На нижней полке, ближе к туалету, сидит девушка, считающая себя парнем. Уродливые ступни опутаны нитями бус. Красивые пляжные тапки зацепились за большой палец плоской, почти деревянной ступни. На самом виду серые, посеченные пятки, зубы похожего цвета, широкие ладони с неопрятно огрызенными ногтями…
– Пойми ты, что никого нет! Кроме тебя – никого! реально существуешь только ты! Все остальные появились только потому, что вы договорились с ними до твоего рождения! Они – пустышка, массовка, ничтожества!
Ты так часто твердила мне об этом, что в какой-то момент из реального, осязаемого человека, превратилась в ничто, в нечто среднее между мужчиной и женщиной, попирающее вязкую прослойку времени на границе меж сном и явью. Между двумя мирами…
Не зная теперь, где ты, не уверен, что пойдёт к тебе больше – настоящее или прошлое. Так же, как ты была не уверена в том, кто ты.
Считая себя мальчиком, совершенно по-девичьи глупила. Часто любовалась отражением в зеркале и в то же время ненавидела своё тело. Навсегда лишила себя счастья быть мамой и радовалась присутствию чужих детей. Много нелепостей в твоей судьбе. Как, впрочем, и в моей.
В день твоего приезда, море расцвело горстью маковых парусов. Мне показалось это хорошим предзнаменованием, но увы, я ошибся. В искреннем желании порадовать тебя малостью, распознала подобострастие. Тебе было неприятно и ненавистно всё, что можно обвинить в наивности, доброте или бескорыстии. Ты не верила в порывы, считала нежность и уступчивость признаками слабости. Вытоптала ростки этих недостатков в себе, а заодно искоренила у тех, кто хотел быть рядом. Подле оставила грубых, расчётливых, подлых и продажных. Моё существование уродовало стройную систему твоих взаимоотношений с человечеством. Я был недоразумением, во всех смыслах этого слова.
Словно юная трясогузка, что бежит вдоль железнодорожного рельса, ты быстро перебирала худыми лапками, путешествуя по жизни. Не внимая, судила. Уверенная в том, что «всё придёт само», отказывалась даже читать.
– Любое убеждение противоречит жизни, и её стремлению к развитию. Хаос поддерживает наше существование! Косность – вот наш основной враг! И какую часть себя ты не скормишь ему – уже побеждён.
– Помолчи минутку, пожалуйста. Я в отчаянии, одиночество овладевает мною, и.… ничего не могу поделать с этим, хотя раньше мне было уютно самому с собой.
– Верно. Человеку хорошо, когда он один.
– А тебе… тебе!?
– Когда как. Но, имей в виду, – я не хочу сюда возвращаться.
– Ты понимаешь, как я к тебе отношусь?
– Вполне, но это меня ни к чему не обязывает. Следовать чужим порывам пошло.
– Чужим?! Эх, если бы ты только знала…
Долго не заживают раны от обломков острых углов рухнувшей надежды, но мне всё ещё жаль тебя, даже теперь, спустя столько лет. Ты и я давно минувшем, но прошлое перестаёт быть им, если терзает каждодневно…
Но отчего… зачем тогда была произнесена та фраза: «Ты – лучшее из всего, что я когда-либо встречал.» И вновь этот мужеский род, уродующий тебя!..
Познав истинный вкус, цвет, запах слов, я бунтую! И радуюсь этому бунту… Потому, как, если привыкну к восприятию искажённого, изменюсь сам… И не в лучшую сторону.
Разорванные неотвратимостью отъезда, уже почти чужие друг другу, мы стояли на перроне. Я беспомощно бормотал о том, что живу с ощущением того, что на меня смотрят, и пытаюсь соответствовать… Грустно интересовался её мнением на этот счёт, хотя в самом деле требовал ответа на совершенно иной вопрос, но всё никак не решался задать его. Она же отзывалась только на то, что слышали уши, сердце было глухо.
– Нет, тебе не кажется, это так и есть. За тобой наблюдает твоё Высшее «Я». Ну, или Бог. Знаешь, кто это? Это ты сам. Ты создал куклу, назвал своим именем, вселился в неё, и отрезал память о том, кем она была и остаётся. И теперь ты играешь ею в спектакле о жизни.
– Как-то всё это…
– Что тебе не нравится?!
