…Он зажег свечи в старинных парадных шандалах. Поставил Вивальди, хотя понимал, что уместнее был бы «Реквием». Но он не любил «Реквием», у него мороз бежал по коже от его звуков… А прозрачный радостный Вивальди… весна, лето… Они слушали его вместе, они любили друг друга под Вивальди…
Валерия и Вивальди навсегда связаны…
Он пил коньяк и слушал музыку. Легкий сквознячок колебал длинные языки пламени. Трещали свечи, оплывал пахнущий лавандой воск, и ему казалось, что свечи плачут.
Валерия… Он не ожидал от себя такого сильного чувства! Спустя год после случайного мимолетного знакомства он встретил ее в городе, в кафе, куда заглянул на ходу. Она сидела у окна, глубоко задумавшись, рассеянно смотрела на улицу. И что-то дрогнуло в нем – она была поразительно красива! Он не сразу вспомнил ее имя… Валерия! Чудное имя. Светлые волосы, тонкие черты, печаль и тайна. Да, да, именно тайна. Человек давно уже не представлял для него ни малейшей тайны, а тут!..
Он пил кофе, любуясь, поглядывал на нее, он был уверен, что она ждет мужчину. Любовника. Ему было интересно, кто он, этот счастливчик. Но никто так и не появился. И тогда он подошел к ней…
Он влюбился как мальчишка. Он стал безумен. Он забрасывал ее подарками. Они танцевали под Вивальди при свечах, а потом он относил ее в постель… Он помнит ее смех… Она всегда смеялась. Запрокидывала голову и смеялась. Нежность, тонкость, тайна…
Не было ничего этого! Но он понял, это слишком поздно.
Ее словечки… полуприличные, просто неприличные, она была цинична, бесстрашна и бесстыдна, что составляло странный контраст с ее лицом… ликом святой. Святая блудница. Что возбуждало его безмерно.
Внешность святой и сердце торговки, вот что такое была его возлюбленная. «Куртизанка», – однажды подумал он, и еще подумал, что с такими легко…
Он читал ей стихи. Как же без стихов! Любимым полагается читать стихи.
…Никакого мне не нужно рая,
Никакая не страшна гроза —
Волосы твои перебирая,
Все глядел бы в милые глаза.
Как в источник ясный, над которым
Путник наклоняется страдой,
Видя с облаками и простором
Небо, отраженное водой…[2]
Она слушала, не сводя с него сияющего взгляда, а он думал, какое счастье, что ей это доступно, несмотря ни на что…
Она была жадной, его подруга, жила взахлеб, не обременяя себя химерами. И с ней, такой жадной, бессовестной, полной веселой злости, он казался себе молодым и дерзновенным, его обычная осторожность изменила ему.
– А твой муж? – спросил он однажды.
– Ничтожество! – ответила она жестко, и он отвел глаза.
– Выходи за меня, – сказал он как-то полушутя-полусерьезно, испытывая непонятную робость.
Она рассмеялась, что задело его.
А потом он увидел ее с другим и почувствовал такую боль, что потемнело в глазах. Ему бы бежать, поставить точку, развязаться, но было поздно, наверное.
Он становился постылым и чувствовал это: она скучала и откровенно грубила. Он стал следить за ней, устраивать сцены ревности.
Он помнит, как она кричала… Святая превратилась в фурию! Она выплевывала непристойности, а он подыхал от похоти! Он сгреб ее, они упали на ковер, он рвал с нее одежду…
– Ничтожество! – закричала она в бешенстве, и он опомнился. На полу валялись их вещи, опрокинутая китайская ваза, он увидел себя в зеркале – растрепанный, с красным лицом и трясущимися руками, и его передернуло.
Она ушла, хлопнув дверью. А он остался, жалкий, уничтоженный…
…Он следил за ней и ее любовником, он стоял под ее окнами, он ждал. Решился поговорить, воззвать к разуму, приполз на коленях, хотел сказать… он так много хотел сказать ей!
А она ударила в ответ. Она закричала: «Ты! Ничтожество! Пошел вон!»
И тогда, не помня себя, он шагнул к ней. И впервые в ее глазах появился страх, который подстегнул его…
…Третий день он пьет. С ужасом просматривает местную газету и смотрит новости. Он ждет. Третий день горят свечи в старинных шандалах и гремит музыка. Он ждет взрыва, отсчитывая минуты. Но все тихо, и это непонятно и страшно…
Он вылил остатки коньяка в стакан, выпил залпом. Поднес к глазам руки, с силой сжал и разжал пальцы. Кажется, заплакал…
Встал, пошатываясь, и побрел в спальню. Рухнул, не раздеваясь, на кровать.
