Читать книгу «Снова выплыли годы из детства…» онлайн полностью📖 — Инги Мицовой — MyBook.
image
cover

Кроме примуса в нашей всегда пустой кухне меня интересует еще одна вещь – в углу позади меня дверь, заколоченная досками крест-накрест. Я часто оглядываюсь на нее, она мне неприятна и, кажется, несет угрозу.

– Мама, что это?

– Дверь.

– Почему заколочена?

– Ею сейчас не пользуются.

– А зачем она?

– Раньше по ней можно было выходить во двор. Это черная лестница.

– А почему сейчас не пользуются?

Мама не отвечает, она опять качает примус.

Я не слышу, чтобы с мамой кто-то разговаривал. Я вообще никого не вижу на кухне. Никого не помню из соседей, не помню, чтобы мама с кем-нибудь дружила. Дверь в нашу большую комнату, вторая от парадного, всегда плотно закрыта, как и все другие высокие двери в полутемном коридоре. Коридор заворачивает куда-то направо и исчезает в полумраке, я никогда не доходила до его конца. Мама мне не разрешает выходить не только на лестницу или спускаться к «злому титану» (с горячей водой), но и в коридор. Я очень тихая. Мама не разрешает шуметь. И вся наша квартира тихая. («Тиха, как бумага», – это и про нее сказал Мандельштам.) Дом тоже тихий. И только среди ночи иногда где-то раздается особый звонок, срывающий всех с постелей, громкий, требовательный…

Из нашего дома по ночам уводят. Но я этого пока не знаю. Как понимаю сейчас, уводят именно тех профессоров, которые так блестяще читали папе лекции всего пять лет назад.

Из детских воспоминаний, когда мне было два-три года, осталось также посещение тети Кати – так ее называет мама. Мы ходим к ней в гости только вдвоем с мамой. Открываем тяжелую парадную дверь, и в темноте коридора меня сразу завораживает круглое окно над пролетом широкой лестницы. Окно разделено на треугольнички и сияет синим, красным, желтым, зеленым светом. Несколько ступенек до круглого сияющего окна, поворачиваем, еще несколько ступенек вверх – и вот квартира, где живет тетя Катя.

Комната тети Кати вся погружена в полумрак, и только на многочисленных маленьких столиках стоят лампы, прикрытые разноцветными шелковыми платками. И еще ширмочка в углу. Она меня волнует, хочется заглянуть за нее, она такая ладненькая, легкая, коричневая, таинственная. Она стоит в углу, слева от меня. «Из бамбука», – говорит тетя Катя. Я знаю, что там маленькая кровать тети Кати. Очень хочется заглянуть туда, но нельзя. Там кровать тети Кати. Эта комната, как из сказки, – я знаю, что нельзя двигаться и даже шуметь. Я только любуюсь, а мама и тетя Катя о чем-то быстро и, мне кажется, весело разговаривают. Я могу сидеть часами за маленьким отдельным столиком и пить чай из прекрасной чашки. Тетя Катя – двоюродная сестра моей бабушки. Я ощущаю, что тетя Катя переполнена чудесами, она совершенно не похожа на других, и мама рядом с ней становится другой – молодой и веселой. На меня не обращают внимания, но мне сейчас это и не нужно. Я вся поглощена необыкновенно красивой комнатой со множеством разных разноцветных огней, которые пробиваются сквозь платки, накинутые на настольные лампы. Уже через много-много лет я узнаю историю тети Кати. Она дочь генерала, погибшего на Кавказе, сражавшегося с Шамилем. Воспитывалась в Институте благородных девиц, удрала из родительского дома в Петербург, окончила курсы медицинских сестер, участвовала в русско-японской войне и была – «представь себе, Верочка» – награждена медалью за Порт-Артур.

В памяти осталось еще два дома, которые я посещаю вместе с родителями. Один из них – дом Радайкиных Сергея Дмитриевича и Рахили Моисеевны. Каждый раз у них, пока меня раздевает мама, я внимательно разглядываю вешалку в прихожей. Она точь-в-точь такая, как на картинке в книжке «Человек рассеянный с улицы Бассейной». Я внимательно рассматриваю вещи, висящие на вешалке, и ищу гамаши. Такое веселое слово и немножко непонятное: «Стал натягивать гамаши, говорят ему: “Не ваши”». Потом я иду в комнату, мне на стул ставят патефон. Кажется, что все время я провожу, стоя у патефона. И смотрю, смотрю на блестящую головку, из которой льется: «А вчера прислал по почте два загадочных письма…» Я немножко хитрю: случайно замечая, как поглядывают в мою сторону родители и хозяева, я трясу головой, облизываю губы, чуть приплясываю. Немножко подыгрываю им, сидящим за столом и глядящим на меня. Где-то в другой комнате находится Майя, моя сверстница, но мы с ней не общаемся. Она очень строгая, важная, нам не о чем разговаривать.

