Так. Десять сорок пять. Через пятнадцать минут – операция по регулярному НКС-омоложению. Клиент – тот самый Икс. Чеченский халиф.
«Внимание всем сотрудникам! – раздается в наушниках. – Протокол «А». Приготовиться к слепому режиму. Ровно в одиннадцать ваши персональные линзы будут отключены. Займите места по протоколу. Повторяю. Внимание…».
Ну, сейчас пойдет потеха. Вся клиника забегает по стенам и потолку. Леднев прислушался: так и есть – носятся, топочут, дверьми хлопают. Прячутся. А то как застанет слепота в неположенном месте, будешь тыкаться по коридору и еще, чего доброго, под каблук Иксу попадешь.
И вот он входит. Коротышка с песьей шерстью на голове. В своем знаменитом спортивном костюме – лампасы, золотые позументы, серебряные газыри. По бокам от него движутся нукеры в черном. И спереди, и позади. Не меньше дюжины. Над головой кружат «ангелы-хранители» – дроны-инсектоиды. В ушах жужжит, в глазах темно.
И вся эта чертова дюжина под колышущимся облаком насекомой авиации вваливается в кабинет. У каждого нукера – сабля и пистолет. Как работать в таких условиях?
– Маршалла, профессор! Мир тебе.
– Мир тебе, почтеннейший. Скажи своим кунакам выйти подождать за дверью. Ты же знаешь. Посторонним вход запрещен. Только дроны. У нас тут режим… Стерильность… Тайна операции и все такое…
– Ай-я-яй. Ты зачем говоришь «посторонние»? Ты на что намекаешь, друг? Что я не могу доверять своим людям? Ты плохо знаешь о доверии.
– Таковы правила, – бурчит Леднев. – Только дроны.
Это ритуал. Всегда одно и то же. Сейчас он покуражится еще немного, потянет нервы, изречет какую-нибудь восточную мудрость…
– Вы слышите, что говорит этот ученый кяфир? Профессор, итить-колотить! Да я и сам муджтахид, поученее тебя!
Нукеры похохатывают.
– Прям-таки муджтахид, – ехидно скрипит Леднев. – Когда это ты арабский выучил?
– Побурси тут еще, – добродушно скалится халиф.
Он взмахивает своей рыжеволосой короткопалой рукой – знак им уйти, и, в плотоядной улыбке щуря колючие свои глазки, говорит:
– Э! Не обижайся, Дмитрий Антоныч, дорогой! Парни устали, сутки на ногах. Хотел повеселить ребят, понимаешь, да?
Это уже его четвертая инъекция. Первая была тридцать лет назад, когда халифу (тогда еще только получившему этот нововведенный титул) исполнилось шестьдесят. Сейчас он выглядит и чувствует себя на сорок. Лучший для мужчины его статуса возраст.
– Ну, что. Проходи, раздевайся. Железки с тела снять не забудь.
– Знаю, знаю.
К халифу летит уже парикмахер – выбрить маленький кружок на затылке, куда вскоре Леднев воткнет «Кощееву иглу». Анестезиолог готовит первую, расслабляющую инъекцию. В операционной идет проверка всех систем, за которой Дмитрий Антонович наблюдает по линз-дисплею. Рутина.
Боевые дроны-охранники тем временем рассредоточиваются по рабочей территории и, прикрепляясь к потолкам, замирают.
Наконец, все готово. Через дезинфекционную камеру автокаталка везет прибалдевшего от наркоза «муджтахида» в операционную. «Ха-ха-ха», – смеется он и что-то говорит на своем языке. Леднев различает только отдельные, самые простые, слова: мама, гора, небо, автомат Калашникова, сто процентов…
Как там было? Халиф на час? Нет, это халиф навек. И я ему обеспечу этот век. Я, который не смог даже сберечь свою Галку.
