– Что это было? Да я не знаю, бро. Какое-то безумие. Нет, ничего веселого. Давай-ка за нас. Чтобы их приказы были попроще.
– Ну, давай. – Дзик-дзик. – Хорошо! Холодное пиво, птички поют – что может быть лучше? Мы это заслужили.
– Еще как!
– Вот и расслабься.
– Фух. Но ты понимаешь…
– Забудь. Ну, за легкое сердце и короткую память! Будь!
– За короткую…
– Может, тебе на море? На недельку? До второго?
– Было бы неплохо. Но ты пойми! Это было под гипнозом!
– Опять двадцать пять.
– Они там чего-то распылили.
– Да верю, верю.
– Экспериментируют на нашем брате.
– Точно. Все так и есть.
– Я не хотел этого делать.
– Да ясное дело. А в Крыму сейчас жарковато. Но вот, например, где-нибудь под Калининградом…
– Но кого это волнует?
– А мы когда-то в Балтийске…
– Рубить – это ладно. Это по справедливости, так?
– Тут никуда не денешься, приказ есть приказ.
– Это же нештат?
– Да стопудово нештат.
– Но я же не каннибал, бро!
– А это еще не каннибализм. Хотя он у нас разрешен, да? Конституции не противоречит?
– Так-то оно так, но…
– А это не каннибализм. Это, как я понял, в ритуальных целях.
– Ты бы видел его. Пацан пацаном.
– Бро, это вопросы политики. Должен быть порядок. Он же был заговорщиком, не? Опасен для общества?
– Так-то оно так, но…
– Никаких но. Личность его установлена?
– Нам сказали: не ваше дело.
– Ясно. Под грифом «секретно». Ну и забудь.
– Думаешь, я не хочу?
– Давай-ка за отдых. За душевное лето. За тебя! – дзик-дзик.
– И ты не болей! – дзик-дзик.
– Ну спасибо. А то колени что-то стали шалить.
– Это все служба.
– Большая нагрузка. А приезжай на дачу, хочешь – с Оксанкой! Шашлычки замутим…
– Далеко у тебя? И речка есть?
– Сто первый километр. Не так уж и далеко. Речка – есть. Там все, что надо. Земляника, малина, грибы пойдут…
– Это хорошо.
– Вот и подгребай! Птички, речка, шашлычки… Слушай, это…
– Давай еще по одной.
– Ну давай. – Ч-чпок. – А все-таки как оно тебе…
– Ну давай! – Чпок, пшик. – За нас, за Россию! – Дзик-дзик.
– А все-таки какое оно? Ну, по вкусу?
– Оно?
– Да мясо. Ну… человечина.
– Тише, тише.
– Мне надо знать. Я из профессиональных соображений.
– Ладно, сейчас. Посмотри по сторонам.
– Никого.
– Наклонись-ка.
– Ага.
– Оно такое /шепотом/… незабываемо нежное. Я многое пробовал. Но такое…
– Ты серьезно?
– Цыть. И чтобы никому.
чив-чив-чинь-чинь
пиу-пиу
твинь-твиринь-тинь
чуври́у
фьюить
тень-тиринь-тинь
пиу-пиу
хьют-хьют
твинь-твиринь-пинь
фьи-фьи-фьи-тья-тья-тья-твирьвирь-
чуврри́у
Орнитологи думают, что мы издаем мелодичные звуки, когда нам необходимо привлечь внимание самок (возможно, так поступают сами орнитологи). Что мы это делаем лишь в расчете на спаривание. Лишь. Они присвоили себе смысл нашей жизни и логику наших повадок. Допускают в нас эмоциональное, но отказывают нам в интеллектуальном. Они полагают, что инстинкт правит нашим миром – такая у них привычка, навязанная им их подстреленным школьным образованием. Инстинкт и привычка – странно, но люди не замечают, что это события одного порядка.
Люди не предполагают, что пытаются расшифровать вовсе не нашу речь (которой они не слышат). Что так называемое птичье пение – это просто историческая звуковая реконструкция, тщательно воссозданные саундтреки стародавних времен – или тихая молитва, точный смысл которой уже никому из нас не ясен. Некоторые из нас таким образом лишь отдают дань древне-птичьим традициям (подобное происходит и у людей); другие и сегодня с помощью этих сигналов выкликают и заклинают бездонный космос. Они летят внутри странных звуков: «фьюить, фьюить» – и соединяются с бесконечностью.
Почему-то люди не допускают такое у нас. Они принимают это за коммуникацию особей внутри вида: например, пишут, что мы сообщаем птенцам о приближающейся опасности с помощью короткого «твинь» (будто мы почти не говорим с птенцами; будто у нас голосовые связки не приспособлены для развернутых разговоров). Другая группа ученых считает, что в этом случае мы издаем «хьют» (хьют твиня не слаще).