А музыка все гремела. Монах Вивальди, фра рокко, рыжий брат, жизнерадостный пилигрим, продолжал звать к жизни и свету, обещая долгое бесконечное лето, счастье и любовь…
…Она уходила по белому облаку в венке из белых лилий, легкий ветерок раздувал белое платье, он видел узкую и маленькую ее ступню. Она оборачивалась, смеялась, манила за собой, взмахивала рукой с зажатым в ней хрустальным колокольчиком. Тонкий нежный звук проник ему в сердце и превратился в жалящую иглу. Почувствовав боль, он застонал и проснулся. Светились зеленоватые цифры электронных часов – три утра. Звенел, захлебываясь, мобильник. Он не сразу нащупал телефон. Женский пронзительный голос резанул по ушам. Он повторял растерянно: «Алло, алло, кто это?», а сердце сжималось от тоски, и мысль забилась скорым пульсом в затылке – нашли!
Ошиблись номером. Пронзительный голос исчез, как и не было, а он все повторял безнадежно: алло, алло, алло…
Его терзали демоны – страх и безысходность…
Работа его спасала. Андрей крутился, как белка в колесе. Включился инстинкт самосохранения, и страшное отодвинулось куда-то и уже казалось нереальным. Днем он справлялся. Мысли, страхи и безнадежность приходили ночью.
Около полудня позвонил его старинный знакомый Глеб Кучинский, один из тех немногих, с кем Андрею было действительно хорошо. С Глебом ему даже молчалось хорошо. Брат его, Борис, имел свою клинику пластической хирургии, а Глеб после трагедии с семьей – шесть лет назад его жена и шестилетний сын погибли в автомобильной катастрофе – перебрался на отцовскую дачу – в старую крестьянскую избу, купленную когда-то за бесценок по причине близости реки Донки и, следовательно, рыбалки. Схоронился в запредельной глухомани, не желая никого видеть, и зажил анахоретом. Он винил себя не только за то, что был за рулем в тот страшный день, а и за то, что выжил. Работал за копейки в бедной местной больничке, латая ножевые ранения, вправляя сломанные в пьяных драках конечности, принимая нечастые роды, и постепенно становился для местного населения кем-то вроде мирового судьи: к нему бежали с жалобами на пьющих мужей, непослушных детей и скандальных соседей. «Глеб Юрич сказали» стало приговором в последней инстанции.
Живя среди дикости, грязи, беспробудного пьянства вымирающих деревень, он, городской человек и первоклассный хирург, словно наложил на себя епитимью, отрабатывая каторжным трудом свой грех. Борис звал его в город, соблазняя местом в своей клинике, но Глеб отказывался. Он изредка появлялся на родительской квартире, заезжал проведать брата и купить одежду, книги и всякие необходимые в хозяйстве предметы.
Звонил Андрею, заходил. Лерка любила Глеба и относилась к нему покровительственно, считая, что тот не умеет жить. Она уговаривала его вернуться в город, приводя все новые и новые аргументы «за». Интересная работа, деньги, горячая вода, магазины, женщины – Лерка загибала пальцы, мешая все в кучу. «Жизнь проходит мимо!» – кричала она. С ее точки зрения, жить полноценно можно лишь при наличии ресторанов, шикарных шмоток и отдыха в дальнем зарубежье. Что, в общем, не так уж далеко от истины – жизнь-то одна! А если Глеб приходил с Борисом, они набрасывались на него вдвоем, только стружка летела. «Андрюша, – басил Глеб, – пошли отсюда, сил моих больше нет, страх, как надоели. Ишь, спелись, канальи!»
Андрей обрадовался его звонку.
– Ты где? – спросил он. – В городе?
– У себя, – отвечал Глеб. – В своих весях. Не нужен мне ваш город, скопище греха и разврата.
– Можно подумать, вокруг тебя разврата и греха меньше.
– Не меньше. Но мои грешат, как дети, не понимая, что творят, а ваши городские все порченые.
– Кто, например?
– Мой единоутробный братец. На что он расходует талант, данный ему Богом? Он убирает следы порока с физиономий раскормленных самок, гребет немыслимые бабки и тратит их на создание немыслимого комфорта, развращающего разум и тело. Мои спиваются физически, а вы у себя в городе – духовно. Погоня за золотым тельцом опасное занятие, мой друг, оно иссушает душу и превращает ее в бесплодную смоковницу. Так-то.
– Глеб, тебе только проповеди читать.
– Знаю. Это у нас семейное. Прадед мой, да будет тебе известно, был священником. Из бедных сельских священников. Из тех бессребреников, что живы духом, а не телом.
