Слащёв вглядывался в усталые обреченные лица, выискивая, к кому бы можно было обратиться, если не за помощью, то хотя бы за советом.
Но люди сидели с закрытыми глазами. Они не спали, а забывались в полудреме. В таком состоянии лучше коротается время: оно движется быстрее, и желудок не так тревожит голодной сосущей болью.
Среди этих дремлющих, ко всему безразличных людей Слащёв выделил смугловатого мужчину. Он не спал и даже с некоторым удивлением и любопытством рассматривал невесть как оказавшегося здесь, в трюме, седого генерала.
– Не подскажете, нет ли здесь, среди беженцев, лекарей? – спросил у него Слащёв.
– Раненый? – отозвался мужчина.
Если бы на месте Слащёва здесь, на «Твери», оказался Кольцов, Красильников или, на худой конец, даже Жихарев, они бы узнали этого солдата. Это был Андрей Лагода. Тот самый Лагода, который совсем недавно был приговорен «тройкой» феодосийских чекистов к смерти и был расстрелян, но чудом выжил. Затем несколько суток он пробыл в плену у бандита Жихарева и был внезапно освобожден группой Кольцова. Как оказался Лагода на крейсере «Генерал Корнилов», а потом на «Твери» не знал никто, кроме начальника Особого отдела ВЧК Менжинского.
Во время бегства армии Врангеля из Крыма Менжинский резонно подумал, что на этом война, во всяком случае для чекистов, еще не закончилась, и очень скоро многих высших должностных лиц будет интересовать, что происходит там, в белогвардейском лагере. И за ответом обратятся к нему. Поэтому он решил заранее подстраховаться. Лагода был один из тех, кого Менжинский уговорил затеряться среди отступающих белогвардейцев, прижиться среди них и стараться ничем не выделяться, не возбуждать к себе ничей интерес.
– В нужное время с вами свяжутся.
– Надолго ли это? – спросил Лагода у Менжинского.
– Может быть, на месяц. Возможно, даже на год. Но вы будете постоянно находиться в поле нашего зрения. И я обещаю вам, что при первом же удобном случае или даже по вашей просьбе я тут же вас отзову.
Лагода согласился.
И вот он рассматривал взволнованного генерала. Похоже, у него случилось что-то серьезное, он нуждается в помощи.
– Если у вас кто-то раненый, могу предложить медпакет.
– Нет-нет, спасибо, – генерал тронулся дальше, но вдруг остановился, с отчаяньем объяснил: – Ребенок родился. Три дня всего. Молоко бы найти, – и спросил: – У вас есть дети?
– Сын. Только без меня родился. Не довелось увидеть.
– Сочувствую вам, – сказал Слащёв и пошел дальше.
В конце коридора, в тупике, он увидел нескольких солдат и женщин. Они окружили молоденького священника, который что-то рассказывал. Его увлеченно слушали.
– …И что вы думаете, пошел он по морю, аки посуху.
– Расступилось море? – ахнула одна из женщин.
– Нет. Просто пошел по воде. Пошел, как мы с вами, к примеру, по суше ходим.
– Чудо какое-то!
– А чудо это от твердости веры. Вот если твердо поверишь в то, что у тебя не море, а твердь – и свершится чудо. Только сперва в Самого поверь! А то мы ждем чуда, как яблочка на блюдечке. Нет, так не бывает.
Слащёв немного послушал священника, а затем обратился к нему:
– Великодушно извините, отче, что вклиниваюсь в вашу беседу. Совет нужен. А может быть, и помощь.
В трудные минуты загнанные обстоятельствами в угол люди охотнее отзываются на чужую беду, чем в спокойное сытое время. Смолк священник, и слушатели его тоже не прогневались, с некоторым любопытством и сочувствием уставились на стоящего перед ними растерянного человека, генерала. По тону, с которым он к ним обратился, люди поняли: у человека беда.
– Слушаю вас, мил человек.
– Такое дело! Жена только родила, а молока нет. В груди нет молока. Ребенок может помереть с голоду! Обессилел, кричать не может, только тихенько стонет, – изложил свою беду Слащёв и с отчаяньем добавил: – Хоть немного бы молока! Хоть стакан!
Ему не ответили. Опустив глаза, молчали. Наконец, поднялся священник, взял его за руку и с сочувствием, тихо и ласково сказал:
– Боюсь, никто вам не поможет. Если кто чем и запасся, то скорее всего хлебом.
