– Да, Ярослав Всеволодович, – я послушно кивнула, стараясь закрыть дверь, но пигалица, которую я и разглядеть-то толком ещё не сумела, снова юркнула у меня под рукой и уже была на середине комнаты.
– Ух ты! – выдохнула она, не скрывая восторга. – Как тут стало! А было так прямо – ух! Тим! – обернулась она. – Смотри! Да не бойтесь! Смотрите, какой рояль!
Мальчики вышли из-за моей спины и оглядывались с вежливым любопытством, больше стреляя глазами на чудесный инструмент. Яр наблюдал за ними поверх планшета. Выглядели они, надо сказать, занятно: были одеты не по моде, точнее, по моде эдак двухсотлетней давности – рубахи и порты на мальчиках, сарафан, белая сорочка на девочке. Разве что лаптей не хватает, а так – Москва образца 1816 года. И простые их лица, вихрастые чубы и русая косица у девочки очень естественно сочетались с этой одеждой.
– И правда хорошо, – вежливо сказал старший мальчик. – Извините, что помешали. Мы не знали, что чердак сдали. Мы думали, тут как всегда…
– Ой, а попробовать можно? – прыгнула Ира к роялю.
– Ира! – одёрнул её маленький мальчик. Но было видно, что ему самому очень хочется поиграть. – Спрашивать надо сначала, – смутившись, добавил он.
– Так я и спросила, у кого спрашивать? – крутилась Ира. – У вас? – заглядывала она в лица рабочим.
– Дыректора, – натужно сказал таджик, тот, что покрепче.
– У вас? – обернулась Ира к Яру.
– Ещё, наверное, нельзя. Точнее, не стоит. Его же только что привезли, его ещё настраивать надо, – рассудительно говорил в это время маленький мальчик, глядя на рояль, как на добрую красивую лошадку, которую и хочется погладить, и боязно. – У нас, когда привезли, он ещё неделю стонал, – добавил, найдя в себе силы отвернуться от рояля и обернуться ко мне. – Как человек. – И скорчил физиономию, изображая, как страдал привезённый тогда инструмент. Мальчик был в очках, одна линза залеплена пластырем, и выглядело это очень комично.
– Вы музыкой занимаетесь? – спросила я.
– Да, мы отсюда, из школы искусств, – ответил старший и позвал: – Ира, ну всё, пошли. Извините нас, – ко мне.
– А у вас тут что будет? Какие занятия? – крутилась Ира посреди комнаты, пытаясь заглянуть за планшет Яра.
– А вы почему так одеты? – решилась я на вопрос.
– Мы из народного ансамбля, – пояснил младший мальчишка. – Бориса Ефимовича Серафимова, не знаете?
– Нет, кто это?
– Дыректора, – выдал второй таджик, тощий и высокий. – Дыректора школа.
– Ира, идём!
– Вы сертификаты выдавать будете? – болтала она, склоняясь почти к самому столу, стараясь поймать взгляд Яра.
– Ира, какие ещё сертификаты? Идём! – Тимофей схватил её за руку. Она вывернулась и засмеялась:
– Какие, какие! На счастливую жизнь! – крикнула и прыснула вон с чердака, топоча по лестнице быстрыми ножками.
– Ох, извините, – сказал Тимофей, раскланиваясь то со мной, то с Яром. – В смысле нас. Ну, в смысле…
И вслед за меньшим тоже вышел на лестницу, откуда уже несся звонкий Ирин голос:
– Чур я первая Борису Ефимычу расскажу!
– Это кто? – спрашивает Яр, опуская планшет и поднимая глаза.
– Дыректора, – выдаёт Юлик, ещё не успев выйти из роли. – Дыректора шко…
Но обрывает себя, заметив, какой взгляд у брата.
– Это кто, я спрашиваю? – повторяет Яр глухо.