Глеб был наделен не только изрядным чувством юмора, весьма своеобразным, надо заметить, но и природным даром иронии. Они могли трепаться часами ни о чем и обо всем – о судьбах мира, политике, литературе и, разумеется, о смысле жизни. Глеб много читал, что их роднило. И много размышлял – занятие, давно канувшее в Лету. Его сарказмы не всегда доходили до слушателя, и в свою бытность в городе он слыл человеком высокомерным и неудобоваримым.
– Ты в деда?
– Нет. Он был чище и проще. Я злой. Я вчера дал в морду одному туземцу за то, что он ударил беременную жену.
– А что туземец?
– Что ж он… Он вырубился. Сегодня приходил извиняться за разборки с супругой. По-моему, он даже не помнит, что получил по морде.
– Скажи спасибо, что не помнит.
– Спасибо. Такие, брат, дела. А супруга твоя как поживает?
Тонкая острая спица воткнулась Андрею в сердце при упоминании о Лерке.
– Она в Крыму. В Севастополе, там у нас дом, если помнишь, – ответил он после короткой заминки.
– Давно?
– Дней пять, – осторожно ответил Андрей. Дурные предчувствия шевельнулись в сердце.
– А ты не мог бы подъехать ко мне?
– К тебе? – удивился Андрей. – Что-нибудь случилось?
Село, где обитал Глеб, находилось примерно в ста километрах от города по шоссе, а потом еще километров тридцать-сорок в глубь по старой выщербленной тракторами и телегами дороге.
– Ничего особенного, – отвечал Глеб. – Пока сухо, а то потом зарядят дожди, и от нас до лета не выберешься. Посидим, покалякаем, устроим себе роскошь общения перед долгими зимними сумерками. Как смотришь?
«А что, – подумал Андрей, – почему бы нет?»
Он представил себе, как они сидят на веранде Глебова дома и неспешно разговаривают. Осенний воздух пронзительно чист, свеж и холоден. Пахнет сухой травой и палыми листьями – запах, будоражащий неясные воспоминания о прошлом, о детстве… О чем-то очень далеком, лежащем на дне колодца памяти. Они пойдут бродить по берегу реки. Зайдут далеко вдоль играющей Донки. Вокруг ни души. Белое, едва теплое солнце отражается в синей речной воде…
– На выходные, – сказал он.
– Хорошо бы сейчас, – ответил Глеб.
– Сейчас? К чему такая спешка?
– Андрей, это важно. Я жду тебя сегодня. Если ты выедешь прямо сейчас, то часа через два будешь у развилки на Дымари. Там я встречу тебя, а то заблудишься к чертовой матери.
– Глеб…
– Я жду тебя через два часа, Андрей.
– Что-то случилось?
– Поговорим, когда приедешь. – И сигналы отбоя.
Андрей недоуменно уставился на телефонную трубку. Что-то случилось. Он не узнавал голос Глеба. Тон был чужим. Что-то произошло. Он положил трубку. Ему пришло в голову, что Глеб – единственный человек, которому он мог бы довериться. Неясная мысль о том, чтобы рассказать ему о Лерке, как хилый росток проклевывалась в сознании. Почему бы и нет… Он собрался позвонить Михасю, сообщить, что они едут к Глебу Юричу, но передумал. Что-то такое звучало в тоне и словах Глеба, что предполагало, что он, Андрей, приедет один. Что он должен приехать один. Тайны мадридского двора, подумал он. Так говорил отец. Фраза эта всегда раздражала Андрея банальностью и претенциозностью. А возможно, дело было в неприятии отца…
Через два с половиной часа он подъезжал к развилке на Дымари – деревеньку, превратившуюся в дачный поселок для не очень богатых людей. Земля здесь не самая плохая, при уходе можно выращивать картошку, огурцы и помидоры. Желательно, правда, иметь неработающих родственников, живущих тут с ранней весны до глубокой осени. В реке Донке водилась рыба, до леса с земляникой и грибами было рукой подать. Дымари оказались последним форпостом культуры и цивилизации. При продвижении в глубь страны пустели села, зарастали сорными травами земли, дичали, сбиваясь в стаи, собаки, помнившие лучшие времена. Все устремлялось в город, где легче прокормиться.
Потрепанный «Москвич» Глеба он увидел издали. А затем увидел и хозяина. Глеб сидел на обочине, подставив лицо неяркому и едва теплому октябрьскому солнцу. Андрей выбрался из машины, и они обнялись.
– Заскучал? – спросил Андрей, всматриваясь в Глеба.
Тот зарос рыжеватой бородой до самых глаз, как бирюк, глаза пронзительной голубизны светились на обветренном лице. Похудел, постарел, пожалуй. Что-то аскетичное проступило в лице Глеба за те несколько месяцев, что они не виделись.
О проекте
О подписке