Орнитологи изучают наши тремоло, однако в состоянии различить лишь немногие звуки. Так устроен их слух – вернее, их предубеждение. На предубеждение настроены и записывающие устройства, которыми они пытаются схватить ускользающий звук. Орнитологи не догадываются о том, что между собой мы спокойно разговариваем о самых разных вещах, как и все существа. И вещества. Мы делаем это тихо. Очень тихо. А «фьи-фьи-фьи-тья-тья-тья-твирьвирь-чувррйу» – это шутка для тех, кто подслушивает птиц.
Мы подшучиваем над орнитологами.
Шепчем им в уши: «чив-чив» или «пиу-пиу». Некоторые шутники даже передают целые шифровки вроде «хьют-ррю-рррю, тюп-тюп-тюп, сии-сии-бьюз», что, по мнению людей, означает примерно следующее: тревога-тревога, внизу слишком опасно, поднимаемся и взлетаем; однако наверху тоже тревожно, будем бдительны и готовы дать отпор неведомому врагу. Неужели эта версия не похожа на человеческую жизнь?
Мы говорим обо всем, о чем думается и хочется, дорогие люди, – так же, как вы. Вороны, люди, собаки, камни, ягоды, струи дождя… – все мы говорим. И если мысли – это что-то, что не высиживают в гнезде, а ловят из воздуха, так неужели же они недоступны тем, кто летит? Конечно нет! (Конечно да.) Каждый язык – такой мерцающий, такой живой и совсем еще не окрепший. Он подобен вечному птенцу. Миры и миры распахиваются за любыми словами. Моими словами, даже если они не слышны. А я просто зяблик.
Я ловец зябких мошек и зыбких мыслей.
И это еще не все, что можно поймать на лету. Есть еще оптические эффекты. Странные совпадения. Знаки, промелькивающие тут и там, как легкие сны внутри скорлупы. Однажды в полете я увидел, как молодая человеческая самка, сидя на парковой скамейке, записала у себя в блокноте: «сигнал непрерывного взлета» и ниже «у зябликов», и в зрачок мне кольнуло чем-то необъяснимым – может быть, тем невидимым клювом, который протыкает этот мир насквозь. Но я увернулся.
Почерк этой самки напоминал цепочку моих следов. Фигурально выражаясь, она писала птичьим языком (орнитологичная шутка, не правда ли?), но из деликатности я не стал читать то, что, возможно, звало меня, пробиваясь сквозь плющ волнообразных зачеркиваний. Может быть, я бы все равно ничего не понял, хотя практически все слова, которыми пользуются люди, мне известны. Я подумал, что передо мной – какая-то особая шифровка той трели (с росчерком), которую они иногда способны выдавать – неизвестно зачем.
Не когда они хотят кого-то привлечь, а когда не могут ни с кем говорить. Я увидел, что человеческая самка сделала это без расчета на чье-либо понимание, и не стал заглядывать за плечо. У людей, как и у нас, трели чаще всего выдают самцы. Так сложилось.
Но и самки иногда решаются на это.
Они были так грустны и звучали на такой частоте, которая очень редко задействуется людьми, и не требовали понимания. Ни эта музыка, ни эта девушка.
– Ты видела, как его повели? Нет, ты видела?
– Рано утром это было, ага. Поливальная машина еще не прошла.
– Ненавижу.
– Шофер всегда пьян, поливает лужи, оставляет дорожную пыль за собой. Как я тебя понимаю.
– Но как они его взяли? Неужели он не догадывался? И не мог куда-нибудь скрыться?
– Кара, кара. Она всегда неожиданна.
А он уже не подлёток, слишком медленно передвигается на своих двоих. И потом: куда он от своих книг? Ты заглядывала к нему в кабинет? Нагромождение это видела?
– Да видела. Пролетала мимо. На карнизе не засиживалась. Скользко, особенно зимой.
– Согласна. Не наше это дело – эквилибристика. Пусть синицы у людей еду выклянчивают, ну или эти олухи царя небесного – голуби. Один там у него все время ошивался – ну ты знаешь, больной, хромоногий.
– Он трехпалый. Впереди одного пальца нет.
– Точно. Но знаешь… и мне случалось бывать в гостях у того человека.
– Прямо в комнате? Да ты что!
– Когда к нему приезжали знакомые, и все выходили курить на балкон. Конечно, я была осторожна.
– Еще бы! Без приглашения!
– Мне даже удалось стащить бутерброд с колбасой…
– Ты в своем репертуаре.