«Как же я устала стареть! А ведь это только начало», – однажды с веселым отчаянием сказала она. Ей было тогда сорок семь. Она, наверное, испробовала все «экологические» методы омоложения. В3-диета, холотропное дыхание, лечебное голодание, йога, плавание, бег по утрам, фармакологическая очистка организма, медитация, прыжки с парашютом… Одна беда – она быстро теряла ко всему интерес. Всегда одно и то же. Сначала: «Димка, ты не представляешь, как это круто! Я будто сбросила десять лет!». Потом: «Хожу-хожу – а толку? Я потратила год на то, чтобы моя задница подтянулась на сантиметр». И наконец: «Дима! Я поняла одну парадоксальную вещь. Все эти методы омоложения – для молодых. У них есть время на все это». Цикл завершался всегда одинаково: ее решением пойти с белым флагом в клинику пластической хирургии.
«Не дури, Галка, – увещевал он. – Не суетись, а? Потерпи – все будет в срок. Я тут работаю как раз над одной штукой. О! Ты не представляешь… Если получится – это изменит всю геронтологию».
«Да-да-да. Ты все время работаешь над какой-нибудь одной штукой. А я жить хочу!».
«Воот! В том-то и штука, солнышко, что ты будешь жить – в три, четыре, а может и в пять раз дольше».
«Ага. В десять!»
«Это вероятно. Может, и в десять. Просто мы пока делаем скромные прогнозы. Но чем черт не шутит! Тысяча лет – прикинь?».
«Вот счастье-то! Быть тысячелетней старухой. Девятьсот лет деменции и паркинсона. Красота!».
«Ну уж нет, – смеялся он. – В том-то и дело! В том и суть. Мы работаем над омоложением мозга. Нейрогенез – вот ключ ко всему. Панацея. Эликсир вечной молодости».
«Еще лучше, – не сдавалась она, – жить в дряхлом теле с мозгами школьницы. Это мало чем отличается от классического склероза. Только в десять раз дольше. Лучше застрели меня сразу».
«Да нет же, нет. Все не так. Помнишь древний эксперимент над мышами? Грубо говоря, берем старую мышь, молодую мышь и эмбрион мыши. Вводим в медиобазальную область гипоталамуса старой мыши нервные стволовые клетки эмбриона – и в течение двух месяцев у нее возрастает мускульная сила и выносливость, возвращается легкость движений и гибкость костей, отрастает новый шелковистый мех, обостряются все чувства – зрение там, слух, обоняние… А главное – улучшаются интеллектуальные способности. Ты понимаешь, что это значит?»
«А молодая мышь? – спрашивает она, недобро сузив глаза. – Что с ней стало?».
«Гм… Ну, с молодой там… Как бы тебе объяснить. Короче, тут важно что? Важно понять, что в мозге найдены клетки, которые регулируют скорость старения организма. Условно – клетки молодости, так? Волшебные клетки. Когда их много – организм бодр, умен и свеж. Но с возрастом их становится все меньше и ме… – он осекается, натыкаясь на ее неотступно язвящий взгляд. – А… Ну так вот. Про молодую мышь. Эксперимент такой. Берем ее – и с помощью особого вируса уничтожаем три четверти этих волшебных клеток. В результате – молодое животное начинает катастрофически быстро стареть и умирает гораздо раньше срока. Понимаешь, что это значит? Это значит, что все – вот здесь», – он, сияя, постучал себя пальцем по лбу.
«Это значит, что ты садист».
– Перевернуть в прон-позицию. Интубация. Спинальная анестезия. Креобанк, НСК-ячейка номер пять, код один ноль один. Забор НСК-материала, время доставки девяносто пять секунд, обратный отсчет: девяносто четыре, девяносто три…
Девяносто три. Сейчас ей могло бы быть девяносто три. Леднев часто думал о том, как бы она выглядела. На сорок? На тридцать пять? Или даже на двадцать – как тогда, когда они только начали встречаться… Боже мой, какая же красивая она была! Никогда не встречал таких… Золотисто-рыжие, как бы вспенившиеся кудри. Глаза – берлинская лазурь. И – веснушки. По всей коже веснушки. Словно природа перестаралась, оттачивая этот мрамор, и решила немного испортить, заляпать его, чтобы вышло не так ослепительно.
