических заболеваний.

Тогда же, первый раз за несколько месяцев, доктору Груберту позвонила Айрис.

Он уже спал, был двенадцатый час ночи.

– Саймон, – она всхлипывала и давилась слезами. – Я стою под его окном. Там горит свет. Что-то они делают с ним!

– Чего ты боишься? – чувствуя отвращение к ее дыханию, спросил доктор Груберт. – Езжай домой и ложись спать.

– Как ты можешь спать, – закричала она, – когда на твоего ребенка надели смирительную рубашку? Ты чудовище, Саймон, я всегда это знала…

– Если я чудовище, – закричал он в ответ, – то кто же тогда ты? Мать, которая, бросив семью, переехала к любовнику – это, по-твоему, как?

– А что я могла? – опять она как-то липко, отвратительно вздохнула. – Вспомни, сколько лет ты не дотрагивался до меня! Вспомни, как мы жили!

– Ну, знаешь! – захлебнулся он. – Ты и сейчас о себе!

– Нет, это не я о себе, а ты, ты знать ничего не хочешь! Тебе и в голову не приходит, почему это с ним случилось!

– У тебя что, есть объяснение, почему?

– Объяснения нет, но я все время думаю о нем, я пытаюсь проанализировать наше с тобой поведение, в чем мы виноваты…

– Никто не виноват, успокойся! У него органическое заболевание. К эмоциям оно не имеет никакого отношения!

– Ты никогда ничего не понимал! Для тебя все, что не твоя работа, все – «эмоции»!

И бросила трубку.

* * *

Оба они изо всех сил приспосабливались к своей новой жизни.

Главное было как можно меньше встречаться, чтобы не читать в глазах друг у друга напоминание об общей боли. Нужно было как можно плотнее смешаться с остальным миром, которому не было дела до того, что двадцатидвухлетний Майкл с ангельскими волосами заперт в сумасшедшем доме.

Профессиональные успехи бывшего мужа, его блестящие лекции и показательные операции, которые нередко транслировались по телевидению, глубоко уязвляли Айрис. В конце осени она послала свою анонимную фотографию на конкурс обнаженной натуры, проводимый нудистским журналом «Pure Beauty after 40».[1]

Фотография была напечатана и случайно обнаружена ассистенткой доктора Груберта Нэнси, которая, поколебавшись и вишнево покраснев, положила перед ним открытый журнал.

Брови доктора Груберта подпрыгнули вверх, и некоторое время он с искаженным лицом молча смотрел на коричнево-розовую, в каких-то прозрачных кружевах, средних лет женщину, лежащую на траве, усыпанной фиолетовыми цветами. Женщина склонила набок голову, и русые, с золотом, завитые волосы почти закрыли ей левую грудь, так что торчал только густого шоколадного цвета длинный сосок. Другая грудь была совершенно обнажена. Темно-каштановые колечки ее лобка тоже были слегка приоткрыты, и доктор Груберт со стыдом и поднявшейся изнутри ненавистью к ней вспомнил, как двадцать один год назад он держал ее судорожно разведенные в воздухе ноги в то время, как мокрый и красный затылочек Майкла, разрывая материнскую плоть, вылупливался на свет.

Самым отталкивающим на снимке было то нагло-смущенное выражение ее лица, которое он не выносил.

Только теперь, окончательно расставшись с нею, доктор Груберт понял, что действительно невыносимым испытанием за годы их совместной жизни были не скандалы и не разность интересов, не ее вульгарность и суетность – нет, самым тяжелым была эта наглая улыбка, эта назойливая веселость, за которой просвечивала боль от его постоянного равнодушия к ней и попытка скрыть это равнодушие ото всех.

В глубине души он догадывался, каково ей было в одиночку разыгрывать семейное счастье, наряжаясь, красясь, декольтируясь, отпуская вольные шутки и намеки, но он не хотел лишнего подтверждения своих догадок и потому всякий раз брезгливо кривился, как только Айрис начинала, как говорил он себе, «дурачить публику».

