К утру, уткнувшись носом в промокшую подушку, она поняла, что окончательно потеряла его любовь, но не уважение к себе. И теперь с ней остались лишь громкая и заслуженная слава да сорок лет жизни за спиной.
Слава! Что в этом слове для нее? Она добилась признания, удача не обошла ее стороной. Она получает самое высокое жалованье в театре – триста рублей ежемесячно. Но кто знает, какой ценой все это доставалось! Кому, кроме нее самой, известно о тех бесконечных бессонных ночах, болях в сердце, жутких мигренях, когда кажется, весь мир насквозь пропитан уксусом, которым горничная смачивает полотенце и прикладывает к ее вискам.
Да, она заняла в театре высшее, признанное всеми место. Она ездит на гастроли. Имя ее, отпечатанное на афишах крупным жирным шрифтом, дает полные сборы по всей Сибири. Публика встречает и провожает ее овациями, и за кулисами она держится гордо и надменно, как истинная королева. Дружбу с женщинами она почти не признает. И всем без исключения говорит «ты», кроме губернатора и директора театра, а ей все говорят «вы», кроме, пожалуй, двух-трех друзей, которых она знает по совместной работе еще там, в России…
Для североеланцев все, что за Уралом, – Россия, а здесь словно другое государство – Сибирь, – огромное и дикое, богатое и бедное одновременно. И здесь она почувствовала себя еще более несчастной и одинокой, чем там, в далекой и теперь уже недосягаемой России.
Она почти богата благодаря гастролям, бенефисам и подношениям. Первейшие толстосумы губернии готовы целовать пол, по которому она ходит. Никому из актрис не подносят столько дорогих подарков во время бенефиса, сколько приходится их на долю Полины Муромцевой.
Купцы раскошеливаются на ценные сервизы, меха, драгоценности, промышленники щеголяют друг перед другом оригинальностью подношений и их баснословными ценами. И те и другие платят по пятьсот и более рублей за ложу. Дом у нее – полная чаша, свои лошади, своя дача, где она отдыхает летом, семь человек прислуги. Ей завидуют, ее боятся. Ее боготворят и ее ненавидят. Но никто даже не подозревает, что ее съедает одиночество. Она – одинокий остров в бурном море. В море обожания, лести, цветов, любовных посланий, злобных перешептываний и лицемерного сочувствия.
Все знают, Полина Муромцева – известная покровительница молоденьких актрис, всех дебютанток, которых травят и преследуют мужчины. Чтобы получить приличную роль, они должны переспать или с антрепренером, или с режиссером, или с «первым любовником», а часто со всеми тремя по очереди… Она всегда горячо вступается и яростно защищает женщин, будь то актриса или простая гримерша. У нее редкая черта, вернее, признак истинного таланта: она просто не способна к зависти и радуется каждому свежему дарованию и помогает ему, чем может, усердно и настойчиво расчищая ему дорогу на сцену. Ее кошелек и дом всегда открыты для желающих.
Но с врагами Муромцева беспощадна. Обид она никогда не забывает и не прощает. Она давно уже поняла, сколь сильна и убийственна сила смеха. И за кулисами, и в обществе она не скупится на язвительные характеристики и прозвища тем, кто ненавидит ее или откровенно, по-черному завидует ее красоте, славе, успеху у мужчин, и потому нет-нет да и бросит гаденькое словечко вслед или пустит злобный слушок за ее спиной.
Но грязь не липнет к ней, хотя – ох! – сколько раз пытались ее измазать дегтем и даже обвалять в перьях. Из любой переделки она всегда выходила с гордо поднятой головой и становилась еще красивее и соблазнительнее.
Сцена всегда была для нее жертвенным алтарем, на котором сгорают в два раза быстрее, потому что здесь успевают за одну жизнь прожить десятки, а то и сотни других. Сюда поднимаются умирать и возрождаться, любить и ненавидеть, радоваться и страдать, терпеть и надеяться, верить и ждать. И раз за разом воплощаться в своих героев, отдавая им часть своего тепла, души, здоровья.
И так из года в год – только дарить, дарить всю себя без остатка, без всякого снисхождения к самой себе… Забыть про собственное горе, слезы, болезни… Забыть, что печаль съедает и сушит сердце… Забыть о том злобном письме, подброшенном в гримерную незадолго до ее бенефиса, всего за несколько часов до ее небывалого триумфа, к которому она шла все эти долгие годы…
Муромцева зябко поводит плечами под тонкой турецкой шалью. Она хорошо понимает, что ее время безвозвратно уходит. Еще два-три года, от силы пять, и она будет вынуждена передать многие свои роли другим, может, не столь талантливым, но молодым актрисам.