– Так ведь дети, светлейший. От детей – от них же никуда не деться…
– Вон, – говорит Яр зловеще. – Вон отсюда. Оба. Пока не сделаете. Чего-нибудь. Полезного. Пока не найдёте. Мне. Человека. Моего. Человека. Иначе распылю. Обоих. Вон!
– Князь, князь, ну мы-то, мы-то при чём, она сама, они теперь сами, они такие, князь… – лепечет Юлик, но Цезарь дёргает его за рукав, и тот замолкает. Брат не злится. Пока что. Но, если его довести, может разозлиться по-настоящему.
– Слушаюсь, княже. – Цезарь коротко кланяется и исчезает.
– Не стоит беспокоиться, светлейший, всё в лучшем, в наилучшем… – бормочет Юлик.
– Вон! – выдыхает Яр. Юлий щёлкает каблуками и исчезает в поклоне. Брат откидывается на спинку дивана и щёлкает языком: – Распустились.
Чердак становится прежним. Хлопья штукатурки и пыли. Свет сочится сквозь немытое годами стекло. Слышно, как курлычут голуби, постукивая коготками по нагретому скату крыши. На повороте звенит трамвай.
– Дыректора, – фыркает Яр и включает планшет. – Иди сюда, – зовёт меня.
Я подхожу, тихонько опускаюсь рядом с ним на диван, подо мною не скрипнет пружина. Вместе глядим в монитор. Сперва ничего не видно, потом проступает лестница, по которой вся троица вскачь несётся наверх.
– Это тут, за стеной, – говорит Яр.
Они спешили на третий этаж. По красивой лестнице старинного дома со стрельчатыми окнами с витражами. Неслись наверх, где большая комната до потолка увешана инструментами. Балалайки, колёсные лиры, гусли, домры, огромные трубы пастушьих рожков, окарины, выводки дудочек-кугиклов и обычных свирелей – они были всюду, как в музее, висели на стенах, стояли на полках, ими были заняты столы, подоконники. А посреди комнаты стояли несколько мальчиков в русских косоворотках и портках и играли на жалейках. Музыка получалась хриплая, ещё неумелая, но весёлая: они то и дело обрывали себя и смеялись. Высокий крепкий мужчина, которого мы видим со спины, в клетчатой крестьянской рубахе, отчитывал их, сердясь, но по-настоящему не злился и смеялся вместе с ними.
– Борис Ефимыч! – ворвалась в комнату Ира. – Борис Ефимыч, там такое!
– Ага. – Мужчина обернулся, посмотрел на неё строго, но в весёлых глазах за стёклами очков искрилась хитринка. – Лисичка-сестричка. А занятие уже сколько идёт? А? Тимофей?
– Борис Ефимыч, – переводя дыхание, начал старший. – Мы не специально.
– Я не сомневаюсь, что не нарочно. – Мальчишки за его спиной захихикали. Тимофей исподтишка показал им кулак. Маленький мальчик успел прошмыгнуть и встать вместе со всеми, вытащил из-за пояса жалейку.
– Борис Ефимыч, там такое! Вы знать должны! – снова встряла Ира.
– Не говори! – попытался одёрнуть её Тимофей.
– Отчего же? Что случилось? – обернулся к ней директор.
– Мы с чердака! Мы только что на чердаке были!
Все оживились и зашумели. На чердак лазали всегда, хотя это строго запрещалось. И всё же это считалось чем-то вроде школьной доблести, хотя признаться старшим открыто не посмели бы никогда. Тимофей театрально хлопнул себя по лбу.
– Мозги отшибёшь. – Борис Ефимыч сгрёб его, зажав голову под мышкой. – Последние, что остались. – Затем, не глядя на выкручивающегося Тимофея, обратился к Ире. – Ага, ну давай, с этого такта подробней. Что вы там делали? Курили?
– Борис Ефимыч! – возмущённо взвыл из-под мышки Тим. Директор не обращал на него внимания.
