Кольцов отодвинул от себя Греця плечом. Но продолжал смотреть ему в глаза, стараясь выразить взглядом полное спокойствие и даже легкое презрение. Сейчас это было его оружием. Единственным.
И еще он подумал о том, что там, в штабе Армии, или в другом месте, куда забросит его судьба, надо будет хорошенько разобраться. Нет, не только с Грецем. Во всем разобраться. Время стремительно меняет людей и законы их жизни. Только курганы и каменные бабы кажутся вечными и незыблемыми.
Надо разобраться. Он теперь путешественник, ступивший на землю после долгого плавания.
Суда разгружались медленно. Совсем не так, как рассчитывал Слащев, когда сидел у себя в салон-вагоне над картами. Сказывались и усталость солдат, и шторм, укачавший даже лошадей.
И все же лошади, слегка отдышавшись, стали понемногу подниматься на нетвердые еще ноги и тянуться мягкими губами к серебристым веткам диких маслин и дерезы.
Слащев окончательно убедился, что все идет хоть и не так, как хотелось, но все же сносно, пошел от берега моря в сторону Ефремовки. Вместе с солдатами, на ходу заряжающими винтовки, поднялся на пригорок: увидел вдали, в конце большого пустыря, поблескивающие под утренним солнцем оконца Ефремовки. Ему бы сейчас коня, но все пригодные лошади были заняты, они вяло тащили к полю боя пушки и подводы с боеприпасами и радиостанцией. Изредка чирикали над пустырем пули, и сладостно было это пение для генерала. Кончилась тыловая нуда, кончились ночи, полные сомнений и раздумий, началось дело. Его дело!
Развернув на зарядном ящике карту, Слащев еще раз продумал операцию… Ефремовка не в счет, ее практически уже нет. Дальше – Акимовка, станция верстах в тридцати пяти от Мелитополя. Красные не успеют подготовить ее оборону. Главное, что они пока еще либо ничего не знают о десанте, либо не понимают ни его смысла, ни его силы. Они, конечно, будут думать, что здесь высадился всего лишь диверсионный отряд.
Пусть помучаются в раздумьях еще час-другой, и казаки Шиффнер-Маркевича, Восьмой полк и Кубанская бригада выйдут к Акимовке, а оттуда помчатся вдоль железной дороги к Мелитополю и как снег на голову свалятся на штаб Тринадцатой армии со всеми их красными генералами, с Паукой и Эйдеманом, этими жестокими прибалтами. В Тринадцатой, лучшей на Южном фронте, полным-полно «интернационалистов» – эстонцев, австрийцев, латышей, китайцев, «красных мусульман». То-то будет потеха захватить эту международную компанию!
Но не это главное. Это – для «шороху и шуму», отвлекающий маневр. Основные свои силы Слащев повернет на запад, охватывая с тыла те дивизии Тринадцатой, которые обороняют Крымский перешеек и не дают корпусам Кутепова и Писарева вырваться со стороны Чонгара и Перекопа на таврический степной простор. «Краснюки» окажутся в ловушке. Тринадцатая перестанет существовать, и вся Северная Таврия окажется в их распоряжении – кати на север, запад, восток, подавляя разрозненные атаки со стороны спешно идущих резервов. Какая картина! Какая замечательная картина!
Слащев вспомнил, как он бил красных зимой и весной, прикрывая Крым разрозненными частями, состоящими из наспех мобилизованных тыловиков, студентов, из недообученных юнкеров. Он бился не на перешейках, он давал большевикам, упоенным легкостью перехода, выйти на студеную крымскую равнину и там укладывал под огнем, морозил их как следует, а затем наносил фланговые удары по уже деморализованным войскам. Красных было до двадцати тысяч, а у Слащева тысячи три-четыре солдат – с бору по сосенке… «Крымский черт» – так называли тогда Слащева большевички.
Сейчас же у него корпус, прекрасно подготовленный для длительных и трудных боев… И этот корпус уничтожит, развеет по ветру прославленную Тринадцатую, которую Троцкий назвал «оплотом Юга»…
Слащев оторвался от своих сладостных размышлений и оглядел поле предстоящего боя. Стрельба не разгоралась. И с той и с другой стороны словно накапливали заряд злости, чтобы вскоре сойтись в смертельной схватке.
«Надобно бы помочь казачкам», – подумал Слащев и обернулся, поискал глазами артиллеристов.
– Барсук! – окликнул он, и на удивление быстро, почти тотчас, перед командующим возник все еще мокрый и припорошенный белесой песчаной пылью, но, как и прежде, весело скалящийся капитан.
