Читать книгу «Психология счастья и оптимизма» онлайн полностью📖 — И. А. Джидарьян — MyBook.
 

















Следует подчеркнуть, что «печально-страдательная» доминанта в судьбе многих героев русской прозы далека от трагизма шекспировских героев, поднятого до уровня мировых судеб и «кипения» земных страстей, и даже от драмы человеческого существования в произведениях многих европейских авторов. Это несколько другая, со своими «русскими» изломами и перегибами несчастливость и неустроенность личного бытия, неблагополучие «души томящейся и ищущей», одновременно открытой и глубоко ранимой, охваченной мучительными переживаниями «своего бессилия перед необходимостью» (Достоевский), со своей «вековой тоской» (Блок) и «великой печалию», занятой поисками истины и правды, вечно сомневающейся и в то же время доверчивой и ошибающейся.

Другими словами, это не столько трагизм поступков, действия, прямого героического дела, сколько «скрытый трагизм бытия» (Н. Бердяев), «неудовлетворенность всем вообще существующим» (Е. Трубецкой) как временным, относительным и условным, трагизм невписанности в мировую гармонию, в универсальные духовно-нравственные законы жизни; и это скорее трагизм не на уровне рассудка, логики жизни и здравого смысла, а на уровне интуиции, внутренних ощущений и духовных разладов.

Конечно, вековая нищета и бедность «земли русской», о которых так много сказано и написано в отечественной литературе и поэзии, где, по выражению поэта, «жизнь стонет раньше, чем родится, и стоном пролагает путь» (И будет вечен вольный труд…, 1988, с. 300), не является каким-то «Божьим наказанием» или проявлением национальных особенностей русского народа. Никогда в сознании народа и тех, кто был «глашатаем» и «властителем» народных дум, не возникало ни в прошлом, ни в наши дни мысли о том, что Россия – проклятая страна, хотя о том, что несчастная, говорили многие. «Горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело» – передает это общее незлобивое настроение народа песня на стихи Н. А. Некрасова, в которой не чувствуется никакого упрека или озлобленности за свою несчастливую долю.

Это не вина, а скорее беда и даже, возможно, испытание на прочность духа народа, что в его исторической судьбе проявилась «злая волюшка»: неблагоприятный расклад и совпадение, прежде всего, целого ряда объективных факторов и обстоятельств жизни. Главные из них хорошо известны: многие были выделены и проанализированы еще в работах дореволюционных русских историков и философов (Бердяев, 1990а, 1990б; Лосский, 1991; Соловьев, 1996; Трубецкой, 1994). Однако традиция такого широкого «многофакторного» исследования российской истории оборвалась, к сожалению, в советские годы как идеалистическая и ненаучная, а объяснительные возможности общественных наук, пытавшихся во всем увидеть лишь проявление законов классовой борьбы, взаимоотношений производительных сил и производственных отношений, были, по существу, весьма ограничены. Но эта тема выходит за рамки нашего исследования.

Важным представляется сам факт того, что объективно складывавшиеся для русского народа на протяжении столетий условия существования – исторические, территориально-географические, природные, хозяйственно-экономические и др. – не давали ему никаких оснований для довольства и безбедной жизни, способствовали формированию таких особенностей характера, системы ценностей и мироощущения, которые определяли его понимание и восприятие категорий счастья-несчастья. В частности, в свете этого факта становится понятным также и то, почему «земля русская» оказалась благодатной для восприятия и укоренения на ней христианской идеологии, для которой центр тяжести в земном существовании человека представляется смещенным в сторону несчастья и, по образному выражению В. Татаркевича, является скорее «долиной плача», чем «садом радости» (Татаркевич, 1981, с. 238).

Для русского исторического и культурологического сознания эта «долина» начинается со знаменитого плача Ярославны, жены плененного князя Игоря, у крепостных стен древнего города Путивля и через века простирается до другого, не менее впечатляющего по силе выраженной скорби плача нашей великой современницы и поэта А. Ахматовой, вынужденной уже в годы сталинских репрессий выстаивать с передачами очереди со своим «стомиллионным» народом у тюрем и собственными глазами видеть, как «безвинная корчится Русь» («Реквием»).