– Что вы, Борис Ефимыч! Мы же не!.. Мы же совсем! – зашумели и все остальные. Ире в это время строили самые выразительные физиономии, обещая страшную кару, но она только показала язык и продолжила:
– Борис Ефимыч, там уже беспорядка нету! И нот старых нет! И проволоки! И рояля!
– Правда? – удивился Борис Ефимыч. Тимофей перестал крутиться и тихонько выл. – Куда же он делся?
– Там другой рояль! Новый! Вот такой! – не выдержал маленький, который ходил с ними.
– Федька! – вскрикнула Ира и надулась, отвернулась от него, сложив руки на груди: у неё украли такую новость!
– Рояль? – удивился директор.
– И ещё там люди! – выкрикнул Федя. Начав рассказывать, он уже не мог остановиться.
– Кто? Вы их видели?
– Как вас, Борис Ефимыч, – откликнулся Тимофей. Все в комнате засмеялись.
– Ну уж вряд ли как меня, – справедливо усомнился Борис Ефимыч. Но парня отпустил. – Странно, странно. А что ещё вы там видели?
– Директора, – очнулась Ира. – Красивый такой, в сером костюме.
– И рабочих ещё. Двоих, – добавил Тимофей. – Они ремонт недавно сделали.
– И рояль! Борис Ефимыч, вы бы видели, какой там рояль! – не унимался Федя.
– У них там фирма, они сертификаты будут выдавать всем, на счастье! – сказала Ира и расплылась в улыбке.
– Хм, вот как. Ясно, ясно. – Борис Ефимыч потеребил седеющую бороду. Пальцы у него были большие и плоские – пальцы работяги, привыкшего работать с деревом, а не музыканта. Он и сделал своими руками все эти инструменты. Подумав, он прикинул что-то, потом вскинул голову к часам, висящим под потолком, и скомандовал: – Ладно, это мы выясним. Что сидим? Живо за инструменты! И так половина занятия прошла. Кто к концерту готовиться будет?
Яр отключает монитор.
– На двери ставим защиту, – говорит, подумав.
– Брат, он сюда не пойдёт. Может, один раз поднимется, увидит всё в прежнем виде и больше не придёт.
– А дети?
Я молчу. Про детей никогда ничего нельзя сказать наверняка.
– Больше чтобы ни ногой. Из живых – никого. Мы не оставляем следов.
– Да, брат. Я помню.
Он вздыхает и устало прикрывает глаза. Я чувствую его досаду как свою. Но всё же гораздо сильнее – голод.
Поэтому пока он не видит, тихонько подхожу к двери и выскальзываю с чердака. Я спешу на охоту. На солнцеедов.
Это всегда так начинается: вдруг непреодолимо потянет к людям. Невыносимо, страстно. И не из-за голода. Чуешь всем естеством: голод тут ни при чём. Так потянет, чтобы не просто выйти на свет, пройтись в сумерках по окраине какого-нибудь селенья, чтобы собаки за заборами сперва обмерли от страха, а после, когда отойдёшь за километр, тоскливо завыли в темноту; и не просто вылезти на обочину, посмотреть вслед проезжающему автомобилю, сесть в кабину к скучающему дальнобойщику, проехаться до съезда с главной, состричь с него, сколько получится, – и опять к себе, в Лес…
Нет.
