Погудеть для нее – это было первое дело. Тебя же и обругает, но тебя же и успокоит. А Клавдея была баба застенчивая, в чужие дела никогда не лезла, да и некогда ей было чужие дела разбирать – своих забот хватало. Вот и сейчас: пора загребать жар в печи, из чугуна суп убегает, в сенях визжит и крутится в загородке поросенок Борька. И надо еще развести углевой утюг, чтобы подгладить ребятам рубашки и пионерские галстуки. Электрического утюга Клавдея из экономии не держала.
– Не припалить бы ненароком, – озабоченно бормотала она, водя тяжелым утюгом по красному, запачканному кое-где чернилами галстуку. – Шелк-то теперь все искусственный…
Отправив ребят в школу, Клавдея проводила Аню в оставшийся ей от матери дом. Сняли большой замок. В сенях кисли собранные матерью еще в день смерти лесные ягоды. Заплесневели, покрылись белой тиной огурцы в большой кадке. В доме было сыро, с печи пахло луком. Мать его там рассыпала сушить, но печь уже девятый день стояла нетопленая, и лук начал портиться.
В первую минуту Аня совсем растерялась и села, не зная, с чего начать, за что приниматься.
– Чуркинский дачник спрашивал давеча, не продашь ли какую икону, – сообщила Клавдея. – Он еще у матери у твоей все примерялся купить.
– Еще чего! – рассердилась Аня. – Нахальство какое! Это же память… Ей, может быть, цены нет, а он сунет какую-нибудь пятерку!..
В этом самом доме Аня, точнее сказать, Нюра, Нюша, родилась и прожила до семнадцати лет. Потом дважды в году, среди зимы и к осени, на Иоакима и Анну, когда обе они с матерью были именинницы, она приезжала сюда гостить – от Москвы было неполных двести верст. В этом доме она знала каждую наклеенную на стенку картинку, каждое пятно на обоях, которые они с матерью так и не собрались переклеить. Все сейчас тут было на своем месте, но Аня ничего не узнавала: не было самой мамы – все стало незнакомым.
– Руки ни на что не налегают, – грустно сказала Аня.
Потом они с Клавдеей все-таки принялись хозяйничать. Одна пошла по воду, другая – за дровами. В огороде не выкопанная еще картошка вся усыпана была мелкой желтой антоновкой. Теми самыми яблоками, за которыми в Москве стоят в очереди и платят по сорок копеек за кило. А тут их не один пуд. Но Ане сейчас было не до этих яблок.
Она затопила плиту, потом, немножко обвыкшись, отпустила Клавдею, у которой своих дел было полно. Уходя, та попросила не выбрасывать селедочные головки – она поросенку сварит.
Аня отложила эти головки, потом хотела крутить котлеты из привезенного мяса, но не нашла мясорубки, которая, она точно знала, у матери в хозяйстве была.
«Неужели Клавдея унесла? – подумала Аня, заподозрив тихую свою соседку, потому что только ей и оставила ключ от дома. – Да что же это за люди такие!..»
Не нашла она и капронового сита, чтобы протереть ягоды. Не нашла большого куска новой марли, который сама недавно привезла матери и в который откидывала творог. И сердце у Ани так гневно задрожало, что она сразу же решила никому из деревенских ничего не дарить на память из материнского достояния.
Но как бы то ни было, готовить поминальный обед нужно было. Аня сварила суп из венгерских пакетов, зажарила мясо, сделала сладкое и пирог на дрожжах. Поставила на стол бутылку портвейна, бутылку «московской» за два восемьдесят семь. В день похорон она угощения организовать не смогла: нервы не выдерживали, голова шла кругом, и нужно было сразу возвращаться в Москву, чтобы оформить краткосрочный отпуск. Теперь Аня хотела убить двух зайцев: помянуть, как положено, мать, не обидеть ее память, и оказать уважение своим землякам. То ли продастся этот дом, то ли нет, так надо людей как-то расположить. Может быть, кто-то и приглядит за подворьем, а то ведь все по доскам растащить могут.
«На двадцать с лишком рублей только продуктов привезла да на вино потратилась, – сказала сама себе Аня. – Хватит им!..»
Но когда она пошла за «ними», то есть за своими деревенскими, чтобы пришли помянуть, то никто, кроме двух старушек, поначалу идти не хотел. Все ссылались на неотложные дела. Даже Клавдея как будто почувствовала что-то в настроении Ани, стала отговариваться тем, что ей на ферму нужно и что без нее дети уроки не поделают.