Следует отметить, что в русском православии акцентируется внимание на духовно-нравственных основаниях этого сдвига, развивается и обогащается христианская идея связи души и страдания: страдание наполняется глубоким духовным смыслом, начинает олицетворять подлинность человеческого бытия, истинность человеческой личности и ее счастья. И если прав Тертуллиан в своем утверждении о том, что человеческая душа по природе своей христианка, то, прежде всего, это справедливо в отношении души русского народа.

На протяжении веков разными путями и в разных формах развивается и укрепляется одна из самых основополагающих для русского сознания формула, которую гениально просто и очень сходно выразили А. С. Пушкин и М. Ю. Лермонтов.

А. С. Пушкин: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» (Пушкин, 1977в, с.169). М. Ю. Лермонтов: «Я жить хочу! хочу печали. Любви и счастию назло» (Лермонтов, 1970, с. 141).

Эта общая формула духовных оснований жизни и человеческого счастья, выстраданная народом на протяжении его тысячелетнего существования и исторического опыта, определила, в свою очередь, глубокую укорененность в российском менталитете житейского правила, о котором говорил И. С. Тургенев: «Хочешь быть счастливым? Научись сперва страдать» (Тургенев, 1986 г, с. 171), ибо «не испытав его, нельзя понять и счастье» (Е. А. Баратынский). Не случайно свою любовь к родному, русскому В. Г. Белинский определил как страдальческое чувство (см.: Лосский, 1991, с. 358).

Своего высшего художественного воплощения тема «страдающей души» и связанные с ней идея и убежденность в том, что страдание есть проявление души, а следовательно, и самой жизни, что оно есть «святитель» и ее истинная основа, получили, как известно, в творчестве Ф. М. Достоевского, одного из самых глубоких исследователей «тайн человеческой личности» вообще, «русской души» в особенности.

В системе жизненных ценностей русского народа страданию придается благостный, просветляющий, нравственно-очищающий и духовно-возвышающий смысл: им определяются общая душевная отзывчивость человека, его способность воспринимать не только собственное, но и чужое горе, проявлять сочувствие и сострадание к другим людям, готовность оказать им помощь в трудные минуты жизни. Именно эти чувства сострадания и сочувствия чаще всего выделяются в русском характере, относятся к наиболее выраженным чертам русского национального типа. «Сочувственником» назвал Н. М. Карамзин своего друга М. И. Кутузова в одном из писем к прославленному военачальнику. Вслед за Н. М. Карамзиным это слово быстро вошло в языковой обиход российской общественности второй половины ХIХ в. Однако в дальнейшем, не выдержав «давления» со стороны другого, близкого по смыслу, но уже ранее закрепившегося в русской речи слова «товарищ» стало встречаться все реже и практически вышло из употребления. К сожалению, и само слово «товарищ», такое привычное и дорогое для каждого русского человека, тщательно избегается в современной публичной, тем более официальной речи и рассматривается чуть ли не как пережиток нашего недавнего социалистического прошлого. Следует напомнить всем, предпочитающим называть себя сегодня респектабельным словом «господин» и стыдящимся обращения «товарищ», что слово это имеет глубокие русские традиции и российскую ментальность. «Нет ничего выше товарищества», – говорил еще в середине ХIХ в. Н. В. Гоголь.

Возвращаясь к вопросу о том, что значит для русского человека чувства сострадания и сочувствия, нельзя не упомянуть примечательную речь И. С. Тургенева, с которой уже стареющий и умудренный опытом писатель обратился к московским студентам, выразившим ему глубокое признание и поклонение в связи с его чествованием в 1879 г.: «Я…горжусь и осчастливлен этим сочувствием,… это сочувствие есть высочайшая, единственная награда, после которой уже ничего не остается желать» (Тургенев, 1986а, с. 335).