– Когда играешь, понимаешь, что это игра! А если, как ты сказала, то как же оно так?
– Сказал. Сказал! Запомни раз и навсегда, я – мужчина!
– А кто же тогда я?!
Ты перестала отвечать на телефонные звонки и письма, – я перечитывал старые. Грел в ладонях позабытые второпях бусы. Они были так же холодны, как и ты. Пересматривал фотографии. Раньше ты часто присылала мне снимки разорённых банкротством домов, и я стал подозревать самое плохое. Плюшевые медведи в придорожной канаве терзали воображение хуже всего.
Но… если тебе плохо, если ты ещё есть… Представь, что лежишь на моем диване, я – рядом, тихо глажу тебя по голове, все, что нас разлучает – рассеивается… И ты видишь дом, который стоит по колено в тумане… колодец… несколько яблонь… а вдалеке, переворачиваясь с боку на бок, фыркает во сне кабан.
– Не плачь, девочка, не плачь, всё пройдёт…
Очередь
– Кащенко, это больно?
– Это навсегда…
Сидя перед кабинетом психиатра, стараешься смотреть или в пол, или в стену напротив. Так нестыдно. Когда мы узнаём в толпе соседей из этой очереди, стараемся поскорее разойтись, делаем вид, что не знакомы. Мы здесь – каждый со своей бедой, и спокойно выдыхаем лишь выйдя за порог, туда, где живут свободные от страхов люди.
Неважно – пуст тоннель коридора или полон, там всегда эхо. Люди серыми тенями сидят и ждут повода проскользнуть, кто куда поскорее. Медсёстры с историями ментальных болезней монументальны в своём намерении убедить в своей непричастности к происходящему, но стук каблуков мечется от стены к стене шаровой молнией, выдавая их характер. Сердобольные как бы парят над полом, а стервы цокают, чертовки, так, словно вбивают набойки вместе с гвоздями вам в голову. Хочется заткнуть уши, но… не стоит привлекать к себе внимание. Лучше подумать о чём-то своём.
Это произошло не так давно, чтобы я мог позабыть, но достаточно для того, чтобы мне не было стыдно рассказать об этом.
Так бывает, когда ты не первый раз попадаешь в одно и тоже отделение, лежишь, любуешься потолком, похожим на стиральную доску, вывернутую наизнанку, как вдруг появляется в отделении знакомый тебе по прошлому залёту… Точнее, у нас, у психов, это называется заворотом. Охотники желают друг другу «Ни пуха, не пера». Наше пожелание скромнее: «Не заворачивайся больше», – напоминаем мы при прощании на выписке.
Итак, отдыхаю я однажды на коечке, прикидываю, каких припасов достану из своего железного шкапчика к обеду, да как не замараться ворованным хлебосольством крысятника Кузьмича. (Про Михал Кузьмича я не зря, не подумайте чего, там же все, как на ладони, сразу видно, кто чего стоит.) И тут в палату входит старый знакомый, Ленин.
Щуплый, вялый парнишка отзывался на партийную кличку вождя Страны Советов охотно. Казалось, название его не обижало, не унижало, ну – не беспокоило, в общем, видимо никак. Ленин да Ленин.
Отобедали. Полежали, пофилософствовали. Под присмотром медсестры приволокли из столовой кастрюлю с ужином, получили карамелек, это мы так называем таблетки, и.… тихий противный вечер.
В 22 часа прилёг, начинаю вязнуть в дремоте, и слышу истошный крик Ленина:
– Карпов выигрывает!!!
– Фу-ты, ну-ты…
А надо сказать, что шахматные болельщики в ту пору были не хуже футбольных. Ходили по коридорам с плакатами и скандировали: «Кар-пов! Кар-пов!».