Но вышло даже лучше. Это известный прием: художники так «оживляют» чрезмерно проработанную картину – брызгают на нее краской, царапают, смазывают детали… как бы маскируя идеальную форму – которая всегда несет в себе знак посредственности.
Да. Галка была ангельски красива, но и только. Ее ничто не занимало, кроме неясных грез о каком-то невиданном, только для нее предназначенном счастье. Где-то там, впереди, но уже как будто бы здесь и сейчас, оно ждало ее. Блеск, роскошь, нега, весьма именитые персоны застыли в своих бриллиантах – чего-то ждут. Как чего? Чего еще можно ждать? Королеву бала. И вот она является – в лучах софитов, вся длинная, прозрачная, тягучая – как струя меда, и звезды ей рукоплещут. Но какое может быть счастье, какие звезды, если красота уходит? И с каждым годом – все зримей, все быстрей. Необходимо было торопиться, что-то срочно предпринимать.
– Показатели в норме. Он еще нас всех переживет, – н-да, странно это говорить ассистентам-роботам, да что уж там. – Заживляйте.
Она сбежала от него к какому-то режиссеру сериалов. Оказывается, втайне от Леднева она писала сценарии. Он потом видел эти фильмы… «И очень даже хорошо, просто замечательно, что всю эту кинодрянь запретили», – злорадно подумал Леднев.
– Готово. В палату его. Пусть отморозится. И, ради бога, не впускайте к нему весь этот балет Хачатуряна с саблями.
Галка умерла спустя десять лет. От дочери он узнал, что после пластики «мама подсела на эмбриональную стволовую терапию». Видимо, рассказ о мышах не прошел таки даром. Ах, да, он ведь не догадался предупредить, что стволовые клетки от донорских эмбрионов опасны. Впрочем, она бы все равно ничего не поняла. В двадцатых, когда предел Хейфлика был преодолен и произошел какой-то атомно-реактивный взлет биотехнологий, Леднев наконец нашел то, что искал. То, что когда-то обещал Галке: вечную молодость. Но для нее уже было слишком поздно. И не сказать, чтобы это его расстраивало. Если кто-нибудь участливо спрашивал: «От чего умерла ваша жена?» – он, не без мстительного удовольствия, отвечал словами чеховского героя: «Покрасиветь хотела».
А теперь вот у каждого вельможи есть собственная ячейка в клон-банке. Мы с тобой, конечно, Галка, не вельможи, но не будь ты такой сукой, Галка дорогая, я бы тебе устроил по блату. Как себе. И была бы ты сейчас… ох, какой бы ты была, Галка. Какой бы ты была, девочка моя, рыжая моя девочка… А какой бы ты ни была – это все равно лучше, чем быть мертвой.
Болезнь прошла, и вместе с ней прошла и я – словно меня и не было до сих пор, одно только снование туда-сюда, простое сокращение мышц – мясных, словесных, умственных, то вялое, то судорожное вздрагивание кожи в сцепке с кожей мира, слабый нервный ток… И вот какая рифма, какое совпадение – вместе с засохшими струпьями кори от меня отпала вся моя былая жизнь – как заскорузлая омертвелая корка. То, что раньше было мной, так истончилось, что пропускало свет, как папиросная бумага.
Когда меня выписали, одели, напялили на мое неузнаваемо легкое тело мое же неузнаваемо тяжелое кургузое пальто, всунули в руки какой-то сверток барахла и вывели в больничный двор, я зашаталась от воздуха и солнца. Словно из-под ног вдруг выдернул пьяный тамада скатертью-дорогу. Оно понятно: долгая болезнь, лихорадочное выгорание, затхлый изолятор – и вот: открыты двери настежь, а там – весна… Кого не закачает? Куда удивительнее было, что я могу идти. Ступать по жирной сверкающей грязи ногами. Могу шататься от глотка воздуха. Могу дышать. Могу смотреть и видеть.