Обостренное и повышенное внимание к печальным сторонам жизни в сознании и мировосприятии русского народа определили, в свою очередь, и весьма скромные позиции в них счастья и его составляющих. Счастье чаще всего воспринимается как мечта, как идеал: «счастия искали, счастья не нашли» (К. Бальмонт) – или в лучшем случае как отдельные мгновения и быстротечные эпизоды жизни – «радость короткая» (С. Есенин), которые трудно и невозможно удержать. Сознание как бы противится иллюзорности и мимолетности состояний мирского благополучия и переживаний радости: «Счастью не верь – а беды не пугайся», – по житейски мудро и по-доброму наставляет русская народная пословица. Оно словно опасается возможных противоречий и «столкновений» с собственным нравственным чувством, которому эмоционально ближе и интуитивно понятнее как общая «мировая скорбь», так и печаль конкретной человеческой жизни.

В то же время сострадание в русском народе всегда соединялось с сорадованием. Это родные сестры одного большого сочувствующего сердца. «Где горе, там и радость», – гласит русская народная пословица. И глубоко символично, что именно на русской, обделенной земле и в сердце именно русского поэта, впитавшего в себя «вековую скорбь» и неизбывную мечту людей о счастье, родился чарующий образ «рыцаря счастья». Этим поэтом был Н. С. Гумилев, с бескорыстной щедростью сердца готовый каждого сделать счастливым:

 
Как в этом мире дышится легко!
Скажите мне, кто жизнью недоволен,
Скажите, кто вздыхает глубоко, —
Я каждого счастливым сделать волен…
 
 
Пусть он придет! я должен рассказать,
Я должен рассказать опять и снова,
Как сладко жить, как сладко побеждать
Моря и девушек, врагов и слово…
 
(Гумилев, 1990, с. 391).

Не прагматический принцип «На тебе, боже, что нам негоже» руководит в данном случае желанием поэта, а нечто возвышенное и жертвенное: ценой собственной жизни или, как выражается он сам, – «к барьеру!», – он «волен», должен, нравственно обязан вдохнуть в других сладость жизни и радость победы, воодушевить каждого своей «прекрасной верой».

В гумилевском «Рыцаре счастья» сострадательность русской души раскрывается другой и, казалось бы, неожиданной стороной: готовностью отдать, пожертвовать ради другого самым дорогим и ценным, чем обладаешь, – собственным счастьем, светом любви, радости и добра.

В этом рыцарском порыве – одаривать людей счастьем – Н. Гумилев продолжает духовные традиции своих великих предшественников, прежде всего, А. С. Пушкина. «Милость к падшим призывать» – ставил А. С. Пушкин себе, как известно, в заслугу, считая это делом всей своей жизни и творчества. Именно так – «милость» – в его эпоху называлось действие, дарующее другим счастье, удачу. И как бы перекликаясь с А. С. Пушкиным и Н. С. Гумилевым, о том же самом просто и убедительно скажет уже в советское время поэт М. А. Светлов:

 
И если не радость и счастье,
То что же мне людям дарить?
 
(Светлов, 1983, с. 226).

В связи с проблемой нравственных оснований счастья обращает на себя внимание тот факт, что в рамках русского менталитета очень значимыми и актуальными оказались такие сложные и неоднозначные проблемы, как счастья и вины, морального права быть счастливым. Их суть выразил М. М. Пришвин, когда сказал: «Хотелось бы, чтобы счастье пришло как заслуга». И действительно, почему в жизни нередко случается так, что присутствуют, казалось бы, все внешние атрибуты счастья, достигаются все поставленные цели, реализуются все возможные и невозможные желания, но счастливым человек, увы, не становится? И здесь многое объясняется нравственными максимами и устоями личности, внутренним голосом совести, покаяния и справедливости.

Уже Н. М. Карамзин в своей исторической повести «Марфа-посадница, или Покорение Новгорода» в заостренной форме и на конкретном материале российской истории поставил эту проблему, соединив между собой счастье и вину, которая им порождается. «Благоденствие Новгорода», когда «Россия бедствует – ее земля обагряется кровию, веси и грады опустели, люди, как звери, в лесах укрываются, отец ищет детей и не находит, вдовы и сироты просят милостыни на распутиях», – такой упрек городу делается со стороны россиян и он «в сей вине не может оправдаться». «Так, мы счастливы – и виновны, ибо дерзнули повиноваться законам своего блага», – обвиняют сами себя смелые и вольнолюбивые граждане Новгорода, понимая моральную неправомерность своего счастья и процветания (Карамзин, 1988, с. 181).