Ходим мы и еще в дом Лукановых – дяди Андрея и Анны-Ванны. Инесса, их дочь, слушает меня. Она чуть младше и очень толстая, но мне с ней легко, и у меня к ней покровительственное отношение. В этой комнате меня интересует большая фотография, я не могу разобрать, что изображено.

– Мама что это?

И мама шепотом:

– Это первая жена дяди Андрея – Валя. Он ее очень любил. Она умерла.

Я внимательно смотрю, и возникает силуэт женщины с закрытыми глазами, лежащей среди цветов.

И после этого каждый раз, когда приходим к Инессе, я подолгу смотрю на фотографию, на женщину, лежащую с закрытыми глазами и усыпанную цветами, стараясь разглядеть ее лицо. Я боюсь обидеть тетю Аню и подхожу к фотографии, когда тетя Аня скрывается в кухне. И отхожу от фотографии, как только тетя Аня появляется в комнате. Но я понимаю, что тетя Аня заметила это, и мне немножко стыдно.

Мама с папой сидят рядом на диване, который покрыт белым чехлом. А над ними на полочке на белой салфетке стоят белые слоники в ряд по росту друг за другом. Их много. Мне хочется их потрогать. Но нельзя.

Мне три года. Наступает тридцать седьмой год.

Этот год был страшен для моих родителей. Исчезла радость из жизни. Исчезла шутка. Возможно, поэтому я тот год плохо помню. Летом тридцать седьмого папа не едет, как обычно, в Ессентуки, а отправляется с нами на родину мамы, в Рыльск. Этот старинный город обладал необыкновенным обаянием.

Ландыши в решете на базаре, топленое молоко в глиняных кувшинах, крынки со сметаной. Пахла лавка, где продавали керосин. Улицы поросли ромашкой и травой. По околотку ночью ходил сторож, стучал в колотушку. Проснешься, ждешь – слышишь постукивание – стук-стук – становится спокойнее, и засыпаешь…

За деревянными глухими воротами – сады. И вслед за Курдюмовыми я повторяю:

– Как пахла трава в Рыльске!

По дороге в Рыльск мы останавливаемся в Москве. Навещаем папиного друга Кирчо. Я давно слышала это имя и рядом с ним другое, очень похожее – Мирчо. «Кирчо-Мирчо, Мирчо-Кирчо», – смеялась я. Считала, что это один человек.

У Кирчо, помнится, комната была вся заставлена мебелью. Вглубь не пройти. А у входа стоял серый диван, на котором сидели папа с мамой. Помню, как меня заставили ходить туда-сюда вдоль дивана к двери, а папа с Кирчо, присев, смотрели на мои ноги. И Кирчо сказал: «Ваша дочь не поблагодарит вас, когда вырастет, если вы ей не закажете ортопедическую обувь. У нее косолапие и пятки искривлены». Маме это очень не понравилось – какая еще ортопедическая обувь!

Сходили мы, конечно, и в Мавзолей.

Я помню темно-красный странного вида дом.

– Это, Ингуся, Мавзолей. Там лежит Ленин.

Я, преисполненная важностью момента, иду среди людей. Мы медленно движемся среди очереди. Один за другим. Входим в темную комнату. Неприятно, темно, как-то сыро, я ничего не могу разобрать. Только посередине возвышается что-то, и там ярко горит свет. Тихо. И я молчу. Я преисполнена важности момента, как и люди, окружающие меня. Когда наконец выходим, я громко говорю:

– Ну, у Ленина мы были, а теперь пойдем к Сталину.

Папа быстро разворачивает меня спиной к Кремлевской стене, и мы уходим.

Сейчас я поражаюсь. Ну, Сталина я знала. «Сталин часто курит трубку, а кисета, может, нет. Я сошью ему на память замечательный кисет…» – декламировала я в гостях, и папа, довольный, снимал меня со стула. Ну а Ленин? У нас в наших комнатах был только один портрет, не портрет даже, а открытка: «Толстой-непротивленец». Откуда я знала, что к Сталину надо идти в Кремль через большие ворота? Я не помню, чтобы мне об этом читали.

В Рыльске мы останавливаемся не у тети Лели, маминой сестры, а снимаем комнату в маленьком доме на Вознесенской горке. Мне гораздо больше нравится гора Ивана Рыльского, она выше, покрыта вся травой. Но там нет домов. Мы с мамой идем смотреть комнату на Вознесенской горке. Улица мне не нравится, пыльная, без травы, очень широкая, по обеим сторонам стоят одинаковые маленькие дома. Открываем калитку, проходим двор, ступаем в дом, и первое, что я вижу и что меня пугает, – строгие глаза женщины в странном одеянии, смотрящие прямо на меня из угла.

– Мама, это что за цыганка? – цепляюсь я за мамин подол и даже прячу лицо.

Чувствую, как вздрагивает мама. Мне кажется, она недовольна. Оглядывается по сторонам, наклоняется ко мне и шепотом:

– Это не цыганка, это Богородица.

В голосе мамы я чувствую недовольство. Недовольство мной. Значит, и кто такая цыганка я знала, и Ленина и Сталина знала, и «непротивленца Толстого», а вот Богородицу – нет.