Я вижу: лужи – дыры в небо, голубые проруби в земле, с перевернутой трансляцией бегущих облаков. Зачерствевший снег в тени, весь в черных оспинах и слюдяных следах. А на свету – блистающая хлябь, мартовское тимение почвы, сальные разливы с подсохшими краями. Вся земля внутри пронизана зеленой кровью трав, в ней упрямо растет маленькая жизнь сквозь большие мускулы древесных корней. Корни дерева под корой белы, как мясо пресноводных рыб, и скручены, как веревия в сетях для их поимки. Бурая с налетом седины кора ствола, бороздчатая, грубая, с южной стороны облита черным потом, а с северной – покрыта нежно-изумрудным мхом. Ветви прозрачны и коленчаты, как суставы кузнечика. В них течет молочно-сладкий сок. Я слышу, как он течет, чувствую предсмертное напряжение почки. Сейчас она лопнет, выпустит побег.
Вещество мира состоит из колебаний света, вся материя – сверкающая ткань из плотного спирального переплетения радужных нитей.
Я слышу разногласицу биения сердец двух медсестер, что ведут меня через двор по доскам, выстланным поверх весенних топей. Левое стучит легко и мерно. Правое – жадными глотками захлебывается кровью. Для этой женщины уже готова домовина.
Как странно. Завтра она уже мертва, но сегодня все еще жива, идет вот рядом, пахнет вчерашними щами, любимой кошкой, постылым мужем, поддерживает меня за локоть. Это ли не чудо? Чудо, что все мы живы и мертвы одновременно – для вечности нет завтра и сегодня, нет времени, нет будущего, прошлого, сиюминутного – и все одновременно уже есть, все проявлено в замысле, как в точке, растянутой не в линию, а в глубину себя. Взять хоть этот вяз. Он надолго переживет и этих двух медсестер, и меня. Для вяза нас почти уже и нет, мы в его отрезке времени большую часть просуществуем в виде костей и праха. Он живет, цветет, благоухает и разбрасывает по ветру свои крылатые плоды там, где я уже давно мертва. Истлела.
– Ты как привидение, – сказала Рита, когда я вошла в спальню. – Худющая! Одни глаза. Эх, мне бы заболеть! Хотя б недельку понежиться в постели – и ничего, ни-че-го не делать… Мечта! А что в мешке? Ну-ка, дай-ка. Девки, это наши гостинцы, домой вернулись. О, а вот и моя коробочка… Что ж ты ее не раскрыла? Ума недостало?
Все стеснились вокруг нас. Коробочка пошла по рукам – ее принялись вертеть и разгадывать. Несмотря на шум и столпотворение, комната выглядела как-то просторнее, чем я ее помнила. Тут только я заметила: двух коек не хватает. Ах да… Таня и Люся… Таня утонула, а Люся… Люсю утопила я.
Я упала на кровать ничком и отвернулась лицом к стене. Если человек лежит в такой позе – кто угодно догадается: нужно оставить его в покое. Кто угодно, только не Рита – она стала меня бесцеремонно расталкивать:
– Эй, кума, ты чего? Дохлым жучком решила прикинуться? Ну-ка, давай, давай… – приговаривала она и зачем-то принялась выдумывать – это было слышно по ее лукавому голосу – будто администрация школы меня отметила за изрядство и на доске похвалу вывесила.
– Да не, – возразила Марьялова. – Не похвалу, а порицание, и не за изрядство, а за дерзость непослушания…
– И за публичное обнажение головы, – подхватила Усманова.
– Ну, или так, – досадливо сказала Рита, – короче ты у нас теперь герой-девица. Слышь?