И вот, через час с лишним, когда чемпионат по шахматам закончился, вваливается в палату Ленин, и радостно голосит:
– Карпов!!! Шах, мат! Клетки…
Я поднимаюсь с кровати, и тихо так, но грозно ему:
– Ленин, какого хрена… спят все!!! – ну и высказал всё, что думал и о Карпове, и о нём, Ленине. А когда, резонно заключив, что инцидент исчерпан, вознамерился было прилечь, тут-то Ленин меня и приложил, стулом. Нагнулся за ним, и с воплем:
– Ты меня ещё в прошлый раз достал! – кинул в меня. Я был парнем спортивным, уклонился, конечно, да и стул такой, нетяжёлый, из полых гнутых трубочек, но после этого расхотелось называть парня Лениным. А чего? Раз смог за себя постоять…
Опять стук каблуков. На этот раз почти вежливый, даже слегка боязливый. То студентки. Приталенные белые халаты, дорогие часики, недорогие бриллианты. Волнуются, пришли сдавать зачёт по психологии. Переговариваются… Зачем, мол, им этот дурацкий предмет. Не выдерживаю:
– Девочки, – говорю, – не ленитесь, учите психологию. Вся жизнь, так или иначе, построена на её законах…
Замолчали. Переглянулись. Правильно… Что с меня, психа, взять…
Ненастоящий человек
– Ты гуся ел?
– Не, я гагару ел.
– И как тебе?
– На рыбу похожа.
– Зато без костей…
Отрываясь кусками от неба, льётся снег.
Только что там, за ним, то, что выше?
Птица ветку, как будто ребёнка, спускает не с рук, та дрожит не от холода. Ей одиноко.
Снег на месте парит, а округа кружится.
Дождь пытается тучу на месте сдержать.
Свет луны, истончаясь, питает рассветное солнце.
Травы держат земли берега…
Всё ли пытка, задуматься? Так ли, как мнится?
На границе Белого и Баренцева морей, над невысоким узким выступом суши, прозванным настоящими людьми1 в честь хищной птицы кани, проходит весенний путь гусей на Родину.
Скрывая стать под серыми невзрачными одеждами, первым появляется гуменник.
Местные молча смотрят на него снизу вверх: и белолобый гусь по прозвищу белолобик, и пискулька, его малый собрат. Второй – в особенности. С тех пор, как его портрет оказался на страницах страшной книги красного цвета, он стал более опасливым, чем раньше, и радовался тому, что невзрачен и невелик.
Гуменник же, дерзнувший одолеть перелёт, не скрывался ни от кого. Плотные полотна стаи растягивались нАдолго, и ненцы наловчились добывать птицу, не распугивая её взрывами пороховых зарядов. Отыскав на берегу промытый насквозь камень, привязывали к нему длинную нить и выпускали в небо так, чтобы орудие пролетало через стаю, никого не задев. Как только камень направлялся к земле, то, охватив гуся за шею шарфом бечевы, неизменно увлекал за собой и его.
Однажды добытая подобным манером птица, попала в руки обычного, ненастоящего человека. Конечно, он видел гусей и раньше. На деревенском пруду, или обложенного яблоками в центре рождественского стола. Гусь с длинной шеей красовался даже на шестой странице букваря. Но чтобы так, в руках, навечно расслабленным, – никогда.
Птицу требовалось выпотрошить и ощипать. Если первое казалось осуществимым кое-как, то второе… И было решено запечь гуменника «в собственном соку», обмазав несчастного глиной с узорчатых ног до носатой головы. Это обещало избавить птицу от оперения, не издеваясь над нею, и не измучившись самому.
Натаскав два ведра глины, ненастоящий человек принялся за дело, по окончании которого гусь стал похож на шар, и по размерам мог бы соперничать с ядром Царь-пушки.
Помещённый меж двух толстых жердин посередине костра, он испытывал на себе жар всё новых и новых порций древесины. И, спустя приличный срок, как только глиняный шар заметно раскраснелся, было решено, что гусь «в собственном соку» уже готов. Впрочем, глина вполне предсказуемо запеклась, и, чтобы добыть содержимое, её пришлось рубить топором.
Поддалась она не сразу, а когда шар раскололся, наконец, то внутри оказался пуст. Гусь воспарил.
Как напоминание о себе, оставил маленькую косточку и немного солёной морской воды, над которой так долго летел, добираясь домой.
Целина
Свет налобного фонаря паровоза загодя освещает ненужный ему путь, начиная с макушек заснеженных осин. Или будит их, или не даёт заснуть, словно память, что, шаркая разношенными тапками, тревожит сквозь пыльную паутину дрёмы. Впрочем, она скупа и бродит со свечой. Пламя ластится суетливым язычком и, понимая о себе, взывает к тому, о чём успеет. Выходит нервно отчасти, неровно, от того искренне… и порой неправдоподобно: неужели это… было… со мной.