– Нужно молоко! – твердо сказал Слащёв. – Всего три дня ребенку. Неужели ничего нельзя придумать? Ну, не молоко, так что-то подобное?
Священник понял: с находящимся в таком возбужденном состоянии человеком бессмысленно вести разговоры. Он не воспринимает сейчас никаких утешений. Он не слышит сейчас ничего, кроме того, что хочет услышать.
– Где вас искать? – спросил священник. – Точнее, где находится мама с ребенком?
– На второй палубе. Там вам скажут, – после чего Слащёв закричал: – Но она не может ждать! Она может умереть!..
Слащёв еще никогда в жизни, даже в самые трудные военные минуты, не испытывал такого отчаянья. Понял лишь одно: все они, каждый по-своему, находились почти в таком же безнадежном положении. Чем помогут они ему? Советом? Но ему не нужны советы. Ему нужно молоко.
И, не говоря больше ни слова, он свернул в другой коридор, пошел по нему. Шел, не глядя себе под ноги. Здесь было так же многолюдно и тесно. Видя этого, как сомнамбула бредущего человека, они невольно поджимались, подбирали под себя ноги.
Слащёв шел, походя и бесцельно пытаясь открыть попадавшиеся на его пути железные двери. Почти все они были заперты. Но одна вдруг поддалась, открылась. И он вошел в тесное сумеречное помещение. Крошечный иллюминатор почти не впускал сюда дневной свет, поэтому горел фонарь.
Слащёв увидел пожилого лысого человека с седыми вислыми усами. Похоже, он был из пароходной обслуги, скорее всего из механиков. Стоя у верстака, он точил напильником какую-то зажатую в тиски железку.
Сам не зная почему, Слащёв присел на железный стул у верстака. Механик нисколько не удивился, лишь мельком взглянул на своего гостя и продолжил работу.
Спустя какое-то время механик вдруг пожаловался:
– Запчастей никаких Машина в край износилась. На Божьей помощи идем. А ну как остановимся? Кто поможет?
Слащёв выслушал механика и в свою очередь пожаловался:
– И у меня тоже… дочка помирает.
Механик отложил в сторону напильник, внимательно поглядел на Слащёва, спросил:
– Болеет, что ли?
– Нет. Только родилась. Только три дня на свете пожила – и помирает.
– Так отчего же? Ей еще жить и жить.
– Молока, понимаешь, у жены нет. С голоду дите помирает. До Константинополя бы как-нибудь. Там больница, врачи. Там молока хоть залейся.
– До Константинополя тут всего ничего. Суток двое, не больше, – попытался утешить его механик.
– Для нее это целая вечность. В ней той жизни, как у воробья. Помрет.
– Ну что ты все заладил: помрет, помрет! – сердито проворчал механик. – Ты ж не один в море. Среди людей.
– Я тут одним рассказал. Посочувствовали, – что-то сдвинулось в голове Слащёва: стало отступать отчаяние, прояснялись мысли. – Что еще можно? Море кругом. И все голодные.
– Люди все могут!
Механик присел на соседний стул, и они так долго сидели молча. Слащёв понял, что ничего больше он здесь не высидит, поднялся.
– Ты куда? – спросил механик.
– Не знаю, – откровенно ответил Слащёв.
– Посиди.
– Некогда. Дите помирает.
– Не мешай! Я думаю.
Через какое-то время он сказал:
– Капусты бы кочан. Или яблок с десяток. У моей бабы, когда третьего родила, тоже молока не стало. От нервов, что ли. Так моя мать ей капустные листы к груди прикладывала. Или яблоки в кашу перетолочь, и тоже.
– Помогло? – поднял глаза на механика Слащёв.
– Девять год пацану.
– Ну да. Это, если от нервов. А от голода?
Механик задумался, потом решительно встал:
– Пошли.
Они долго шли по длинному трюмному лабиринту, заполненному голодными и больными людьми. В каком-то закутке механик остановился. В тусклом свете Слащёв увидел одетую в ватные одежды старуху, и возле нее такой же, тепло укутанный, ватный сверток, из глубины которого виднелись только два любопытных глаза. Старуха сидела прямо на железном полу, вытянув в проход ноги, руку держала на свертке.
– Ну, здравствуй! Как пацан?
– А че ему скоится! Отогрелся, хлеб сосеть, чтой-то свое бормочет, – отозвалась старуха.
– Тебя звать-то как? Мужика твоего знаю, а с тобой не познакомился.