Начинает тянуть по-настоящему в город, в толпу, и такое беспокойство охватит, такой тоской защемит душу – или что там у нас вместо неё, что начнёшь чего-то ждать, надеяться, даже верить…
Это значит началось. Закрутилось – и тебя понесло. Уже выносит – к ним, к смертным, и остановиться невозможно. Яр называл это очнуться. Очень хорошее слово, если вдуматься: вот ты будто в анабиозе, и вдруг случается то, что заставляет тебя вздрогнуть. Сбросить мох. Откопаться из-под жухлой листвы. Покинуть нору, болото, холодную сырую расселину, подвал нежилого дома, склеп, трухлявое дупло в вековом дереве. Разлепляя глаза, щурясь на солнечный свет, с каждым шагом всё более походя на человека, мы идём, послушные древнему зову: искать, искать, искать. Это значит, что кто-то близок к порогу. Это значит, что кто-то получает свой единственный шанс разомкнуть ограниченность. И ты получаешь его вместе с ним. И вот ты почти человек, в облике и подобии человечьем – мыслишь, дышишь, чтобы найти его, своего человека. А когда это происходит, становишься житью и следуешь за ним, узнаешь его, а потом судишь… Но главное – совсем как люди – цепляешься за эту жизнь. И как же страшно бывает представить, что придётся снова её отпустить…
Да, Яр, как всегда, прав: очнуться – очень точное слово. Он говорил, что как люди отличаются степенью осознанности, так и мы отличаемся разной способностью очнуться. И частотой этого процесса. Он утверждает, что мы с ним приходим в себя довольно часто, раз в пятьдесят – семьдесят лет. Яр научился рассчитывать примерную дату и место. Вывел сложную формулу. И стал готовить небольшие схроны, класть туда что-нибудь ценное на первое время после пробуждения. Вот только мы поселились на чердаке – сразу приметил удобное дупло в одном из старых клёнов в сквере, справа от памятника Вовочке. Говорит, когда в следующий раз мы снова появимся здесь же, оно будет в сохранности.
А ещё говорит, что время нашего беспамятства сокращается. Это значит, мы на верном пути, смеётся Яр. На верном пути к освобождению естественным путём. Но всё-таки не путём смерти. Не знавший рождения не знает и смерти, говорит Яр, а того дня, когда нас кто-то родил, не помнит даже он. А ему можно верить: он помнящий. Он помнит все наши пробуждения и даже то, что случается между ними. Мне жутко представить, что́ он помнит. По ночам говорит по-арамейски. По-арамейски, по-эллински, на латыни, санскрите, на старославянском и уду – был такой мертвый язык. Я могу его понять, если захочу, но мне не хочется: сдался мне этот уду? Да и что такого может бормотать Яр во сне: отдаёт военные команды или вспоминает любовницу, тысячу лет назад ставшую прахом.
Я же не помню ничего. Мне так проще. Порой кажется, что и очнуться до конца у меня не получается. Во всяком случае, не так, как у брата. А он, по-моему, никогда не теряет сознания до конца. И уж точно не стягивает с людей силы. Как он обходится без этого, я не представляю. Но он не нежить. Он уже почти не нежить. А я – да: нежить, дикая тварь из дикого Леса. Голодная и одинокая. Даже среди людей меня нет-нет да и потянет обратно. И тогда я совершаю поступки, за которые мне должно быть стыдно, будь я и правда в сознании. Но мне не стыдно. Вот как с этими травоядными. Не окажись стрелка, я бы стянула с них, сколько сумела. А теперь приходится ехать в город несолоно хлебавши.
Я устало прикрыла глаза. Вечерняя электричка в Москву, полутёмный вагон, народу много: кто дремлет, кто скучает, кто слушает музыку. У всех на лицах печать прошедших выходных. Я сейчас такая же, как и они: раздражённая, уставшая. И голодная, чертовски голодная.
Это моя специализация: с незапамятных времён я выбираю для охоты разнообразные человеческие сообщества. Они многочисленны, и, что важно, люди, попав в группу с руководителем, обычно настолько утрачивают самосознание, что не замечают, когда с них тянут. Поэтому всё проходит проще, быстрее и гуманнее, чем при индивидуальных контактах. Их я, признаться, не люблю и практикую в крайних случаях. Но как бы сейчас не пришлось… Нет, очень бы не хотелось: брат узнает – прибьёт.