Целина, Казахстан, 50 лет назад холодными вечерами мы собирались под навесом летней кухни. К столу подсаживалось командированное из Москвы начальство, шофёры, студенты и профессура. Одним словом – почвоведы. Безразмерный рабочий день не отпускал до ночи. Берега бесконечных разговоров, омытые реками горячего чая, чаще были по делу. Люди лакомились булкой «Бородинского», гостинцем из центра, нарезанным на ровные ломтики, и обсуждали причины падения плодородия почв. Но иногда…
– Куда девается сметана? – скашивая глаза на тощего профессора с неизменным «Зенит-Д»
наперевес, сокрушалась повариха. Её полная шея рождала смутные желания мужской части коллектива, но тяжёлые кулаки супруга, что присутствовал тут же, не давал им осуществиться. – По утрам нам привозят трёхлитровку молока, жирность по ГОСТу, Иван Абрамыч, председатель колхоза, распорядился. Там сверху сметаны должно быть на вершок, не меньше. Я поднимаюсь в полпятого, но к этому времени её кто-то регулярно подчищает. Товарищи! Ну, имейте совесть, в конце-то концов!
Товарищи совесть имели, и молчали именно поэтому. Все знали, что профессор поднимается раньше всех и съедает сметану. И ему наверняка было бы стыдно, если бы голод в своё время не переварил это чувство, вместе с травой и сладкими кусочками обёрточной бумаги, найденной в земле. Профессор прошёл немецкие лагеря. Повариха, как и все, была в курсе этого несчастного обстоятельства, и бурчала больше для порядка. Ей было жаль человека, и она, в силу возможности, оделяла его внушительными порциями во время обеда. Впрочем, это помогало мало, и сметана продолжала исчезать до самого отъезда профессора в Москву.
Время от времени на стационарку, так назывался наш палаточный городок подле казахского посёлка Диевка (Мырзакел2), состоявшей из немцев, русских и казахов, приезжали гости. С одним из них, Василием, столичным служащим Госплана, отношения как-то сразу не заладились. Причём, у всех. «Бородинского» он, конечно, привёз, но едва ли не продал его нам, и во всём искал подвох или выгоду. Практичный был мужик, обстоятельный, противный. В первый же вечер исхитрился настроить против себя даже нашего приблудного Белого, не вполне ещё кота, но уже и не котёнка. Он был совершенно ничей, а значит – наш. Подкармливая его в обмен на уют сопричастности нашему житью-бытью, мы по очереди заманивали его к себе в палатку, наслаждаясь мурчанием, умеряющим тоску о доме.
Василий же, приметив устроившегося подле кота, возмутился:
– О, сидит… бездельник. Жирует на наших харчах. И сдался он вам?
Белый глянул на него с усмешкой, не спеша подошёл к щели деревянного настила и, сделав молниеносный бросок правой, подцепил когтем мышь. Придавив её до хруста, перехватил поперёк туловища и положил к ногам гостя.
– Глядите-ка, вон он у нас какой, – похвасталась повариха, но тот возразил:
– Подумаешь. Это случайность, речи они, твари, не понимают. Тут человек не всякий разбирает, что к чему, а это животное.
– Белый не животное! – подала голос студентка с дальнего конце стола.
– Плохо вас учат в вашем институте, – укорил её Василий.– Кто ж он , по-вашему?
Белый во всё время разговора внимательно прислушивался, и, не отыскав лучшего аргумента, принёс ещё одну мышь к ногам человека. Но тому. уверенному в своём превосходстве и непогрешимости, было недосуг вникать в психологию отношений, а спустя месяц он и вовсе переехал запоздавшего сойти с дороги кота колесом своей машины.
Уезжая с целины, мы нежно поминали Белого, и недобрым словом – ночниц, красивых бабочек, чья прожорливость могла соперничать с саранчой. Кузова грузовиков, доверху наполненные зерном, часто доезжали до элеватора набитые трухой, огрызками, которые оставляли после себя ненасытные гусеницы совки3.
Воспоминания… Они дряхлеют вместе с нами, как тот тряпичный транспарант со словами «Догнать и перегнать Америку», что ветшал на ветру, оставляя видимыми одни лишь, нанесённые белой краской, слова на борту грузовика: «Не уверен, не обгоняй».
