Мне уже исполнилось сорок пять, когда я вновь утратил смирение перед течением времени. А заодно потерял маму, работу, привилегии, неверие в лучшее и страх смертельной болезни.
Если по этапам, то сначала о работе, куда я вернулся из кавказского отпуска. Ничего удивительного нет в том, что через два месяца мой уход из «Российской газеты» оказался связан с полыхающим Кавказом: надо было определяться по отношению к большим драмам, никак не совпадающим с моими установками, которые привели меня в правительственную газету сразу после октябрьских событий 93-го. Я достаточно подробно описал это в очерке «Незаконная Чечня», неоднократно опубликованном.
Напомню главное: материалы, которые писала моя сотрудница Наташа Козлова, а я почти год визировал и напрасно пытался поставить в номер, вдруг стали повторяться в изысканиях «фронтовых» корреспондентов. Они искали повод для войны и обязаны были оправдать использование войск против своих же граждан, бомбардировки Грозного и фильтрационные лагеря. В материалах рассказывалось о бесчинствах бандитов-националистов над мирным населением, чаще всего – русским. (Вот еще почему я с двойственным чувством смотрел на горских деятелей, собравшихся праздновать свою победу над грузинами). Но если бы эти факты, раскопанные Козловой, ранее поведала главная газета страны, то может быть и без танков удалось каким-то образом приструнить Дудаева. Думаю, это не входило в планы вояк, им нужно было не приструнить Дудаева, а уничтожить конкурента, не спасти мирных жителей Грозного, а убрать, чтоб не мешали.
Началась война в декабре 94-го, моя оплошность сделала ее начало нелигитимным. Я был дежурным редактором субботнего номера, указ Ельцина в полном виде пришел поздно, мы с подписывающим номер замом главного редактора Леонидом Петровичем Кравченко оставили в номере сам текст указа, пришедший ранее, без официального оформления. В указе было смутно написано казенными фразами: правительству принять меры. А в выходные, как всегда делались важные дела, могущие вызвать нежелательный резонанс, танковые колонны вошли в Чечню. Других мер и не планировали. Но применение сил Минобороны по закону возможно только с санкции президента, которая должна по закону быть выражена в правительственной печати его указом. А у нас вышел лишь его тассовский пересказ.
В понедельник главному редактору Полежаевой звонили из Белого дома, то ли вице-премьер Шахрай, то ли отвечавший за связь с прессой Игорь Шабдурасулов, говорили о том, что ввод войск утратил формальную легитимность. Мне за эту оплошность, вполне оправданную сроками тогдашней типографии, ничего не было. Но я выступил на общем собрании журналистов редакции (не по этому случаю, а по итогам года) и заявил, что не могу отвечать за то пропагандистское вранье и спекуляции, которыми теперь, когда Россия ведет войну на собственной территории, будет, судя по всему, полна газета. А ведь на последней странице стоит моя фамилия в качестве члена редколлегии, иногда – и ведущего редактора. Поэтому я прошу уволить меня по собственному желанию.
Я говорил, что чувствовал, но не все, что чувствовал, я говорил. Желание уйти появилось у меня раньше. Дело было не только в редакционной атмосфере или конкретнее – в атмосфере руководящего круга, где витала идея личной преданности Главному (главной! – Наташе Полежаевой, которая и решила, смутно помня меня еще по журфаку, включить меня в него с подачи моего друга и начальника). Пьяные клятвы, ритуальные поцелуи… Понятно, что в чужом большом коллективе, который на уровне руководства складывался без моего мнения, не может быть все так, как бы мне хотелось, надо терпеть, если хочешь влиять и приносить пользу общему делу. Самое важное, я чувствовал неудобство, стеснение в том, что опять, как в советское время (и это после четырех лет в свободной печати), приходилось выражать не свое, а официальное мнение, пусть и людей, которых я поддерживал. Против других, которые были явно хуже…
Став начальником над двадцатью с гаком журналистами, писавшими на социально-экономические темы, на первом же сборе моих отделов я заявил о своих приоритетах. Вы, ребята, пару лет служили пропаганде идиотов и истериков, вина ваша в этом есть. Теперь Хасбулатову и Руцкому не надо славословить, славословия в адрес мудрой политики Ельцина я от вас требовать не буду. Ваши убеждения, их изменение или неизменность меня интересуют в последнюю очередь. Пишите о том, что видите, старайтесь увидеть полнее – и никто не будет вспоминать о вашем прошлом.