Она подходит к окну. На дворе вовсю бушует весна, и оно открыто. Недавно распустилась сирень, и все вазы в доме и здесь, в гримерной, заполнили огромные бело-сиреневые букеты, издающие тонкий, будоражащий душу аромат. В клетке за ее спиной заливаются канарейки. Но даже весна ее не радует. Лицо ее враз осунулось, пожелтело, в глазах угрюмая, почти смертельная тоска.
Утром у нее в доме побывал ее старинный приятель, актер Шапарев. Он спрашивал у нее ответа: согласна ли поехать на гастроли по уже известному маршруту – Иркутск, Томск, Омск… Тогда она сомневалась, выспрашивала подробности и условия.
– Труппа подобралась неплохая, – объяснял Шапарев. – А примадонны нету. Откажешь, все рассыплется.
– Возьмите Палинецкую, – советует она равнодушно.
Но Шапарев удрученно качает головой.
– Таланта нету, милая. И имени нет.
– Зато как хороша, молода, стремительна! Куда нам, старухам, с такими кобылками тягаться?
Шапарев громко сморкается в огромный клетчатый платок. Его разбирает смех. Но какова? Впервые он видит, чтобы Муромцева ревновала к молодости.
– Для сцены, красавица, молодость – вещь дешевая, – говорит он назидательно. – И годы при таланте значения не имеют. До известной границы, конечно. Ну, а тебе до подобных границ еще ой как далеко! Хе-хе!.. Знаешь поговорку: в сорок лет – маков цвет! В сорок пять – баба ягодка…
Но она жестко смотрит на него и не дает закончить фразу.
– Я устала. Я хочу уйти.
Шапарев делает преувеличенно большие глаза, приподнимается с кресла и начинает мелко крестить воздух.
– Очнись, Поленька! В твои-то годы на покой? Твое же имя единственное, которое дает полные сборы по всей Сибири! Ты бы уж сразу тогда напрямки в монастырь.
Муромцева хмурит тонкие брови. Пальцы ее нервно перебирают и накручивают на палец бахрому шали.
Шапарев наблюдает за ней и мысленно сетует. Неужто и впрямь безумно влюблена в Булавина? Но почему ж так решительно дала ему отставку? Да и что, спрашивается, она нашла в этом славянском шкафе? Так он слегка презрительно называет Савву Андреевича про себя, потому что один из немногих знает: Муромцева никогда не была его содержанкой.
Шапарев вздыхает и вновь оглушительно сморкается в свой безразмерный платок. Э-хе-хе, хе-хе! Молодости свойственно заблуждаться, а старости – сомневаться. И это один из законов подлой жизни! Но чего, спрашивается, страдать? Кругом одни воздыхатели: купцы, промышленники, офицеры… И свой брат-актер. Выбирай любого! Но она запала на этого грузного, стареющего ловеласа, и, кажется, даже свет померк в ее глазах после столь непонятного ему, Шапареву, разрыва?
И он действительно многого не понимает! Булавин увлекся девчонкой… Тридцать пять лет разницы! Нет, это не поддается ее разумению, и от этого она страдает еще больше, а обида и унижение чуть ли не убивают ее. Ведь он выбрал не душу, не ум, не талант, он выбрал юное тело… Но она ни за что не станет бороться за свое место в его сердце. Она знает на собственном опыте, что насильно мил никогда не будешь!..
Но вслух говорит:
– Брошу года на два сцену. Уеду за границу, отдохну, подлечусь, мир посмотрю. Я так устала от этой мишуры и злословия. Мне так хочется отдохнуть.
– Ты в своем уме, Поленька? – Лицо Шапарева вытянулось. Он соскочил с кресла и принялся нервно ходить по комнате и даже заламывать руки от отчаяния. Она внешне спокойно следила за ним взглядом.
– Ты ведь умрешь без сцены, – в голосе его слышны неподдельные слезы. – Ты ведь сама себя не знаешь, Полюшка. Ты за этой границей будешь задыхаться, как рыба на песке. И еще больше будешь мучиться, страдать, изнывать от тоски и ностальгии. – Он опять плюхается в кресло и страдальчески прикрывает глаза ладонью.
– Я все прекрасно понимаю, – отвечает она. – Но потом я вернусь…
– Потом? Шутка сказать! Потом уже старость, Полюшка!
– Ну что ж! Я ведь не «простушка». Перейду прямо на старух. Только не здесь, где всяк меня знает и видел на первых ролях. Уеду в тот же Тесинск. Там, говорят, неплохой театр, и режиссер молодой, но большой умница. Ты меня знаешь, я и в роли старух кого угодно переплюну. А тут мне все постыло! Пойми, дорогой, куда ни гляну здесь, куда ни выйду – тоска! Североеланск мне уже могилой кажется…
Ее голос срывается. Она подходит к окну, долго смотрит в него, потом тихо говорит:
– Как пахнет! – Она, кажется, не может надышаться ароматом сирени. Крылья ее тонкого носа чувственно подрагивают. – Божественный запах! – Голос ее звучит скорбно, и Шапарев чувствует, что она еле сдерживает слезы.