Сама же Аня поймала себя на том, что когда пришла приглашать Клавдею, то сразу же окинула глазами ее кухню, но ни мясорубки, ни сита не увидела. Марля на шестке висела тоже как будто бы не похожая, реденькая, желтая.
Клавдея все-таки на поминки пришла, но сидела как-то принужденно и молчала. Никто почти ничего не кушал. И Аня, привыкшая считать, что в деревне едят – как за себя кидают, была огорчена и обижена: тащила сюда все, старалась, надрывалась.
Она угощала и так и сяк, потом начала плакать. Слезы все и спасли. Настроение переменилось. Сперва прослезилась Клавдея, самая ближняя соседка покойницы, за ней остальные. Со слезами да с воспоминаниями и поели кое-что. Но Аня чувствовала, что жалеют не покойницу, а сочувствуют ей, Ане, в ее горе. Для нее не секрет было, что мать в деревне не больно любили. Аня еще девчонкой была – мать всех прочь гнала со своего крыльца, как будто могли приступки просидеть.
– Вон бревна-то свалены у пожарки. На них и сидите, а тут вам не клуб.
Отгоняла она молодежь, но потом стали обходить дом и ее же сверстники. Садились где-нибудь напротив: пусть крылечко было тут и ветхое, да дочиста вымытое. В доброхотовскую сторону и не глядели. С того боку и солнышко не светит.
Но об умерших плохо не говорят. Тем более когда родная дочь рядом, плачет, переживает.
– Хозяйка была, – сказал кто-то уважительно о покойнице.
Аня вытерла слезы, отогнала прежние нехорошие мысли и каждому, кто явился на поминки, решила дать что-нибудь в память.
Пятилетней Клавдеиной девочке, которая пришла весте с матерью, дала керамическую фигурку и пластмассовую коробку под нитки. Самой Клавдее – эмалированное ведро и совсем еще хорошую дорожку на пол.
– Пройдешь по ней – вспомни мою маму!
Клавдея в долгу не осталась, вечером пришла помогать Ане копать картошку. Аня копала в старых шерстяных перчатках, Клавдея – голыми руками.
– Ой, да ну ее, эту картошку! – сказала Аня и взялась за поясницу. – Тут ее и за неделю не выкопаешь.
– Выкопаем, – заверила Клавдея, поддевая куст лопатой и отрясая в борозду. – Как же это бросить, не выкопать? Баба Нюха старалась, садила.
Аня не любила, когда мать называли бабой Нюхой. Но сейчас она простила Клавдее это прозвище, оброненное невзначай. Мать-покойница выговаривала не чисто букву «ша», получалось не «Нюша», а «Нюха». Она и мужа своего, Аниного отца, звала Хуркой вместо Шурки.
Копали Аня с Клавдеей и на другой день, нарыли что-то шесть мешков. Аня без привычки замучилась, хотя и была женщиной не из слабых: за аппаратом в карамельном цехе стояла каждый день по восемь часов – и хоть бы что. Но картошка – не карамель, ее и лопатой поддень, и куст отряси, и куль оттащи. А главное – раздражали грязь да пыль, неудобными казались ватник и тяжелые сапоги.
– Сладкое-то вы там свободно едите? – спросила Клавдея. – Конфеты-то, чай, в любое время?
– Да и смотреть не хочется.
Эти слова что-то задели в Клавдее. Она воткнула лопату в землю и стала рассказывать, как она девчонкой в военные годы работала на пекарне, видела, как другие не только муку, но и сахар тащат, а сама до того робка была, что крошки взять не смела.
– Формы мажу, а нет чтобы когда маслица отлить хоть с ложку… Раз зимой забоялась одна ночью на пекарню идти, захожу за Наташкой Пестовой, а они сидят ужинают и прямо из бидончика масло в картошку-то льют!.. Испугались, садят меня тоже картошку есть, а я как заплачу!..
Аня не слушала и даже досадовала: и чего это Клавдея бормочет? Историю про масло и про сахарный песок она уже слышала от нее не раз. Пора бы уж и забыть. Неприятно это было слушать и потому, что сама Аня в свои детские годы при отце и матери лиха не видела. Отец был путевым обходчиком, приторговывал шпалами, обкашивал все участки вдоль линии, держали двух коров. И мать была расчетлива: крынку сыворотки и то никому даром не нальет. Потом отец кладовщиком в совхоз устроился, а что уж дальше было, Ане тоже вспоминать не хотелось.
…Солнце садилось. Ане перед Клавдеей неудобно было, а то бы она уже давно бросила лопату. «Вот разошлась некстати!..» – досадовала она на свою ретивую помощницу. И вдруг услышала, как та кого-то окликнула:
– Эй, дядечка, картошку, что ли, покупаешь? Иди, продадим.