Поезд затормозил, и в вагон набилась группа молодых людей. Столпились у выхода. Смеялись и громко разговаривали. Я подняла глаза, всмотрелась. Да, сообщество: было в них что-то объединяющее. Но сразу не понять, что именно. Не туристы, не грибники, не реконструкторы – этих я уже встречала. Не сектанты, как те, которые только что от меня ушли. Но всё же что-то общее есть: от них пахнуло чувством внутренней свободы, ощущением созидательного потока. Только сосредоточены на себе, ничего не замечают вокруг. На себе и своём увлечении. Но что же это? У всех рюкзаки или чехлы. Ясно: музыканты. Только странные какие-то музыканты… Ну да неважно. Сейчас я с них тянуть ничего не буду. Не при посторонних же этим заниматься. Охота – дело интимное.
Яр успокаивает: дескать, для меня ещё не всё потеряно. Говорит, что утратившие способность очнуться быстро теряют образ и подобие человека. Они становятся нежитью с хвостом – лешаками, чертями, троллями, хюльдрами. Ведь, по сути, в чём разница между Паном и Фебом? – говорит Яр. Только в наличии хвоста. Вот забудешь, что значит очнуться, потеряешь человеческий облик – и всё, останешься Паном навек… Так утверждает Яр, и во мне теплится надежда, что не всё ещё потеряно, что если я смогу остановиться, смогу не взять лишнего, то сумею не отрастить хвоста…
Музыканты зашумели, а потом стихли, и донёсся новый, ни на что не похожий звук: что-то звенело, жужжало, переливалось и ритмично вибрировало. Я ещё не поняла, что это, но в голову ударило и неудержимо потянуло туда. И не только меня: многие тоже стали оборачиваться, пытаясь разглядеть источник звука.
Их было двое – крепкая девушка и тощий парень с очень бледным лицом. Они стояли в проходе, вполоборота друг к другу, расставив пошире ноги, чтоб не упасть, и играли на варганах. Да, я узнала: это был варган, зубанка, стальное горло прежних ведунов. Ключи от Леса. Как же давно я не слышала его и не встречала среди людей!
Я почувствовала, как волосы на голове зашевелились: быстро-быстро, сами собой они заплетались в тонкие длинные косички. И через полминуты с цветной копной на голове, похожая на старушку Горгону, но главное – на них, этих странных людей, я шла по проходу, раздвигая стоящих и не спуская глаз с варганистов.
Они закончили играть как раз в тот момент, когда я подошла. Остальные музыканты захлопали и загудели, поддерживая их. Я похлопала тоже, но на меня не обратили внимания, словно я всегда была с ними. Только игравший парень поднял глаза, но ничего не сказал про моё появление. Вблизи было заметно, до чего же он бледен. Бледность особенно выделялась на фоне чёрной одежды. А ещё у него были очень длинные волосы, собранные в конский хвост, настолько длинные, что конец этого хвоста он заправлял за ремень брюк. Глядя на меня, он меланхолично вытирал варган об усы. Усы были прокуренные, рыжие и топорщились.
– Это всё? А ещё сыграть? – попросила я. Девушка, уже убиравшая варган в коробку, подняла голову. Коробка была большая, красивая, в ней поблёскивали рёбра варганов. Я не поняла, для чего так много одному человеку.
– Да наигрались уже, – сказала она. – На фесте-то. Мы же с фестиваля едем, – уточнила она, заметив, что я её не понимаю. – А ты разве не с нами? – спросила с сомнением.
– Могу быть и с вами… – Она ещё не закрыла коробку, и я не могла отвести глаз. – Никогда не видела столько, – призналась честно, заметив, что она на меня внимательно смотрит. Девушка явно была польщена.
– Играешь? – спросила она.
– Во что? – не поняла я.
– На варгане.
– А. Ну да. Можно и так сказать.
Это, конечно, не совсем правда. Да, я могу играть на любом инструменте. Ни разу не попробовав, я знаю, как это делать. Они для того и созданы, а я умею пользоваться всем, что придумали люди. Но вот то, что я сумею извлечь, будет не настоящей музыкой. Настоящая музыка – это… это я даже не знаю, что такое. Надо у Яра спросить.
О проекте
О подписке