Подлинных высот своего национального осмысления проблема моральной правомерности счастья достигает у А. С. Пушкина в «Борисе Годунове». И снова рефреном звучит такое привычное для русского сознания утверждение «Счастья нет», но уже в устах самого могущественного на Руси человека – царя.

 
Достиг я высшей власти;
Шестой уж год я царствую спокойно.
Но счастья нет моей душе…
Ни власть, ни жизнь меня не веселят;
Предчувствую небесный гром и горе.
Мне счастья нет…
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
 
(Пушкин, 1978, с. 207–208)

В рамках нравственного типа отношения к счастью, который веками формировался в недрах русского сознания и составляет привлекательную, ценную национальную черту нашего народа, ясно просматривается своеобразный механизм нравственно-этического неприятия собственного счастья. Он связан, прежде всего, с чувством внутренней неловкости и психологического дискомфорта из-за того, что многие другие люди несчастны и страдают, в то время как тебе хорошо и ты счастлив. «Я гляжу на нее, и мне стыдно, что я счастливее ее» – выражает А. П. Чехов это внутреннее душевное состояние человека, когда он видит, сопереживает, но тем не менее реально не может облегчить страдания и боль другого (Чехов, 1985б, с. 309). Его нравственное чувство как бы тяготится собственным благополучием от сознания того, что кому-то в это время или рядом плохо и тяжело. Нередко такая рефлексия нравственного сознания осуществляется бессознательно и возникает парадоксальное и труднообъяснимое состояние, когда ты как бы несчастлив своим счастьем.

На эти проявления нравственного сознания во всей противоречивости и сложности обратил внимание Н. А. Бердяев, занимаясь «самопознанием». Говоря о русских чертах своего мировосприятия, он, с присущим ему мастерством тонкого психолога и глубокого аналитика, не раз возвращался к мысли о том, что «всегда боялся счастливых, радостных минут», что именно в эти минуты «с особенной остротой вспоминал о мучительности жизни» (Бердяев, 1990а, с. 46).

* * *

В представлениях русских людей о счастье не могла не проявиться и еще одна их национальная черта, на которую обратил особое внимание Н. А. Бердяев, а еще раньше выразил А. С. Пушкин, когда что-то «родное» слышалось ему «в долгих песнях ямщика: то разгулье удалое, то сердечная тоска» (Пушкин, 1977б, с. 309). Имеется в виду крайняя «антиномичность» и «двойственность» русской души, удивительная способность русского характера объединять противоположное и взаимоисключающее, его «устремленность к крайнему и предельному», возможность быть удовлетворенным или самым большим или самым малым. Вот как образно выразил крайности восприятия счастья А. С. Пушкин:

 
Для счастия души, поверьте мне, друзья,
Иль слишком мало всех, иль одного довольно.
 
(Пушкин, 1978, с. 285)

Сам Н. А. Бердяев об этой «очень национально-русской черте» высказался в более общей форме, но также весьма поэтично: это когда «бездонная глубь и необъятная высь сочетаются с какой-то низостью, неблагородством, отсутствием достоинства, рабством» (Бердяев, 1990б, с. 11).

Правомерность приведенных слов Н. Бердяева убедительно подтверждается творчеством русских классиков и в особенности Ф. М. Достоевского, показавшего полярную раздвоенность России и русского человека. Как пишет Ю. Давыдов, анализируя литературное наследство писателя, два крайних человеческих типа предстают со страниц его произведений, которые олицетворяют два лика России, два образа русского народа. С одной стороны, это был образ закоренелого, нераскаявшегося преступника, такого, например, как Орлов или Газин, превратившего ремесло убийцы и насильника в некое достоинство, возвышающего его над обычными людьми, «человеческой серятиной». С другой – это был образ человека, избравшего жизнь «аскета в миру», посвятившего себя подвижническому служению людям, взывающих к человеческому участию, к своим трагедиям и страданиям. Такими были князь Мышкин и Алеша Карамазов (Культура. Нравственность. Религия…, 1989, с. 50).