Аня оглянулась и вздрогнула: за изгородью стоял, смотрел на нее своими карими, запомнившимися ей глазами и улыбался Тихон Дмитриевич.
– Как же это вы меня разыскали? – спросила Аня, они уже сидели в доме за столом. – Далеко все-таки.
– Для бешеной собаки сто верст – не крюк. Вы же приглашали.
– Да я же не всерьез… Что же вы чай-то не пьете?
Аня уже немножко кокетничала. Она была польщена: все-таки он ее запомнил, явился.
Тихон Дмитриевич на этот раз одет был вполне прилично: в хорошем пиджаке, в начищенных полуботинках. Аня сообразила, что он успел уже дома побывать за эти двое суток. Наверное, одинокий, а то разве жена пустила бы туда-сюда кататься? И побрит, и подстрижен был хорошо, значит, побывал и в парикмахерской, казался гораздо моложе, чем Аня при первой встрече предположила.
Тихон словно бы не замечал, какое он производит на нее впечатление.
– По грибы-то ходишь, Анна Александровна?
– Какие мне сейчас грибы, что вы!..
– А может быть, пойдем завтра?
«Ишь ты, завтра! Значит, ночевать у меня собирается», – подумала Аня. – Пускай на мосту[1] ложится, а я в комнате запрусь».
– Зачем мне грибы-то? – сказала она. – Солить не во что, держать в Москве в квартире негде. А вы, наверное, продаете?
– Да ни в коем случае.
«И то, пойти, что ли, с ним?..» – уже прикидывала Аня.
В конце сентября темнеет рано. Правда, вечер был славный, не слишком туманный и сырой. Тихон Дмитриевич снял чистый пиджак и помог Ане принести с огорода кули с картошкой.
«Что Клавдея-то про меня подумает? – опустив глаза, думала Аня. – Скажет: прямо после поминок…»
Она постелила Тихону Дмитриевичу в сенях, где на старой деревянной кровати лежал матрац, набитый свежей овсяной соломой – еще мать припасла.
– Во сколько же поднимать вас завтра? – спросила Аня.
– Да я сам тебя подниму, – сказал Тихон, насторожив Аню таким ответом.
Она нарочно громко скребыхнула крюком, чтобы он слышал, что она от него заперлась. Потом ей показалось, что он вышел из сеней на улицу и бродит под самыми окнами. У нее еще горел свет, она не спеша раздевалась.
«А ведь ему меня видно… Ладно, пусть поглядит».
Сделав так, чтобы он все-таки не очень нагляделся, она погасила свет и легла. Но в потемках ей сразу стало как-то страшно.
«Ведь не знаю я его совсем. Сорвет крючок на двери да и пристукнет меня. Или деньги потребует. И ничего не сделаешь, все отдашь, лишь бы живую оставил… Хоть бы догадалась я, идиотка, топор с места убрать!..»
Пока Аня мучилась такими страхами и обзывала себя то идиоткой, то дурой, Тихон Дмитриевич ушел из-под ее окон, вернулся в сени и лег, вызвав слабое шуршание в соломе и скрип деревянной постели. И стало совсем тихо. Никто к Ане не ломился, никто ни на ее деньги, ни на ее честь не покушался. Она пролежала часа два с раскрытыми глазами, пытаясь расценить события.
Сегодня она этого Тихона рассмотрела получше. Мужик видный, ничего не скажешь. И не алкоголик, а то обязательно заговорил бы сразу насчет бутылки. Держится вроде бы совсем прилично. Может быть, зря она про него всякие темные вещи думает: просто она его как женщина заинтересовала.
«Тогда чего же он, дурак, сейчас-то не постучит?.. Боится, значит. Тогда уж это тоже не мужик. Я бы не пустила, но все-таки знала бы…»
Тихон так и не постучал. Аня уснула, тревожная и раздосадованная. Утром, когда она очнулась, в сенях по-прежнему было тихо.
«Спит! А говорил, что разбудит…»
Она быстро оделась и откинула крючок на двери, Тихона в сенях уже не было. Она увидела его в огороде: он докапывал картошку, которую они с Клавдеей вчера не одолели. А ее, значит, пожалел будить… Тихон был в нижней рубашке, с раскрытой грудью, а на дворе было еще холодно и росисто.
– Тихон Дмитриевич, да что вы это? – почти с нежностью спросила Аня. – Зачем вы?
Потом они пили чай. Самовар Аня поставить поленилась, согрела на плитке чайник. Тихон пришел с огорода и мыл руки под железным рукомойником. Аня смотрела ему в спину и думала: «Как муж все равно… Интересно!»