– Не бог весть какой колбасой, но чтобы не утрачивались навыки.
– А пуговицу где нашла? Перламутровую?
– На столе у него, под лампой. Он на нее часто смотрел, будто бы разговаривал с ней. Или сам с собой.
– Знаю. У них это называется: реликвия. Важная для человека вещь, связанная с прошлым.
– Прошлое – вот я и взяла.
– Свистнула!
– Зачем ты так говоришь? Это для музея. Прошлое – к прошлому. Между прочим, вещица – настоящий винтаж. Сейчас здесь уже такое не делают.
– Никогда не делали. Это от платья. Что, думаешь, я не знаю, что его носила та девушка, которая к нему приезжала?
– Да, конечно. Не волнуйся. Уже не приедет. Да и его не выпустят, если уже не того. Не пустили в расход.
– Как ты можешь такое говорить!
– Ну, во всяком случае, она не приедет.
Я видела, он получил от нее письмо. Давно это было. Дымил всю ночь. Порвал его, а потом заклеивал такой липкой лентой… узкой.
А широкие липкости они развешивают, чтобы ловить мух.
– Зачем им мухи? Они же их не едят?
– Не знаю. Люди любят убивать.
– Да ладно, этот и мухи не обидит.
– Вот его и взяли.
– Но пуговицу ты стащила раньше.
– Я не жестокая. Конечно, потом. Не хотела, чтобы она ему напоминала все это.
– Платье продавалось в магазинчике через дорогу.
– У нас?!
– Они оттуда выходили как-то – и вечером она пошла с ним в кафе в этом платье.
– А ты тоже не промах!
– О чем ты?
– Ведешь расследования. Просто Шерлок Холмс!
– А кто это?
– Не важно, проехали.
– Пуговки блестели… Теперь там сделали склад оружия.
– Вот это знаю. Ничего интересного.
– Да, были времена… Красивое платье, человеческого цвета. У них тела такие. Тонкое платье. Голое. Шелк, да? Пуговки часточасто – и заканчиваются высоко. При ходьбе все ноги видно.
– Ты считаешь, она красивая?
– Худосочна, но может быть… а впрочем, человеческих мерок нам не понять.
– А мне она не нравилась. Мерзавка носила такие серьги… с перышками. Ради них замучили кого-то из наших.
– Может, просто кто-то подобрал потерянные – мы ведь тоже так делаем. Надеюсь, ни одна птица не пострадала.
– Не поручусь. Странная самка. Нечеткая какая-то.
– Да, что-то такое зыбкое в ней было. Правда, я и видела ее всего пару раз.
– Ясно. Уже не увидишь. Она его бросила.
– Может быть, но все-таки его жалко. А что случилось?
– А ты не видела? Они не пара.
– Да нет. Они хорошо смотрелись. Узкие, длинные.
– Ты не понимаешь. Молодая самка, ей были нужны птенцы. А чем они занимались? Какие-то бумаги перебирали все время. Его бумаги. Кричали, но явно не в любовном пылу. Ты хотя бы раз видела, как они спаривались?
– Что ты! Подглядывать бы, как некоторые, не стала. Что они, подопытные?
– Ты меня осуждаешь?
– Нет, но…
– И что-то я не верю, что эти люди вообще начинали вить гнездо.
– Ты знаешь, куда его увезли?
– Мое любопытство не простирается так далеко. Может, сразу на кладбище?
– Голуби знают точно.
– Ладно, потом их расспросим. А сейчас полетели к булочной.
– К «Братьям Караваевым»? Вчерашние пирожки?
– Ага.
Дарт приехал поздно, в сумерки. Они были искусственными, как многое у нас (но чтобы сказать это с полной уверенностью, понадобилось бы отыскать за диваном учебник физики или, по крайней мере, вспомнить, что он давно выменян на детский крем, без которого руки так сохли, что у меня не получалось переворачивать страницы).
Стала в проеме входной двери.
– Что-то случилось?
– Проволочный человечек…
– Привет. Что случилось??
– Я сделал тебе овощное рагу.
– Отдай врагу, – и тут же устыдилась глупой шутки, и почувствовала, как загорелись скулы. Кончики ушей сразу захотелось потереть. У меня аллергия почти на все, даже на собственную грубость, и это смешно. – Не обращай внимания, я туплю.
Странно было смотреть, как растерянность переливается под кожей резкого лица – вместо желваков. Потом он зачастил, будто оправдываясь:
– Я перед выходом. Баклажаны, кабачки, помидоры, лук, чеснок. И болгарский перец. Чили я не клал. Я все помню. Тебе нельзя.
О проекте
О подписке