Он встает с кресла, кряхтя и отдуваясь, берет ее маленькие руки в свои большие.
– Не откажи, Полюшка, старому товарищу. Конечно, такая примадонна, как ты, нам не по зубам. Но львиная доля доходов – твоя! А без тебя мы зубы на полку положим, ей-богу, не вру! Да ты и сама это прекрасно понимаешь! Слышала, какие убытки в этом году все антрепризы понесли? Воют, матушка, с голоду!
Муромцева знает, что Шапарев даже не посмел бы подойти к ней с подобным предложением, будь у них все ладно с Саввой Андреевичем. А теперь их разрыв развязал руки многим, и ему в том числе.
Она не отнимает руки и вяло интересуется:
– А кто еще едет?
Шапарев быстро перечисляет имена. Некоторые ей интересны, некоторым она помогала, но есть два или три имени, которые она на дух не переносит. Но вынуждена признать, что труппа действительно подобралась недурная, правда, все ж не дает Шапареву окончательного согласия, обещая подумать. И он уходит ободренный, ведь не отказала же…
Сегодня суббота, в театре нет представления. Муромцева отдыхает, но уже по традиции приезжает в гримуборную. Следующая неделя – последняя, когда театр дает свои лучшие спектакли, прежде чем актеры разъедутся на гастроли. Поэтому она решила посвятить этот день тому, чтобы разобрать вещички и рассмотреть, что лишнего скопилось в комодах и в столах. Что-то выбросить, что-то отвезти домой.
Она непременно заберет с собой комнатные цветы и клетку с канарейками. И, пожалуй, примет предложение Шапарева. Лучше два месяца скитаться по гостиницам, чем просидеть их на даче в окружении кошек, собак и прислуги. Конечно, она будет кататься верхом и в коляске, съездит на пасеку, где у нее с десяток ульев, опять попробует доить корову…
Но она всегда будет помнить, что в полусотне верст от ее дачи – Североеланск, и для Саввы Андреевича никогда не составляло особого труда прискакать к ней хоть в ночь-полночь…
За ее спиной что-то упало и покатилось по полу. Она вздрогнула и стремительно оглянулась. И увидела эти огромные темные глаза… Господи, она же не одна! Совсем забыла, что пригласила прийти кого-нибудь из костюмерной и привести в порядок несколько ее театральных костюмов, до которых раньше не доходили руки.
Девушка в скромном ситцевом платье с кружевной косынкой на плечах испуганно смотрит на нее, ее пальцы сжимают наперсток. Вероятно, это он стал источником шума, который на время отвлек Муромцеву от горьких размышлений.
Муромцева вглядывается в девушку и пытается вспомнить, где она видела эти скорбные глаза, это точеное личико, смуглое, с нежным, едва заметным румянцем на скулах, отчего кажется, что кожа ее излучает какой-то особый свет. Но ничто не может затмить сияние этих очаровательных глаз! А мимика-то, мимика! Боже, насколько она богата и выразительна! Мгновенный испуг, и тут же – удивление, восторг, растерянность… и обожание! Непомерное! Всеобъемлющее! Завораживающее! Девочка смотрит на нее, как на чудо, как на богиню, спустившуюся на грешную землю… Ее глаза полны благоговения.
И Муромцева вспоминает! Эти глаза провожают и встречают ее за кулисами все пять лет, что она пребывает в Североеланске. Она настолько привыкла к ним, что не замечает их, но если б они исчезли, почувствовала бы растерянность и беспокойство. Как хорошо встретить такие глаза в этом жестоком мире, полном лжи, предательства, клеветы!.. Встретить такое яркое, такое непосредственное чувство, найти душу, не исковерканную, не изуродованную еще жестокими реалиями бытия, серостью будней и сумятицей жизни…
– Ты кто? – спрашивает она и опускается в кресло. Ее взгляд охватывает всю фигурку девушки с ног до головы. Она определенно хороша собой. Высокая шея, изящная линия плеча. Глаза – самое большое ее достоинство, губы полноваты, рот, возможно, несколько великоват. Но именно эта несоразмерность и является той изюминкой, которая выделяет эту девчушку из числа записных красавиц, лица которых идеальны, но забываются в первую же минуту после знакомства.
– Ты кто? – опять, но уже более ласково, повторяет Муромцева, желая ободрить эту чудную девушку, от одного взгляда на которую у нее странно заныло сердце.