– А Володя Кучеренко носит черный галстук со свастикой, – это мне говорила одна из сотрудниц. Я пошел, посмотрел, висит над столом. А ей отвечал: – Ну и что? Он пишет нормальные интервью и отчеты с заседаний правительства, может, у него шутка такая. – Нет, не шутка, он фашистик, – говорила она. И вскоре ушла из газеты, предварительно, в порядке мести непонятно кому, уничтожив членские билеты Союза журналистов всех сотрудников редакции. Ранее, при хасбулатовцах (опять чеченцы!), она ничего не имела против Вовы. Ныне, впрочем, он известен именно второй своей национал-социалистической стороной. Правда, под именем писателя-публициста Максима Калашникова…
Ну и как я должен был смотреть в глаза тех сотрудников, которых ранее попрекал службой пропагандистскому вранью?
Был еще один, совсем конкретный случай, подтолкнувший меня к уходу. И тоже ложившийся в русло нечистой службы. И оказался он впоследствии связан, совершенно уж литературным образом, с Кавказом, с Абхазией. Когда-то он прогремел, вошел в интернет-анналы, но тогда его быстро заслонила Первая чеченская.
…Рассматриваю в секретариате гранки, пытаюсь пропихнуть в номер материалы моих корреспондентов, вижу на политической полосе заметку со странным названием «Падает снег». Подписи нет. Да и содержание мутное: невнятные обвинения в адрес группы «Мост» Гусинского, которая будто бы поддерживает кандидатуру Лужкова, двигая его против Ельцина. Странная политическая борьба, я, кажется, не сторонник банкиров и мэров, но газета-то государственная, политическая деятельность, пусть и оппозиционная, не является для нее криминалом. Надо поговорить с Володей.
Конечно, я пошел к замглавного Кузьмищеву, он же был непосредственным начальником, курировал мой отдел. Мы неоднократно менялись ступеньками в иерархии разных редакций, в эту именно за ним я и пошел, когда он сказал, что его студенческая подруга Наташа Полежаева ищет проельцинские кадры. (Сейчас, когда пишу, смотрю на его лицо справа от компьютера, на стенке, где у меня собраны фотографии ушедших близких людей).
– Володя, что это? По уровню доказательности – «желтый» донос, даже на «слив» не тянет, ни одного железно порочащего факта. Кто это Полежаевой подсунул?
– Говорит, она даже отбивалась. Помнишь, недавно коржаковские архаровцы положили в снег лицом охранников Гусинского, те как бы не имели права с мигалками ездить по правительственной трассе. Шум был, пресса операцию назвала «Мордой в снег», видимо, с подачи «юмориста» из президентской охраны. Думаю, у нас – это второй акт, потому и снег в заголовке.
– Но ясно же, что такие материалы в официальную газету не ставят, пусть бы играли Коржаков и Березовский против Лужкова и Гусинского на какой-нибудь другой площадке.
– Из Белого дома звонили очень настоятельно.
– А текст оттуда же? Неприлично нежурналистский, гэбней несет. Выясняют, кто из «топтунов» главный, напирают, что не положено Гусинскому охраны, а вот еще у него бывшие чекисты служат. Ненависть к «шпаку», которого бывшие сослуживцы обслуживают. Они же все про нынешних банкиров знают – по старым оперативным данным, кто был кто: каталы, аферисты мелкие, а кто вообще в столе сидел, подглядывал карты, пока другие шулера клиентов чистили.
– М-да, материал непристойный. Вроде бы некий Отари Аршба его двигает. Полковничек, нам не отвертется…
Вот так впервые внтриэлитные распри, столкновение никуда не уходящих деятелей, попали в госгазету. Помню, до этого в «Общей», где я был заместителем Егора Яковлева, Глеб Павловский пропихивал заметку о заговоре против Ельцина, основанную на поспешно сляпанной анонимке. Подслеповатые листки с конспектом «переворота» вылезли из факса с неясным обратным адресом. Я тогда Егору Владимировичу сказал о подозрительном запахе фальшивки, он тоже не шибко верил, но для привлечения внимания к газете был готов ее опубликовать. Но «Общая» -то не имела решающего статуса, так что вред от публикации оказался минимальным, тем более что завозражали упомянутые в заметке.