– Я тут, Яков Александрович! В выбалочке рядышком расположился! – совсем не по-уставному отозвался Барсук, и это почему-то даже понравилось Слащеву. Не многим позволял он такое обращение, только тем, к кому испытывал особое расположение, завоеванное не в одном бою. А Барсук у Слащева был чем-то вроде талисмана, он не однажды своими пушками творил настоящие чудеса.
– Подсобил бы казачкам! – тоже не приказным тоном как бы попросил Слащев – такая была у них игра. – Попробуй-ка бризантными! А?..
Минуты через три, сняв пушки с передков, расторопный Барсук начал пристрелку по окопам шрапнельными. Первые стаканы лопнули высоко, и по их желтым дымам Барсук сменил прицел и трубку. Теперь дымки вспыхивали уже как раз над песчаными ямками, в которых лежали, постреливая, красноармейцы. Шрапнель накрывала их градом. «Марианки», как называли артиллеристы скорострельные французские пушки, выплевывали в минуту пятнадцать снарядов.
Когда Слащеву показалось, что весь пустырь перед Ефремовкой перепахан, он приказал прекратить огонь и двинул пехоту. Казаки и солдаты поначалу шли, низко пригибаясь, а затем, будучи уверенными, что впереди их уже не ждет опасность, распрямлялись и вышагивали во весь рост. Слащев втягивал ноздрями запах гари и порохового дыма. Был он для него слаще кокаина. Да и какой кокаин на фронте – тьфу! И так каждый нерв дрожит, и сердце упоено азартом и риском, и мысли рыщут лихорадочно в поисках правильного победного решения.
Слащев не хотел задерживаться здесь, возле этой богом забытой Ефремовки. Он рвался дальше, к Акимовке. Именно там должен был воплотиться в жизнь его хитроумный план. Победа добавила бы к его уже завоеванному в боях титулу «спасителя Крыма» титул «освободителя Таврии». Он жаждал этого. Его честолюбие жаждало. Слащев привык к восхищенным взглядам, приветственным возгласам, букетикам цветов, которые бросали ему дамы. Слава – еще более манящий наркотик, чем кокаин. Ее всегда мало. Генерал знал, что заслужил признание своими победами и своей кровью, которой немало пролил от Влоцлавска до Ростова. Семь жестоких ранений отзывались болями, лихорадкой, бессонными ночами.
Звук длинной пулеметной очереди оторвал Слащева от размышлений. Зачастили винтовочные выстрелы со стороны красных, ударила уцелевшая у них пушчонка, и снаряд лег посреди цепи наступающих солдат. Застрочил еще один пулемет…
Солдаты и казаки начали ложиться, прижиматься к спасительной земле. Потом у кого-то из них не выдержали нервы, он побежал обратно, к ложбине. За ним бросились еще несколько.
Слащев понял, что застрял. И пожалел, что недооценил потрепанный полк и решил взять Ефремовку, не подготовившись, еще до того, как полностью выгрузится с судов весь корпус и получат хоть небольшую передышку и люди и лошади. Но больше всего пожалел, что еще затемно, первыми, выгрузил казаков Шиффнер-Маркевича и тихо, в обход Ефремовки, отправил их на Акимовку…
Целый день шел бой. До самой ночи. Поначалу красноармейцы отбивались из своих, вырытых прямо на пустыре перед Ефремовкой, неглубоких окопов. А к ночи огнем ощетинилось село.
И как издевательство, как насмешка над наступающими, глядели на них из палисадников роскошные летние красные цветы. И источали дурманящие запахи, которые, перемешиваясь с пороховой гарью, тревожили и бередили душу и вызывали неосознанное, но непреодолимое желание жить.
И вновь, как уже не однажды, Слащев решил прибегнуть к испытанному им оружию. Он приказал к утру выдвигаться на позиции оркестру. Бледные трубачи прошли мимо генерала, стараясь держать шаг.
Слащев велел денщику подать взятую однажды в музее гусарскую парадную форму образца 1910 года: доломан, обшитый золотыми шнурами, ментик со смушковой оторочкой, шапку с султаном и белые чакчиры. В этой форме он ходил на Махно, когда атаман прорвал деникинские тылы, и только Слащев смог разбить анархистское войско.
Наглый этот цветастый наряд, служивший отличной мишенью для любого стрелка, почему-то ошеломлял противника, а своих веселил и воодушевлял. На то и «крымский черт», чтоб веселить!
– Господи, да где ж я это отыщу? – стонал денщик Пантелей. – Ведь не в вагоне, где шкафчики-полочки… Небось мятое лежит, неглаженое на подводе.
Но все требуемое достал и помог натянуть, приговаривая:
– Генерал-лейтенант как-никак на командном пункте обязаны… И Нина Николаевна мало что тяжелы, да еще поранетые. Как она без вас, в случае чего, не дай бог!