Я в оцепенении рассматривала трещины на побелке, которые расходились от серого пятна отколотой краски, и они складывались в рисунок полыньи. Рита вдруг топнула ногой:
– Эй, девки, где Динкина шкатулка, кто заныкал? руки оторву…
В толпе послышалось легкое движение, и кто-то аккуратно положил драгоценную коробочку передо мной на подушку. Этот деликатный жест, и Рита, которая как будто хотела защитить меня от чего-то, заговорить, заболтать всем известную правду – это все было даже хуже, чем если бы они не притворялись, если бы прямо обвинили меня: это ты, ты убила Люсю, из-за тебя, выскочка, герой-девица сраная, она утонула. Пусть бы они меня лучше побили, чем так.
Девчонки разошлись по своим койкам, заскрипели пружинами – десять минут до самоподготовки, можно еще поваляться. И Рита тоже плюхнулась на свою кровать, стоявшую рядом с моей, но я чувствовала по напряжению воздуха между нами, что мыслью своей она все кружила надо мной, выискивая, с какой стороны зайти и достать меня. Зачем? Может, чтобы утешить, приласкать, а может – вывести на чистую воду. А может, и высмеять. Или все вместе – с переходами от одного к другому и третьему в любом произвольном порядке – в одном ее душевном движении могли стихийно сочетаться противоположные импульсы…
– А! – воскликнула Рита, как бы вдруг вспомнив. – Еще, слышь, наградили того парня из 10-го! Как его… Тимур Верясов. За которым ты копыта подожгла – тыг-дык, тыг-дык, тыг-дык, ура! – Все засмеялись. – А? Или как там было? Говорят, что так. Не, ну а что? Я тебя понимаю. Он такой тюн[7], мррр… Почему-то раньше я его не замечала. А тут такой выходит – на линейке, когда ему медальку вручали «За спасение на зимних водах» – ну просто ах! Походка, кудри, плечи…
– Да уж. Сам не стоит и гроша, а походка хороша, – подхватила Гольцева с каким-то раздраженным томлением.
– А ты что злишься, Гольцева? – уколола Рита. – Грошовый, а тебе не по зубам? – Девчонки захихикали. – И чой-то он не стоит ни гроша? Какая у него категория?
Все стали гадать, наконец кто-то вспомнил, что, вроде бы, самая низкая. Как у меня, подумала я с нежной признательностью судьбе, будто, уравняв нас в категориях, она мне что-то пообещала.
И судьба в ответ тут же рассмеялась.
– Ничего, красотой возьмет, – сказала Рита.
– Уже берет: у него с Оленькой Мироновой безам[8], всегда при ней на всех прогулках.
– Кто такая?
– Дочка военкома, первая категория. Блондиночка такая, пышненькая, сисястая. Она еще все время слова растягивает, точно зевает.
– А, эта! Хлебобулочное изделие. Ну… Тем хуже для него. Правда, Динка?
– Мне все равно, – выдавила я.
Хотелось провалиться, исчезнуть, стать невидимой. А Рита все не унималась: а все-таки жаль, говорит, что я не видела, как он разделся до портков и Ментора из проруби тащил, вот всегда я пропускаю самое интересное, знала бы – домой бы не поехала в тот день, чего я там забыла – батяню в отпуске? Нажрался как обычно и маманю-дуру за косу таскал, вот диво…
Внезапно Рита запнулась и погрузилась в себя. Как будто резко ветер стих, и повсюду наступил покой. Я почувствовала: все, отпустила, отстала. Только бы опять не закружила, не завела про Тимура.
– А что Ментор, как он? – осторожно потянула я за ниточку другую тему.
– Наложили епитимью – сорок дней сухоядения, и в писари перевели на пятьдесят…
– За что?
– Вот за это, – Рита указала на пустующие места, где когда-то стояли кровати Тани и Люси.
О проекте
О подписке