Лето 37-го было страшным для моих родителей. Начались аресты. Некоторых папиных друзей уже арестовали, и папа с мамой знают это. Лето 37-го страшно. Родители ожидают ареста. За нами уже идет слежка. По ночам выл ветер в трубе, предвещая беду, лаяли собаки, хлопала калитка, мама вскакивала с кровати, подходила к окну, всматривалась в темный двор. Смотрела с черной доски Богоматерь. Целый месяц все ночи мама простаивала у окна, сторожила. А днем они даже не прятались. Каждый день несли службу. Куда бы мы ни пошли, за нами следовал человек в зеленой фуражке. Он и не думал скрываться. Он шел на определенном расстоянии.

Что осталось у меня от воспоминаний о лете 37-го? Почти ничего. И я думаю, как важно участие родителей в жизни ребенка. В Рыльске в 37-м году ни папа, ни мама не занимаются мной. Это лето полно ожиданий ареста. Не помню, чтобы мы ходили купаться на речку, не помню Горика, двоюродного брата, смутно помню Татку. Папа по целым дням пропадает в библиотеке, и от него узнаем, что Рыльск стоит на подземных ходах, прорытых еще со времен татар, что в горе Ивана Рыльского много пещер. Помню гурьевскую кашу – папа готовит ее у тети Лели. Но комнат тети Лели, Горика и Татки я не помню. Помню, папа подает гурьевскую кашу на противне. Она вся шоколадная. И мне кажется, что ничего вкуснее за всю жизнь я не ела, и недоумеваю, откуда папа знал, как ее готовить. Что еще помню? Папа ведет меня и Горика в музей, что рядом с домом тети Лели, за углом. Музей двухэтажный, красивый красный дом со ступеньками, ведущими к парадному. Я вхожу следом за папой, он быстро исчезает где-то впереди, а я останавливаюсь у пианино. Оно открыто и стоит прямо под деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Пианино раскрыто, блестят клавиши, и так хочется нажать на одну из них. Где-то впереди я слышу голоса, вижу людей – папу не вижу

– Я вот сейчас возьму и нажму клавишу, – говорю я.

– Нельзя – что ты! Нельзя! – говорит Горик.

– А я вот нажму.

Я протягиваю руку, вижу, как Горик отодвигается от меня. А я нажимаю белую блестящую клавишу. Сразу раздается звук. И сразу же слышу грозный женский голос:

– Кто подошел к пианино? Пианино трогать нельзя.

А я даже и не пытаюсь прятаться. Продолжаю стоять у пианино, не двигаясь, и смотрю на ряд блестящих белых и черных клавиш. Для меня пианино, как для туземца бусы. Возможно, я видела пианино и до этого. Иначе откуда знать, что, если нажать клавишу, будет звук? Но впервые я запомнила пианино именно в рыльском музее и впервые там прикоснулась к клавишам.

Что еще вспоминается? Я прошу папу сводить меня на мельницу. Почему? Не знаю. Вероятно, папа что-то рассказывал. У меня это навязчивая мечта. Но она осуществится спустя семь лет, в том же Рыльске, и оставит разочарование – огромный зал, пустой. Два больших круга. И это всё?

Запомнился ясно один день. Мы идем по мосту. Я, как всегда, посередине, папа слева, мама справа. Мы только что сошли с Вознесенской горки и ступаем на мост. Он широкий, чистый, желтые доски сияют, будто только что вымытые. Мост через Дублянку, маленькую речку, текущую под Вознесенской горкой. Идем молча, и вдруг мама говорит: «Он идет за нами». Папа не отвечает, молча он идет вперед, и, хотя держит меня за руку, мне кажется, что он очень далеко. Мне кажется, что, заговори я с ним, он не услышит. И идет как-то медленно, очень твердо ступая. Идем молча. Мама опять оборачивается: «Он все идет за нами». Папа молчит и продолжает все так же медленно и твердо ступать, глядя вперед. И опять я чувствую, что мне надо молчать, что ни папа, ни мама не услышат меня. И вдруг мама выпускает мою руку и говорит: «Я сейчас подойду к нему и спрошу, что ему надо. Вон он, в зеленой фуражке». Папа молчит. А мама поворачивается и идет назад. Я не гляжу маме вслед, но почему-то кажется, что вижу быстро удаляющуюся мамину спину в цветастом платье. Мама нагоняет нас, когда мы уже сходим с моста и приближаемся к базару. «Я подошла, – говорит мама, – а он отвернулся и плюнул в реку». И сейчас я не понимаю – то ли вижу мамину спину, мелькающую среди идущих по мосту, то ли это мамин рассказ, но почему-то ясно вижу человека в зеленой фуражке, перегнувшегося через перила моста, и маму, стоящую рядом. А папа идет молча. Мама рассказывает, а папа молчит и смотрит вперед. Мне не нравится папа, он как будто отдалился от меня, не слышит, не видит, и даже представить трудно, что он возьмет мою руку и скажет: «Вот вам ручка, вот другая…»