– Молчать! – прошипел Слащев, нагоняя на старика столбняк.
Он пошел к оркестру, который на ходу уже грянул Преображенский марш. Поднялись цепи. Ударила вся подошедшая к этому времени артиллерия, начальником которой Слащев назначил Барсука, назвав его полковником.
Начал обозначаться успех. Стихала стрельба.
Барсук, прячась за артиллерийским щитком от все еще огрызающегося пулемета, еще около часа выбивал красных из хат Ефремовки. Соломенные крыши, иссушенные солнцем, вспыхивали, как коробки спичек. А напоследок Барсук вогнал несколько осколочных в мезонин единственного в селе каменного дома.
И стало тихо. Даже шум прибоя, даже шелест листвы словно замерли на время.
Бывший российский вольнопер Славка Барсук вынул из-за уха и сунул в рот папироску: он свое дело сделал. Перевязанная рука – пуля пробила мякоть предплечья – плохо сгибалась, и наводчик поднес капитану зажигалку.
Закурив, здоровой рукой Барсук нащупал в кармане гимнастерки завернутый в тряпицу перстень с редкостным колумбийским изумрудом. Цел!.. Единственная память о покойных родителях, разоренном имении. Пуще всего Барсук боялся пули или осколка в левый нагрудный карман.
– Пробьемся дальше – будешь начальником корпусного дивизиона, – сказал подошедший Слащев. – С повышеньицем!
Генерал знал: если б не храбрость капитана и его пушкарей, они бы здесь еще сутки ковырялись. Быстро вершатся карьеры на войне!
Из разрушенной хаты солдаты вытаскивали красного комполка.
– Постой! – сказал Барсук, вглядываясь в убитого. – Ей-богу, Коротков! Мы с ним под Осовцом вместе унтерские лычки получали… Гляди, выдвинулся у красных. Смелый, ваше превосходительство!
– Похороните по-человечески! – сказал Слащев.
Хоронить убитых пришлось наказать крестьянам, выползающим из погребов. Слащев рвался дальше… Марш-марш! Вроде бы одержана победа. Но на душе у генерала было муторно. Он утерял внезапность наступления. Красные наверняка уже подтягивают резервы.
Из порванной гусарской шапки Слащев достал осколок. Излетный: оставил только царапину с запекшейся кровью. Отдал шапку Пантелею:
– Зашей. Да поаккуратней. Еще пригодится.
Попробовал приложиться к фляжке с виски – тяжесть в груди не спадала, настроение не улучшалось. А что, если красным стало известно об операции с десантом еще до высадки? А быть может, и то главное, что знали немногие, – ее далеко идущие цели? Мысль о предательстве, внезапно поселившаяся в его сердце, не давала покоя и лишала уверенности. Кто? Когда? Как? Он перебирал все обстоятельства подготовки десанта и его высадки – и не мог понять. Даже предположить. Все было засекречено так, как никогда не засекречивали еще ни одну важную операцию.
На несколько часов он улегся спать прямо на движущейся крестьянской телеге, куда Пантелей заботливо набросал сена. Скрипели колеса. Ездовые негромко подгоняли все еще не до конца пришедших в себя после штормовой качки лошадей. Но сон не шел.
В это самое время в Мелитополе, в штабе Тринадцатой, командарм Иоганн Паука, на ходу сдававший дела, и новый командующий, Роберт Эйдеман, обсуждали тот самый план Слащева, который явился белому генералу в минуту вдохновения. Перед ними лежали листки, исписанные твердым почерком Кольцова: «Операция “Седьмой круг ада”, ее задачи и конечная цель». То, что Слащев был задержан у Ефремовки, пусть и ценой гибели полка Короткова, давало им возможность правильно распределить силы.
Наперерез Слащеву выдвигались все возможные резервы… На рысях шла свежая конная дивизия имени героя казака Блинова. На путях у Мелитополя-Товарного пыхтели три бронепоезда с мощной морской артиллерией, с привязными аэростатами наблюдения. Эйдеман и Паука знали, что Слащев в конце концов опрокинет их силы. На то он и Слащев, гений войны.
Но Тринадцатую армию, гордость товарища Троцкого, они слопать ни за что ни про что не дадут. И под расстрел идти не хочется, и гордость не позволяет. И какой бог – хотя прибалты хорошо знали, что бога нет, и церкви старательно ломали и долбили снарядами, – какой бог, какой счастливый ветер прислал им этого Кольцова? Не будь его, идти бы Эйдеману и Пауке ко льву революции, Льву Давидовичу, наркому военно-морских и сухопутных сил товарищу Троцкому, для короткого разговора и еще более короткого и скорого суда.
О проекте
О подписке