– Авдотья, – ответила старуха и насторожилась: – А че?
– Дите тут у ихней жены помирает. Третий день от роду.
– От болести? – коротко спросила старуха.
– Молока у барышни нету, с голоду. Что присоветуешь?
Старуха немного помолчала.
– С самых родов молока нету?
Механик вопросительно взглянул на Слащёва.
– С самых родов, – ответил Слащёв. – Третьи сутки девочке. Голодная. Сил плакать нет.
– Скверно! – изрекла старуха и, подумав, добавила: – Сахарю бы где достали. В води его распустить, пущай сосеть. Можно хлебушка нажевать и тоже подсластить. Энто не спасение, но какое-сь время проживет.
– А дальше что, Авдотья? – взмолился Слащёв. – Помоги. Век не забуду.
– А мне ничо не надо. Смогла бы, рази отказала б? – и, немного подумав, добавила: – У меня молоко отошло, в аккурат, в вакуацию. Дня четыре назад. Мне б чего горяченького вдоволь поесть, да с хлебушком, може, и возвернулось бы. У меня его много было, на землю сцеживать приходилось.
– Идем! – тронул Слащёва за рукав механик. – До капитана идем, до Анисима Михайловича. Он добрый, чем-нибудь поделится.
И уже через час Авдотья в камбузе хлебала флотские щи. Сняв с себя все теплое, она оказалась совсем не старухой, а статной светловолосой молодицей лет тридцати.
Механик, Слащёв и молоденький кок сидели напротив Авдотьи и смотрели, как она жадно ест. Ее распеленатый малыш лежал рядом с ней на скамейке, что-то сам себе говорил и, поднимая ногу, пытался дотянуть ее до рта.
– Ты – с хлебушком, с хлебушком, оно сытнее! – участливо подсказывал пароходный кок, подсовывая Авдотье все новые куски хлеба.
Но Авдотья ела все медленнее, ленивее и, наконец, облизав ложку, отложила ее в сторону.
– Ты вот что! – сказал кок. – Ты часок походи и возвращайся. Не стесняйся. Я тебе еще макароны по-флотски. Мужик у тебя, слыхал я, тоже флотский?
– Он – на «Кагуле». При машине. Ему не до нас. У их там начальствие плыветь, строгости.
– Хоть знает, что ты при эскадре?
– Сообчала. А передали чи нет – не знаю. Може, думает, у большевиков осталась.
– Ну, и сидела бы дома, в тепле да сытости. Большевики тебя вряд ли бы тронули, – сказал механик. – А как солнышко бы пригрело, мы тут как тут.
– Нешто можно так, не по Святому Писанию? – покачала головой Авдотья. – Куды голка, тудый нитка. Так в Библии прописано.
– Мы ж не надолго. На месяц-два. Горячее бы встретились, – добавил кок.
– Не, не по-христиански так-то. Нельзя.
Когда Слащёв собрался уходить к себе наверх, кок налил в металлический судок щей, отрезал увесистый ломоть от буханки.
– Отнесите своей жинке, извините, не знаю, как вас величать.
– Да-да, забыл представиться. Слащёв.
– Как – Слащёв? Тот самый? – удивленно переспросил кок.
– А что, есть еще другой?
– Яков Александрович? – кок смотрел на Слащёва широко открытыми глазами, в них светилось восхищение. – Сколько раз слыхал!
– Полагаю, ничего хорошего?
– Наоборот! Не знаю, как там у вас, промеж начальства, а промеж солдат… да что вы! Только самые лучшие слова! Как вы под оркестр в атаку ходили, и другое разное!
– Спасибо на добром слове. И за это, – Слащёв указал глазами на судок и завернутый в тряпицу хлеб. – Это тоже дорогого стоит.
– Та чего там, ваше превосходительство! Прокормим до Константинополя. Будем надеяться, и дите ваше выживет, станет вам утешением в старости. Я вам для дочки еще сахарку отсыплю.
Он открыл шкафчик и совочком насыпал в кулечек сахару. Подумал, подсыпал еще.
Загруженный всем этим добром, Слащёв направился к двери камбуза.
– Еще пару слов, ваше превосходительство! – остановил его кок, сияющий от нахлынувшего на него восторга.
Слащёв обернулся.
– Я что еще хочу сказать! Мы хоть и в море, хоть и расплевались с большевиками, а все равно – Россия. И если не истребим друг дружку, то снова к себе вернемся. Ну, может, не мы, так хоть наши дети. И Авдотьин сын, и ваша дочка. Без нас, без наших детей, Россия, как бы это сказать, не в полном комплекте. Или я что-то не так понимаю? Вот вы, в высоком генеральском звании, все изучили, про все знаете, скажите, правильно я мыслю своими камбузными мозгами?
– Тебя как звать? – спросил Слащёв.
– Семеном нарекли.
– У тебя, Семен, государственное мышление. Ты, верно, стихи пишешь?
– Пробовал. Пока не получается. Грамотешки, говорят, не хватает.
– Продолжай писать! Грамотность – дело наживное. У тебя получится.
– Вы думаете?
– Уверен.
– Вы на главный мой вопрос не ответили: что там, в верхах, про все это думают? Вернемся обратно? А то, знаете, у меня под Херсоном немощные родители. И брат, под Каховкой раненый. Тоже в помощи нуждается. Вот я и гадаю, как все будет? Вернемся или не вернемся?
– Непростой вопрос. Не хочу обманывать. Скажу тебе так: вернемся мы или не вернемся, а Россия есть и будет. Ты ждал другого ответа? Его у меня нет, – и Слащёв покинул камбуз.
Вернувшись в каюту, Слащёв хотел поставить на узкий столик судок со щами и, к своему изумлению, заметил, что едва ли не весь столик завален свертками, кульками и кулечками. Из них выглядывали картофелины и луковицы, яблоки и морковины, рассыпной сахар и голубоватый кусковой рафинад, краюхи хлеба и белые сухарики, которые еще несколько дней назад были булочками. Чуть отдельно на расстеленной холстине лежал даже небольшой кусочек сала.
– Что это? Откуда? – удивленно спросил Слащёв.
– Люди принесли, – ответила Нина и затем уточнила: – Сперва что-то принес судовой священник, назвался отцом Антонием.
– Молодой священник?
– Лет двадцать пять, может, чуть больше. И другие тоже что-то принесли. Я отбивалась, говорила: нам столько не надо. А они молча ставили и уходили.
Слащёв вспомнил сегодняшний разговор в камбузе. Вот и ответ: где еще есть такая страна, где люди, голодая, делятся последним?
– Кормила чем-нибудь?
– Сахар расколотила, и из пипетки, как котенка. Глотала.
Слащёв прошел к картонной коробке, склонился над дочерью. Девочка спала.
– Может, все же продержимся до Константинополя, – с надеждой сказал он.
– Боюсь, – ответила Нина. – Ей молоко нужно.
– Будем надеяться на лучшее. Даст Бог, продержимся два дня на жвачке и сиропе. Всего два дня.
Ночью в каюту кто-то настойчиво постучал.
Слащёв вскочил с койки, зажег лампу и открыл дверь. На пороге стояла Авдотья.
– Входи! – обрадованно сказал он. Чуть было сразу же не спросил, как она себя чувствует, не пошло ли молоко. Но по ее деловому виду догадался: то, на что он надеялся, случилось.
Слащёв стал молча наблюдать за Авдотьей.
Она же села на стул и стала расстегивать тесный жакет. Нина удивленно смотрела на незнакомую женщину и постепенно начинала догадываться.
– Отверниться! Бо ослипнете! – грубо прикрикнула она на Слащёва.
Слащёв послушно стал лицом к стенке и даже почему-то закрыл глаза. Теперь он лишь слышал звук расстегиваемых пуговиц, шелест одежды, затем хлюпанье воды.
– Ну, давайте маленьку! – приказала Авдотья уже Нине. И после того, как Нина передала ребенка, Авдотья радостно запричитала: – Ой, яка ж краси-ивенька! Ну, чистый ангелочек!
Авдотья приложила ребенка к груди, и девочка жадно впилась в нее губами.
Слащёв прожил большую жизнь, слышал чарующую музыку и много разных волшебных звуков, но таких… Ребенок чмокал, сопел, сосал, захлебывался, откашливался и снова тихо, с урчанием, сосал.
Нина Николаевна стояла возле Авдотьи и с благоговением наблюдала за кормлением своего ребенка. Первым кормлением.
А Слащёв, по-прежнему стоя лицом к стене, вслушивался в эти божественные звуки, и по его обветренной щеке медленно стекала предательская слеза. Этот суровый человек, боевой генерал, прошедший все войны, которые выпали на его век, впервые за долгие годы не смог сдержать своих чувств…
О проекте
О подписке