– Вера… Вероника Соболева, – отвечает девушка. Она не опускает ресниц и смотрит на нее, как верующая на образ. – Я здесь в ученицах… Блонды пришиваю…
И голос у нее хорош… Грудной, глубокий, гибкий…
Мгновение молча они смотрят в глаза друг другу. Всего мгновение, но зрачок в зрачок.
«Удивительные глаза, – опять думает Муромцева. – Длинные, горячие, сверкающие. Они все говорят без слов». И снова спрашивает:
– Сколько тебе лет? Ты замужем?
– Семнадцать минуло, сударыня. Я сирота и девица.
– Ты одна живешь?
– Нет, у меня брат на руках. Ему двенадцать всего. Своим трудом живу. – И уже тише добавляет: – Бабушка у меня всю жизнь при театре… Костюмершей… Потому и меня взяли, когда она в прошлом году померла.
– Грамоте знаешь?
– Знаю, сударыня, – кивает она.
И тут Муромцева не выдерживает. Придвигает к ней свое кресло и заглядывает в эти удивительные глаза.
– Любишь театр? – спрашивает она быстро и шепотом, слегка задыхаясь. Ей не надо ответа. Она уже знает его, но все ж удивляется тому потоку огня, который выплескивает на нее эта девочка.
– Люблю, – столь же тихо и страстно звучит в ответ.
И вдруг ее словно прорывает. Девичий голос дрожит, его хозяйке надо успеть слишком много сказать, пока Муромцева не оттолкнула ее, не сослалась на недостаток времени.
– Я выросла в театре. Бабушка приносила меня сюда еще в корзине. Я все роли знаю. И мужские, и женские… Я помню ваш дебют пять лет назад. Это была Офелия, и вы так замечательно пели…
Муромцева машинально произносит слова королевы Гертруды:
– Ах, бедная Офелия!.. Что ты поешь?
Вероника смотрит на нее безмятежно-отрешенным взглядом, на лице улыбка, робкая, слегка растерянная. Она словно не понимает, чего от нее хотят, что с ней происходит.
– Что я пою? – спрашивает она. Нет, не она… Офелия. – Послушайте, какая песня… – И, потрясая сердце великой актрисы, на всю гримерную зазвенел, зарыдал богатый девичий голос…
Муромцева потрясена. Откуда в этой девочке столько страсти? Откуда ей знать, что испытывает женщина, чьим смыслом существования была любовь? Откуда в ней подобные метания души, гибнущей оттого, что любовь не просто уходит, ее безжалостно отнимают?..
Схватившись за голову, Вероника рыдает. А Муромцева обнимает ее и рыдает вместе с ней. Но это слезы очищения. Она опять деятельна и энергична. И вновь свет горит в ее прекрасных глазах, а лицо сияет восторгом. Теперь она знает, кому передаст со временем свои роли.
В течение часа она утрясает все дела. Конечно же, Верочка едет с ней на гастроли. Конечно же, ее братишка поживет это время у нее на даче под присмотром молочницы. Конечно же, они сейчас же поедут по магазинам и приобретут все необходимое из одежды, обуви, белья и всего прочего, в чем нуждается всякая красивая девушка ее возраста.
Муромцева буквально летает по театру, она оживлена и улыбчива. И все несказанно удивлены столь чудесному превращению уставшей от жизни женщины с потухшими глазами в богиню с пылающим взором. И никому не дано понять, что у нее появился смысл жизни. Она не желает расставаться с Верой ни на минуту. И уже вечером девушка вместе с братом переезжают к ней на квартиру. Она больше не чувствует себя одинокой. Только где-то далеко-далеко, в самом потаенном уголке ее сердца, осталась еще крошечная точка, которая по-прежнему саднит и ноет, но это уже не та боль, которая свивала все ее чувства и разум в тугую спираль. Теперь эта боль всего лишь напоминание о человеческой низости. Напоминание о том, как похоть победила любовь…
Этой ночью она впервые не вспоминала Савву Андреевича. Но о Вере тоже не думала. За нее она была спокойна. Девочка попала в более чем надежные руки. В ее руки.
А в памяти неожиданно всплыло другое лицо. Лицо девушки, которая столь же глубоко ненавидела театр, сколь Вероника и сама Муромцева его любили. Девушка, которая тоже выросла рядом со сценой, но мечтала вырваться из театра, как мечтает вырваться на свободу дикая птица, попавшая в силки птицелова…
За несколько дней до болезни в гримерную к Муромцевой постучался театральный суфлер Гузеев и попросил посмотреть его дочь. Помнится, она очень удивилась, что у него есть дочь. Он казался ей очень старым. Угрюмый, с лицом, сморщенным, как печеная картофелина, чуть выше среднего роста, сутулый, с одной ногой короче другой, он вызывал в ней чувство жалости и, одновременно с этим, неосознанный, почти животный страх.
О проекте
О подписке