Перед тем как отправиться в лес, Аня села к зеркалу и долго наводила красоту: чернила ресницы, клала тень на веки, укрепляла шпильками пучок-шишку на голове.
– Тебе лучше коса пойдет, – вдруг сказал Тихон. – И бросала бы под лисицу-то краситься.
Аня только усмехнулась.
– Может, не пойдем в лес? – спросила она, поворачиваясь к Тихону подкрашенным лицом. – Сыро сейчас там. Да и грибов-то, наверное, уже нету теперь.
Ей еще проще было бы сослаться на то, что у нее других дел полно. Но Аня сейчас о делах думала меньше всего. Просто для того, чтобы отправиться в лес, нужно было обувать сапоги, повязываться платком, надевать ватник или какое-нибудь другое старое пальтишко. А ей хотелось быть красивой и модной, не какой-нибудь деревенской Матреной.
– Разве что так пойдем погуляем, берегом пройдемся.
Аня даже корзины под грибы не взяла, а Тихону дала старое ягодное лукошко, которое, если останется порожнее, не жалко и бросить в лесу.
Она повела его полем, между скошенных овсов. По колкой стерне прохаживались черные галки, склевывали оброненное зерно. Покачивались по закрайкам поздние пахучие ромашки. Роса на их мелких жестких цветах уже обсохла, сырыми оставались только стрельчатые листья – от них-то и пахло сладковатой осенью, пустынностью поля.
– Как спалось-то? – спросила Аня.
Тихон ответил не сразу.
– Я на сене люблю спать, чтобы небо видно было. Летом накосить, чтобы с марьянником, с колокольчиками!..
– У нас тут частным лицам косить не дают, – прозаически заметила Аня.
– А я бы и спрашивать не стал. Мне ведь не тонну надо.
Им попалась навстречу Клавдея – уже успела побывать с бельем на речке.
– Куда это вы собрались? Глядите, нынче Сдвиженье, в лесу змеи сползаются.
– Серьезно? – испуганно, будто в первый раз это слышала, спросила Аня.
Тихон сделал успокаивающий жест: ерунда, мол. И они пошли дальше, провожаемые удивленным взглядом Клавдеи.
…В лесу было действительно сыро и, несмотря на конец сентября, очень еще зелено и густо. Дождливая и безморозная осень не давала лесу выцветиться, пожелтеть.
Только косматая трава обрыжела и огрубела. В сосняке толсто лежали сухие иглы, земля под ними прела и выталкивала из себя грибные семьи: масляки, лисички, сыроежки всех цветов – белые, оливковые, синие, красные…
– Да не бери ты их, – сказала Аня. – Подумаешь, грибы!..
Она перешла на «ты» и очень волновалась. А Тихон как будто этого совсем не замечал, занялся грибами. Палкой он разрыл хвойный ворох и нашел под ним два маленьких, сросшихся парой белых грибка-карапузика в полмизинца высотой.
– Вот вы где, шельмецы!..
Потом его внимание привлекла сытая птичка с толстым сердитым носом. Она клюнула красную ягоду на кусте шиповника и тихо, с шипом, присвистнула. Сразу же рядом оказалась вторая птица, такая же сытенькая, но менее заметная пером.
– Видишь, нашел пищу и дамочку пригласил! – показал Ане Тихон.
– Нужны тебе воробьи эти!
– Хороша! Снегирька от воробьев отличить не можешь.
Он набрал грудку красной брусники и хотел положить ей в рот.
– Да я не люблю ее, – сказала Аня. – Все губы свяжет…
– А что же ты вообще-то любишь? – спросил Тихон, прищурив свои карие опасные глаза. – Тебе тогда и в деревню ездить нечего. Ходи на Неглинную, в Пассаж.
Они поглядели друг другу в глаза. «Чего это он придумывает? Как будто издевается…»
Аня знала все эти лесные места как свои пять пальцев и заблудиться никак не могла. Но страшно боялась вдруг остаться среди леса одна. Они, бывало, с покойной матерью ходили всегда след в след, перекликались. А Тихон, как нарочно, уходил от Ани, скрывался за кустами. И не сразу откликался.
Болонья на Ане вся промокла, с полы вода натекала в резиновый сапожок. Она дрожала и уже мучилась.
– Тихон!.. – почти с отчаянием громко закричала она.
Он вышел с той стороны, откуда она его не ожидала.
Оказывается, он был тут, совсем близко. Праздничный пиджак и ботинки его были тоже совершенно мокры – не пожалел.
– Чего ты испугалась? – спросил он очень ласково, заметив бледность и тревогу у нее на лице.