В последнее время, незадолго до того, как они окончательно расстались, выражение ее лица в присутствии посторонних стало, на его взгляд, почти идиотическим.

Доктор Груберт чувствовал, что этот приклеенный оскал ослепительных зубных коронок громче всяких слов кричал всем и каждому, что Айрис раздавлена его нелюбовью, изуродована, и тут уж ничего не поделаешь, так что и эта вызывающая выходка с фотографией была не случайностью, а продолжением давно начавшегося разрушения.

* * *

…Он догадывался, что во многом похож на своего отца, настоящего имени которого так и не узнал.

В сороковом году двадцатилетний молодой человек, выросший в Эльзасе, неподалеку от Страсбурга, в чинной и глубоко порядочной немецкой семье, стал солдатом гитлеровской армии. В сорок третьем его тяжело ранило в Польше.

Бывший одноклассник выволок молодого человека с поля боя. Отступая, немцы забирали с собой своих раненых. В сорок четвертом, после долгого лечения в госпитале, будущий отец доктора Груберта был отправлен на Западный фронт и очутился в Париже. Тогда же он начал искать пути к отступлению и бегству.

Случай помог ему. Воспользовавшись документами убитого французского еврея из Эльзаса по имени Гюстав Груберт, он пробрался сперва на юг Франции, потом на Ближний Восток, где была полная неразбериха, и, наконец, на пароходе, битком набитом еврейскими беженцами, прибыл в Нью-Йорк.

Ни одна живая душа не подозревала о том, через что он прошел. У Гюстава Груберта была немногословная ложь вместо биографии, приветливая молчаливость и чисто немецкая исполнительность. В сорок седьмом году, работая механиком крупной автомобильной мастерской под Нью-Йорком, он познакомился с Бертой Дановской, родители которой погибли в Освенциме. Саму Берту спасло то, что в тридцать восьмом она уехала в Париж учиться и в сорок втором бежала от нацистов в Португалию.

Они поженились, и через пять лет в семье родился мальчик, названный в честь погибшего в Освенциме деда – Шимоном.

Саймоном по-английски.

Его родители никогда не заводили разговоров о прошлом, не стремились к новым знакомствам, не соблюдали религиозных праздников. Между ними – так, во всяком случае, казалось сейчас доктору Груберту – существовало что-то вроде негласного договора: сберечь свою чудом спасенную жизнь ото всего, что может ее разрушить.

О прошлом своего отца он узнал только в день похорон, когда на небольшом уютном кладбище города Сэндвича выросла свежая могила – последний приют Гюстава Груберта – и мать, скупо, не поднимая светло-голубых глаз, унаследованных ее внуком Майклом, рассказала, кем был его отец и через что ему довелось пройти.

На секунду доктор Груберт подумал, что она просто потеряла рассудок от горя, но, всмотревшись в окаменевшее материнское лицо, понял, что это правда.

– Я сама, – тускло сказала мать, – узнала случайно. Тебе было два года, ты тогда сильно болел, очень сильно. Врачи ни за что не ручались. Я начала молиться. Отец услышал, как я молюсь, и признался. Может быть, он испугался, что Бог наказывает его за ложь и мы тебя потеряем…

* * *

Светлые голубые глаза, так же, как неистовое сострадание к животным, перешли к Майклу от бабки.

Жалость к бездомным собакам, перееханным колесами белкам, раненым птицам вызывала у него слезы и доходила до абсурда.

* * *

…Во сне доктору Груберту показалось, что он рубит мясо.

От мяса пахло терпким потом.

Его передернуло от отвращения, и он проснулся.

Вечер, проведенный с Евой Мин, тут же вспыхнул в памяти, будто кто-то зажег в голове пучок ваты.

Перед глазами медленно раскрылась ее перламутровая шея, плечи, маленькая грудь, лепестки ногтей, ключица с родинками, живот, к которому он, обессилев, прижался лицом и тут же ощутил, как пульсирует то, что секунду назад было исторгнуто из глубины его собственного полыхающего тела.

Доктор Груберт вскочил с кровати, побежал в ванную и встал под горячий душ.

...
7