Шум был немалый, на нем все и кончилось, а здесь озвученная распря привела в развалу относительно демократической коалиции наверху. Думаю, свара была необходима, чтобы увеличить зависимость Ельцина от силовиков, чтобы втянуть его в Чечню. А если шире – развернуть рыхлую, неустойчивую российскую демократию обратно, в сторону авторитаризма, прямой полицейщины. Только начали отходить от столкновения больших политических сил в 93-м – и тут уже чисто подковерные игры пошли. Стенки, опоры системы стали выяснять, кто из них важнее, внутривидовая борьба. В результате все тогдашние персонажи этой свары были рано или поздно отодвинуты от властных рычагов, выиграли, как видим теперь, одни гэбисты.
А мне запомнилось имя: Отари Аршба. Не знал тогда, что он не просто из Абхазии, а и накрепко связан со многими перипетиями и персонажами истории, за которой мне предстояло наблюдать еще лет двадцать.
Но дело было не в нем, а в неприятной атмосфере в газете и вокруг. И я ушел – в никуда. Больше в госпечати не работал. Заодно, как мне казалось, потерял не только «кремлевку», но и надежду на получение положенной квартиры в Москве, где много лет прожил на съемных. Зато прояснилось: вне зависимости от того, сколько тебе дней осталось, жить-то приходится в каких-то стенах. И лучше – в тех, которые тебя на этот момент устраивают. По крайней мере, вне тех, чью фальшь, предательскую ненадежность чувствуешь. А уж если ты обостренно считаешь дни, если энтропия ощущается со всех сторон, изнутри и снаружи – тем более предъявляй максимальные требования. Одни выживают изо всех сил, другие – из ума…
Конечно, трудно было и мне, и семье. Но самое трудное было – глядеть в глаза матери. Мы уехали от больных родителей, еще в прошлом году отец радовался, что не зря, что я при большом деле. И вот скоро наступает 95-й, отец умер, а я и помочь не могу матери, не возвращаться же в Уфу, тем более, что я успел опубликовать в «Российской» материал против руководителя Башкирии…
Я поехал, скоро мой день рождения, так что на пару дней. Ничего маме объяснять не стал, говорили о другом, но не о моей возможной болезни, имени которой она всю свою жизнь боялась, вспоминая умиравшую в эвакуации на ее руках мою бабушку, неувидевшую меня. Да и я отодвинул печальные гипотезы в сторону, принятое решение сделало меня каким-то бесшабашным.
Мама устанавливала памятник отцу, по его завещанию – рядом с бабушкой, его матерью, хотя очень по этому поводу переживала: для нее самой места рядом не оставалось. Я пытался отвести разговор в сторону, мол, не спеши, ты нам нужна на этом свете. Она подняла глаза, посмотрела как на несмышленыша и спокойно сказала: «Зачем мне теперь жить? Вот к весне памятник поставлю…» Стоит пояснить, что она всегда была атеисткой и в загробную жизнь не верила.
Они всю жизнь громко выясняли отношения, даже накануне того дня, когда его с последним инфарктом выносили из квартиры на стуле, чтобы везти в реанимацию. Мама была бурной женщиной, еврейское наследство, может, и не при чем. Просто они любили друг друга, а жизнь была тяжелая и больная. Хотя вот так о любви, веско и непреклонно, она сказала мне в первый и последний раз. Наверное, та Пицунда – последнее место, где они были безоблачно счастливы.
Через месяц прилетел снова, прощаться. Да, в Москве сразу нашел работу, отец бы гордился – в самом главном перестроечном журнале, правда, он уже светил не так ярко…
Через годы написал:
* * *
Во имя отца и сына,
отцова святого духа,
мама, скажи, – отныне
всё будет глупо и глухо?
Утюжит тоска пейзажи
катками дождя и дыма,
мешая перед продажей
виды Пекина и Рима.
Теперь, когда падает тонус,
задушенный холестерином,
и всё, до чего дотронусь,
снова простая глина,
и неприменима воля,
и не тревожит сила,
мама, напрасно, что ли,
отец тебя видел красивой?
Я помню, ты жить не хотела
и после отца умирала.
Мама, ответь мне, тело —
это пустая рана?
И мама мне отвечает,
не зная вех и событий:
«Один – это знак печали.
Покуда живы – любите».
О проекте
О подписке