– Я не испугалась, Тихон, – тихо сказала Аня. – Ты не уходи от меня…
Он понял. Поставил на траву свое лукошко и подошел к ней.
Домой они все-таки несли грибы. Их набрал Тихон, десятка два некрупных, только утром вылезших из земли белых. Он подстелил под них травки и всю дорогу любовался на свое лукошко, перекладывал в нем эти грибы, чтобы было покрасивее.
«Чему он радуется?.. – с недоумением думала Аня. – Рад, что женщину нашел по себе или грибы эти ему все на свете заслоняют?..»
То ли вспыхнувшие чувства помешали, то ли она совсем разучилась искать, но сегодня Аня так и не увидела ни одного ценного гриба и очень удивлялась, как это их видит ее спутник.
– Гриб любит, когда ему поклонишься, – объяснил Тихон. – А места, верно, у вас хорошие. Не наврала ты мне, рыженькая моя!
Он обнял ее за плечи и поцеловал в щеку. Она хотела подставить губы, но он уже шагал дальше. Аня шла за ним и думала: что же такое происходит? Как этот человек за какой-нибудь неполный день сумел взять над ней такую власть? Она уже сегодня пообещала ему, что дома своего в деревне не продаст: глядишь, и еще когда-нибудь соберутся сюда. Ей пришло в голову, что ее дом, может быть, и есть та приманка, на которую клюнет этот красивый, ласковый и в то же время опасный мужик. Все ему тут так нравится! Пиджак вымочил, ботинки испортил и идет, радуется, как мальчишка. Или уж правда тут у них так красиво, богато, хорошо? Что же она раньше-то этого не замечала?..
– О чем задумалась? – спросил Тихон.
– Да так… И сама не знаю.
– Ну, подумай, подумай. Это никогда не мешает.
«А ведь он вроде смеется?..» – уже тревожно прикидывала Аня. Она настолько была этим Тихоном загипнотизирована, что, ничего не зная о нем самом, про себя почти все ему выложила. Ей думалось, что все равно, если будут они вместе, он ее обо всем строго расспросит. А ей хотелось эти расспросы опередить, выглядеть искренней и доверчивой. Тихон слушал ее внимательно, как будто хотел запомнить каждое слово. Но потом спросил довольно равнодушно:
– А чего это ты передо мной все исповедуешься? Я ведь тебе не поп.
– Да чтобы ты не подумал, Тиша, что я очень женщина плохая. Бывают гораздо похуже.
– А я и не думаю. Наверное, бывают. Ты у меня сладкая, ванильная! Вроде торта! – И Тихон похлопал ее по мокрой голубой болонье.
Аня невольно понюхала воротничок отсыревшей помятой блузки. Привычка мешала ей улавливать свой сладкий запах. Сейчас она слышала только запах сырых хвойных иголок, налипших на ее плащ и засыпавшихся за шею.
«Никак его не поймешь. Что шутит все, так это еще ладно. А вот, может быть, не только жена у него есть, но и детей косяк. Раньше нужно было спрашивать, а теперь уж все равно…»
…Когда они открыли избу, Аня села, не имея даже сил снять с ног грязные сапожки. Тихон нагнулся и разул ее.
– Здорово ты промокла-то, – сказал он. – Затопим, может быть? Я дров принесу.
– Да погоди!.. – прошептала Аня, тронутая его заботой, теплом его рук. – Погоди, Тиша!..
Он руку освободил и спокойно заметил:
– Хватит пока. Разгулялась, рыженькая!..
Аня справилась с собой, встала, стряхнула мокрую болонью. А Тихон, уже как хозяин, принес из сарая дров и растопил плиту. Приготовил сковороду и сел на порог чистить грибы.
Он провел в этом доме считаные часы, но почему-то точно определил, где что стоит, где что лежит. Сразу нашел соль, бутылку с маслом, взял с печи две луковицы и не плача их очистил.
Когда грибы начали ужариваться, он положил нож и надел свой пиджак.
– Погляди тут, я сейчас приду.
Аня видела в окошко, что Тихон направился к магазину. Оказывается, он уже знал, где и магазин. Наверное, еще вчера разведку произвел. Ходил небось по деревне и про нее спрашивал. Теперь все знают… Но тот ли это человек, которому она может вполне довериться, она, такая сейчас растерянная, осиротевшая?
Тихон вернулся из магазина с бутылкой «Кубанской». Достал стаканчики, налил себе и Ане, положил ей на тарелку жареных грибов.
– Ну, Анна Александровна, за все за хорошее!
У Ани чуть не брызнули слезы.
О проекте
О подписке