Чешская смена
Детский лагерь, в котором я проводила своё первое школьное лето, второй поток, второй смены… в общем – в июле месяце!– принимал гостей из дружественной Чехословакии. Перед поездкой бабушка нашила мне семь штук разных платьев, а мама, со свойственной ей дотошностью, раздобыла небольшой русско-чешский чешско-русский словарик:
– Нехорошо, если ты не будешь знать, о чём говорят гости, учи!
– Ahoj! Dobry den! Nashledanou…4 – старательно выговаривая я похожие на русские, и такие удивительно иные слова чешского языка. Очень хотелось поскорее запомнить их и использовать по назначению.
Представлялось, как ребята из Чехословакии обрадуются, что я, советский октябрёнок, могу рассказать на их родном языке о нашей чудесной стране с её разноцветными морями, крепостями городов и удивительных людях… Но увы.
Приехавшие milenki5 спешили стать милыми для любого, кто хотел обнять их. Хлапецы6 тоже не хлопали ушами, а шлёпали русских девчонок по костлявым задам, не особенно заботясь о том, что скажут им наутро вожатые и воспитатели. Но никто не возражал, ни по-русски, ни на чешском. Обходились жестами, взглядами, объятиями… и каким-то пошлым хихиканьем, от которого немного тошнило, и почему-то делалось стыдно.
Совершенно расхотелось применять свои знания в таких… антисанитарных условиях. Столь милый язык из уст неприятных… гм… граждан…
По возвращении из лагеря, когда впечатления о плохом выветрились, как запах плесени, довольно сильно потянуло в страну, откуда приехали эти неприятные дети. Захотелось найти того, кто поймёт меня, продравшись сквозь колючки чудовищного акцента, и ответит или задаст вопрос, на который я знаю ответ. На его родном языке!
Упорное бормотание над словариком плавно перешло в чтение книги вслух, и это была… конечно! – как иначе?! – история о милом лукавом Швейке. Двухтомник на чешском, купленный случайным образом, дождался своего часа. От чтения «про себя» не было б никакого толку, а вот вслух… К концу первой главы, мелодия языка начала проникать в сознание, из руин недопонимания восставали образы, обороты, события, шутки… Через пару часов я хохотала в голос и.… оказалось, что в книге, над которой некогда смеялся дед, много чего не было переведено.
И всего каких-то десять лет спустя…
Поездка, организованная для поощрения тех, кто показал хорошие результаты на Кубке СССР по скоростным видам подводного спорта, подходила к концу. Нас включили в состав группы лучших комсомольцев, артистов и учителей. Несколько дней возили по городам, устраивали встречи на предприятиях, с руководителями мест7 и просто – экскурсии в музеи.
Повсюду нас сопровождала гид Маша, высокая худая брюнетка с навечно изумлёнными глазами. Она прекрасно справлялась со своими обязанностями, но на четвёртый день путешествия, во время вводной лекции на пороге замка Карела, порядковый номер которого стёрся из памяти, группа чуть ли не хором попросила Машу больше не трудиться переводить, поберечь голос, ибо всё было понятно и так. Хотя в первые дни все обращались за помощью ко мне:
– Ой… пойдём, спросишь! Там такое…
– Да опять ерунда какая-нибудь, зачем оно вам?!
– Ну, тебе жалко, что ли? – просили девицы, парни, и даже тот, другой, сопровождающий из КГБ, – симпатичный парень с хитрыми глазами на нарочито простоватом лице. С самой первой минуты он не скрывал своей роли в поездке, и от того казался безобидным. Или честным, что, впрочем, не одно и тоже.
– Колик то стоэ?8– вопрошала я продавца, указывая на требуемую вещицу.
Тот буравил меня недовольным взглядом и отвечал, естественно, по-чешски:
–Ну, что, сама не видишь, что ли?! Глаза разуй, вон ценник написан, сбоку!
Оборачиваясь к группе, я переводила слова продавца, который моментально краснел и принимался просить прощения за невежливое обращение, чем доставлял неописуемое наслаждение собравшимся.
Не менее приятно было, присмотрев в магазине тканей тонкий, мышиного цвета, бархат, услыхать однажды:
– Нет его, прости, закончился, всё русские разобрали. Решительно все принимали меня за свою…
Нравилось выходить из гостиничного номера в 5 утра, когда чехи спешили на работу, зайти в молочную лавку, купить 10-граммовый брикет сливочного масла, горячую булочку и зайти в кафетерий:
– Йедна кава, просым9
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке