Да, ведь я не представился. Меня зовут Сбербанк. После смерти матери я переселился в отрывной календарь, на листок от 12 ноября. Я же говорил, что люблю осень. И почему-то пришло ко мне это имя, а другого у меня нет и не было, или не помню его, что одно и то же. А чем это плохо? Ничем. Я не знаю, что это или кто, но звучит красиво. Моим новым друзьям, обитателям календаря, тоже нравится. Даже тетке из 26 февраля.
Мне хорошо жить 12 ноября. Мне вообще повезло, что нашлось место в отрывном календаре. Не так-то просто попасть в календарь. Я бы сказал даже, что жизнь в нем – это предел мечтаний многих и многих. Объясню. В отрывном календаре нет ничего лишнего. Нет ничего противоречивого. Нет грязи. Нет мусора. Нет плохих людей, только хорошие. И еще, как правило, знаменитые. Вот, например, мой сосед по календарю сверху, обитающий 11 ноября, – настоящий испанский король. Только вы меня правильно поймите. Он не сумасшедший какой, а подлинный король, зовут его Виктор Эммануил Третий, родился 11 ноября 1869 года, умер 28 декабря 1947 года. Проверьте в Википедии. Как-то раз под рюмочку, по секрету, шепнул он мне, что является еще императором Эфиопии и Албании, и у меня нет оснований не верить монарху. Вы удивляетесь, что он умер? Ну и что, умер и умер. В декабре умер, а в ноябре снова родился, только и всего. В нашем календаре время ходит по кругу, уходит и приходит. А может, оно и вовсе стоит на месте, а это мы по нему, по времени, ходим. Или вот сосед снизу, живущий 13 ноября, кто бы вы думали? Я преклоняю голову перед Блаженным Августином, с которым подолгу веду тихие беседы, когда за нашими окнами длится и не проходит осеннее ненастье. – Счастье, – говорит мне святой отец, – это то, что у тебя есть, а несчастье – это то, чего у тебя нет. – У меня есть все, отче, – отвечаю я. – Ты счастлив! – улыбается Августин и читает мне свои строчки, вот они.
улыбчивая поливальная машина
похожая на божию коровку
проползает по заспанным улицам
окропляет их живой водой
а вокруг попрыгивают голуби
и машина выезжает за город
ей кротко радуются одуванчики
и радуга опускается к земле
и машина заезжает на радугу
отмывает ее от пыли-грязи
и на шум слетаются ангелы
похожие на ранних лебедей
а из машины выходит Бог наш
Он одет в потертые джинсы
и немного похож на Леннона
с электрогитарой в руках
Он лучистые расправляет плечи
и по радуге прохаживаясь вольно
глядит васильковыми глазами
и играет поет рок-н-рол
а на земле трудолюбивые девы
завязывающие в снопы сено
расправляют соломенные косы
и слушают песню с небес
и все хорошо
Отче, а ты не боишься, что тетка из 26 февраля заругается, что у тебя строчки без рифм? – беспокоюсь я. – Все хорошо, Сбербанк, – молвит святой отец, машет мне рукой и улетает с Гагариным на радугу к Господу нашему, и хлопает ладошками под рок-н-рол, разливающийся по всему миру. А я оборачиваюсь, гляжу на свой пустой угол и койку с худым матрацем и плачу. – Дурак ты, дурак, – стучит мне сверху в потолок монаршим жезлом король Виктор Эммануил Третий, – не плачь, ты живешь в лучшем из миров, в отрывном календаре! Он спускается ко мне, и мы выпиваем с ним по рюмочке проникновенного кальвадоса, который королю в бутылочке из-под кока-колы регулярно подносят его подданные.
Да, он всегда висел над кухонным столом, этот отрывной календарь, этакий кирпичик с листочками, скрепленными жестяной скобой. На каждый день приходился один листок. На лицевой стороне дата, время восхода и захода солнца, долгота дня и ночи и краткий перечень самых знаменательных для страны и мира событий. 6 марта 1937 года родилась Валентина. Боже, как она красива! Я кротко не раскрываю ее имя полностью, пусть это будет моей маленькой тайной! Я влюбился в нее сразу, как только увидел ее, когда она в блестящем открытом лимузине проезжала мимо моего скромного 12 ноября с торжественного парада на Красной площади. Каждую среду я пишу ей письма и объясняюсь в любви и предлагаю руку и сердце и зову переехать из 6 марта в 12 ноября и устроить торжественный парад прямо на моем сердце, которое, поверь, Валентина, краснее и круглее Красной площади. Завтра снова напишу. Я понимаю, знаменитость, секретари, суета, пресса, делегации, ворох корреспонденции, недоглядели, не передали. Но это все дело времени. Нам тут в календаре торопиться некуда. Я верю, письмо дойдет. Приезжай, приезжай, Валентина!
На обороте календарного листка излагались какие-нибудь полезные и важные сведения. Кулинарный рецепт, историческое событие, схема двигателя внутреннего сгорания, инструкция, как делать искусственное дыхание. Ничего случайного, ничего лишнего. Только правда и ничего, кроме правды.
От нетерпения я иной раз отрывал листок не только сегодняшнего, но и следующего дня, и последующего – так мне хотелось узнать, что же случится завтра и послезавтра! Бабушка ворчала, потому что теряла счет дням.
Вот в этом-то вся проблема. Если вырвать из календаря какой-либо листок, то все, что связано с этой датой, исчезает из нашего мира. Куда – не знаю, но исчезает, и мы, оставшиеся в календаре – я, который Сбербанк, и король Виктор Эммануил Третий, и Блаженный Августин, и Гагарин с Валентиной, и тетка из 26 февраля, – больше не знаем об этом дне и его обитателях ничего! Но хуже того, господин товарищ начальник главный рвач, когда видит у меня в руках календарь, ругается и грозится порвать его и выбросить. Но тогда вообще исчезнет мир! И поэтому я прячу календарь под матрацем.
Но я обещал рассказать про ловлю ящериц. Ты бежишь по степи, и подсохшие травы хрустят под ногами. Выше других поднимается седая от пыли полынь и сгибается на ветру. Вся степь летом пахнет этой травой. Можно зажать куст полыни в руке и провести до верхушки, собирая мелкие соцветия-корзинки, и тогда рука будет пахнуть терпкой горечью весь день.
На солнце белеют солончаки. Они пропитаны ядовитой солью, убивающей в почве все живое. Ходить по солончакам странно и страшновато – сухая сверху земля смешана с глиной и подается под ногами, а соляная пыль поднимается и оседает на губах.
А за горизонт уходят сопки, невысокие и упругие, как дуга лука. Горячий ветер струится по ним и бросается порывами тебе в лицо.
Рядом твой друг, его зовут Санат. Он казах, и линии его лица повторяют линии сопок, а его родной язык сухой и жаркий, как сама степь на солнцепеке.
Мальчишки бегают по невысокому кустарнику, покрытому желтыми цветочками-язычками, – караган-нику, и ловят юрких ящериц. Поймавшему достается трофей – хвостик, который ящерка в смертном ужасе пленения сбрасывает и скрывается в кустах. Хвостик подрагивает на ладони и замирает. Это вызывает интерес и страх.
Хвостик замирает, хвостик умирает, куриная ты голова, и ты тоже на миг замираешь, а очнувшись, вздрагиваешь и бросаешь его на землю. Зачем тебе мертвое в руке? Тронешь мертвое и сам станешь мертвым. Ты вот когда хоронил мать, то потрогал ее лицо в гробу, а оно холодное. Но проходит минута, и ты шаришь руками в траве и находишь хвостик и подбираешь его. Изгибом он напоминает мамину брошку, которой ты частенько играешь, выдумывая разные истории – то будто ящерка уползает вглубь земли и встречает своих предков и принимает от них какое-то окончательное волшебство, то будто бы она спит на кристаллах слюды и сердце ее тоже становится слюдяным и холодным, и поэтому ночью она ложится на твою грудь, чтобы согреться, а ты после этого никак не можешь проснуться.
Подъем! Сорвался с кровати, побежал в вонючий туалет, а там, разглядывая ржавый кафель, сидят на корточках и мусолят бычки король Виктор Эммануил Третий и космонавт Гагарин, и еще к стене прислонен какой-то новенький, безногий, однорукий и одноглазый, я пока не разобрался, в каком дне календаря он живет, справил нужду, умылся там же в кривой раковине, потом завтрак, пустая каша с пустым чаем, потом обратно на кровать, сидеть, ждать, не выходить, пока не придет, не прилетит главный грач, черный, с острыми глазками, которого не проведешь, который знает про тебя все. Помнишь, господин товарищ начальник главный врач, как я кормил тебя конфетами на кладбище? Интересно, а грачи ловят ящериц? Они ведь живут там на кладбище в сорной траве.
Без этих ящерок никуда. По их мановению, вернее, по взмаху хвостика, в степи вырастали дикие тюльпаны, белые и желтые, с сильными и крупными корневыми луковицами. Мальчишки вырывали и ели эти луковицы – они были сладкие и горячие от скрывавшей их земли. Наверное, самое вкусное, что ты пробовал в жизни, были эти луковицы. Ну и конфеты, конечно. Последний раз ты ел конфеты на кладбище, да, и много бы дал, чтобы отведать их еще хоть разок. В день получки мама брала тебя с собой в магазин и покупала целый мешок конфет, который потом делился на две части – тебе и старшему брату, но брат выигрывал у тебя в шахматы добрую половину твоей доли. Ты не оставался в долгу и забирался под сервант, в то время как брат целовался с девчонками, и за шпионство получал подзатыльники, но все равно было жутко интересно! А рядом с сервантом на высоком деревянном треножнике в огромной кадке обитал настоящий мексиканский кактус, с листьями-лаптями, покрытыми крупными, почти швейными, желтоватыми иголками. Треножник был неустойчивым, и однажды, сражаясь с солдатиками и ползая по полу, ты наткнулся на это чудовище. Кактус, словно хищник из засады (он давно за мной охотился!), упал на тебя, впившись в спину десятком-другим иголок. Ты лежал распластанный на полу и даже не кричал, а тихонько так поскуливал. Спасла тебя, понятное дело, бабушка, отнявшая от тебя этого зверя. Потом ты выстрелил в кактус из рогатки. Рогатый да гадкий, как туз в картах, а на нем картуз…
А еще ты выстрелил из рогатки в отца. Он был местный пьяница. Год назад он бросил семью, и ты выстрелил в его изображение на свадебной фотографии, висевшей над сервантом в лакированной рамочке. Родители там были молоды и красивы, и у фотографического отца во лбу под козырьком картуза появилась аккуратная черная дырочка от камушка.
Но ведь не все было так плохо. Это была эмоция, порыв, глупость, как я сейчас понимаю. Одно из моих первых детских воспоминаний как раз и связано с отцом – мне четыре года, он держит меня на руках, мы в степи, теплый сухой ветерок, отец опускает меня на землю и показывает, как в траве, в паутине бьется муха, а к ней подбирается паук. – Папа, папа, пэка мэку ест! – кричу я. Пука нападает на муку и жалит ее, и несчастная мука замирает в предсмертной муке, а я плачу и прошусь обратно на руки. Мне противен и страшен этот маленький злой пука, и я не могу пережить кончину муки. Позже я научился читать книжки и узнал, что муку спас маленький комарик, а в руке у него маленький фонарик, что он победил пуку, и в целом все закончилось хорошо. – Все хорошо! – машет мне рукой Блаженный Августин, улетевший с Гагариным на радугу, а по радуге туда-сюда в поливальной машине ездит и поливает земли дождем улыбающийся Господь наш в потертых джинсах. – Да! – кричу я Августину в ответ. – Все хорошо, мука спасена, у меня есть все, я счастлив! У меня нет только Валентины.
Отец был художником. Вернее, он не был художником, но всю жизнь хотел им стать. Он невыносимо долго заочно учился и так и не закончил какое-то учебное заведение, где учили на художников, а работал где придется. То в кочегарке, то дворником, то грузчиком, то нигде. Отец был пьяницей со своего послевоенного отрочества, и этим все определялось. А когда наступало просветление, он недолго работал в различных конторах оформителем, чаще в кинотеатрах, малевал афиши. Да, ты закрываешь глаза и видишь перед собой как живые эти здоровенные куски холста в тяжелых деревянных рамах. С холстов на тебя картинно глядят киногерои – мужественные мужчины и женственные женщины. Красота их была чем-то сродни красоте всяких мисс и мистеров мира и вселенной – впечатляющие фигуры и жесты, широкие, издалека узнаваемые черты лица, огромные рты, распахнутые глаза. А в углу мастерской стоял папин мольберт, на нем его собственный небольшой холст, и что-то тонкое, острое, непреходящее и непереходное смотрело на тебя с этого холста – то был пейзаж с озером-зеркальцем, над которым клубилась темная-темная туча, а у края озера одинокая яблоня теряла свой цвет в порыве ветра, а у дерева сжималась, пряталась сама в себя белая цапля – еще один миг, и ураган снесет ее в озеро, а взлететь невозможно, ветер бросит оземь и разобьет, а по озеру бегут волны навстречу птице, жадно и неотвратимо. Отец был художником, и после смерти матери ты передал в местный музей несколько его картин, что висели по стенам в маминой квартире. И, кстати, взяли их в музее охотно и обещали время от времени выставлять, а при жизни у него не было выставок. Какие там выставки! Разве что выставки пустых бутылок! Ты приходил в мастерскую после школы и тоже что-то рисовал, подражая отцу, а еще на правах работника кинотеатра он провожал тебя через служебный ход в темный зал, где показывали кино. Однажды ты, на зависть друзьям, посмотрел фильм про Фантомаса прямо из будки киномеханика.
Под вечер в мастерской собирались папины приятели, все какого-то отчаянного, какого-то окончательного вида. На стол ставились огромные сине-зеленые бутыли с красным вермутом, который на самом деле был совершенно черный, чернее бычьей крови, и клубился табачный дым, и захмелевшая компания хохотала, спорила с яростными матами, и ты оказывался ненужным, лишним в этом самодостаточном отцовском мире, откуда тебя, наконец-то, забирала мама или бабушка. Если мама, то начинался скандал с отцом и разгон горячей компании, если бабушка, то вы тихо уходили домой, оставив отца в хохоте и спорах до утра или до следующего утра, или еще как придется. А вот розовый вермут, тот был, скорее, красным, и тоже был в ходу. Просто его быстрее раскупали, прямо с утра. Про него у меня однажды придумались строчки, вот эти.
советский розовый вермут
с тошнотинкой приторно горькой
заправленный в огнетушитель
из мутного бронестекла
пахучее пьяное зелье
с неправильной формулой счастья
жестокая радость ада
не пил я его никогда
а выпил бы и обернулся
ангелом четверодневным
что в грязной пивнухе небрито
Божию терпит любовь
а выпил бы и вознесся
нелепо взмахнув крылами
к похмельному серому небу
а после упал на скамью
Его Величество король Виктор Эммануил Третий утверждает, что это самые лучшие мои строчки и что в них я исчерпал тему до самого донышка. До какого такого донышка? – Вот только ангел не может быть четверодневным, – возражает Августин, – четверодневный был Лазарь, которого воскресил у той самой пивнушки Господь наш, когда работал почтальоном на участке. Я этого Лазаря как облупленного знал, он слесарем был на рембазе, пока не спился. И ужрался Лазарь в драбадан и прямо так и помер и валялся на обочине, в полыни, четверо суток, так что уже и мухи по нему ползали. Только Господь шел мимо с письмами счастья и газетами тоже счастья, и поймал ящерку в кустах, и пошептал ей что-то и отпустил, а хвостик у Него в руках остался. Потом вытащил Он из сумки почтальонской свежий выпуск газеты «Правда», подошел и хрястнул Лазаря по морде, ну и сказал ему пару ласковых, встал и пошел, мол, домой, козлина! Ну тот и очнулся. И после этой истории с пьянкой завязал и стал директором дома культуры Лазарем Ивановичем. А ты говоришь, ангел четверодневный! – Нет, нет, пусть так оставит! – с запальчивостью коренного южанина восклицает Виктор Эммануил Третий. – Так драматичнее, это же художественный образ, мать твою, а не богословское сочинение! – Короче, как и у отца в мастерской, спор и крик вышел. Шишел-мышел! Это все вермут, пернул-вышел, не надо было его пить, от него люди звереют.
– Сбербанк вышел на уколы! – раздается железная команда грача-санитара, и я, придерживая пижамные штаны с растянувшейся резинкой, бегу в процедурную и подставляю задницу.
На обороте календарного листка от 10 января сообщается, что никчемное это слово «задница» когда-то значило ни много ни мало, а то, что остается после жизни человека. Он промаялся с похоронами день и другой, а после поймал себя на том, что по улицам ходит как-то согнувшись и опустив голову, и поэтому смотрит прямо в землю, а не перед собой, как все другие люди. Он пробовал ходить и смотреть прямо, но шея снова сгибалась и голова снова опускалась. Так и ходил, так и получал свидетельство о смерти, а потом получал еще какие-то справки и еще какое-то свидетельство, а потом пошел к нотариусу оформлять наследство, потому что нельзя было вот так все взять и бросить. Что бросить? Квартиру, жалко ее, не в смысле денег, а жаль, безумно жаль этот десятилетиями складывавшийся мирок, в котором обитали две старые женщины – мать и бабушка, – и вдруг ставший никому не нужным. Как так? Ты осиротел, да.
И квартира осиротела. И вещи осиротели. Нет больше рук, которые их касались, которые их переставляли. Нет больше глаз, которые на них смотрели. Нет больше голосов, которые их облекали. Ничего нет. Задница. Поэтому и пошел к нотариусу. Потом квартиру продаст, но это потом, потом. А пока все там будет так, как было годами, и он будет приезжать в эту родную пустоту и сам будет пустеть, исчезать в ней. Только картины отцовские отнес в музей. И еще повыкидывал тряпье одежное, потому что уж больно много моли на нем сидело.
О проекте
О подписке