Читать книгу «Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик» онлайн полностью📖 — Игоря Талалаевского — MyBook.
 









Лу. Пауль Рэ, сам того не желая, в письме подзадорил Ницше упреком в том, что тот испугался встречи со мной, улизнув из Мессины до нашего с Рэ приезда.

Ницше. Передайте от меня привет этой русской девочке, если видите в этом смысл: меня всегда влекут подобные души, хотя они будят во мне инстинкт похитителя… Нуждаюсь в таких душах перед лицом той задачи, которую намерен осуществить в следующие десять лет. Совсем иное дело женитьба: мог бы согласиться на брак года на два, и это также в силу того, что намереваюсь сделать в течение десяти лет.

Лу. Нужно сказать, что Ницше был чрезвычайно больным человеком, и его знаменитый афористический стиль рождался по необходимости, ибо писать он мог только в промежутках между приступами болезни. Болезнь была его злым роком и наложила отпечаток на всю жизнь.

Он родился 15 октября 1844 года в семье пастора в Рекене близ Люцерна. После окончания школы поступил на филологический факультет Боннского университета, а с 1865 года продолжил учение в Лейпциге, куда последовал за своим учителем – профессором филологии Ричлем. Еще до получения диплома 24-летнего Ницше пригласили занять кафедру. Ницше получил место ординарного профессора классической филологии. Лейпцигский университет дал ему докторскую степень без предварительного экзамена. Он также стал преподавать греческий в третьем (высшем) классе Базельского педагогиума, который представлял нечто среднее между гимназией и университетом. Ницше имел огромное влияние на учеников, обнаружив редкое умение привлекать к себе молодые умы. Историк культуры Яков Бургхарт говорил, что Базель никогда еще не имел такого учителя. В 1870 году во время франко-прусской войны Ницше был добровольным санитаром. Вскоре после этого у него начались периодические приступы сильных головных болей. «Несколько раз спасенный от смерти у самого ее порога и преследуемый страшными страданиями – так я живу изо дня в день; каждый день имеет свою историю болезни». Этими словами Ницше описывает в письме к одному приятелю страдания, которые он испытывал на протяжении пятнадцати лет. В начале 1876 года из-за частых приступов он был вынужден уйти из педагогиума. С 1879 года он оставил и профессуру. Вел, в основном, отшельническую жизнь, чаще в Италии – в Генуе, частью – в Швейцарских горах, в Энгадине, в маленькой деревушке Сильс-Мария. Пожалуй, внешняя сторона его жизни на этом и заканчивается, между тем как духовная его жизнь только тогда, в сущности, и начиналась. К началу 1882 года он пережил и преодолел новый кризис. К нему возвращается его нечастое счастливое настроение прошлого года.

Ницше. Я все еще жив и все еще мыслю; я еще должен жить, потому что я должен мыслить.»Sum, ergo cogito; cogito, ergo sum». Сегодня тот день, когда каждый человек может высказывать свое желание, свою сокровенную мысль; и я тоже выскажу мое желание, которое наполняет сегодня мою душу, и я открою, какую мысль в этом году я считаю за самую важную, мысль, которая является для меня причиной всего, гарантией, радостью всей моей будущей жизни. Я хочу научиться видеть во всех явлениях жизни нечто необходимое, как признак красоты, и таким образом я буду одним из тех, кто несет красоту в мир. AMOR FATI – любовь к року: с этого дня это будет моей любовью! Я не хочу бороться против безобразия, я не хочу быть обвинителем, не хочу даже обвинять обвинителей. Отворачивать глаза это будет моим единственным отрицанием. Одним словом: я при всех обстоятельствах жизни хочу только утверждать!

Лу. Сначала в Риме произошло то, благодаря чему мы одержали верх в нашей схватке за мой план, – приезд Фридриха Ницше; друзья, Мальвида и Пауль Рэ оповестили его письмом, и он неожиданно приехал из Мессины, чтобы побыть с нами. Еще большей неожиданностью стало то, что Ницше, едва узнав о моем плане от Пауля Рэ, тут же изъявил желание стать третьим в нашем союзе. Мы даже определили место пребывания нашего будущего триединства: сначала мы выбрали Вену, но потом остановились на Париже, там Ницше хотел послушать какие-то курсы лекций, а мы с Паулем намеревались возобновить отношения с Иваном Тургеневым, с которым я была знакома еще по Санкт-Петербургу. Мальвиду немного успокоило, что там за нами будут присматривать ее приемные дочери Ольга Моно и Наталья Герцен, которая к тому же вела небольшой кружок, где юные девушки читали прекрасные произведения. Мы весело и безобидно шутили, так как очень любили Мальвиду, а Ницше часто бывал в таком возбужденном состоянии, что утрачивал свой обычно немного степенный или, точнее, слегка торжественный вид. На эту его торжественность я обратила внимание уже во время нашей первой встречи в соборе Св. Петра… Его первые слова, которыми он приветствовал меня, были: «Какие звезды свели нас здесь вместе?»

Ницше. Какие звезды свели нас здесь вместе?

Лу. Наверное, те звезды, что указуют путь одиноким странникам в ночи.

Ницше. Вот душа, которая одним дуновением создала это хрупкое тело!

Лу. Его наружность к тому времени приобрела наибольшую выразительность, в лице его светилось то, что он не высказывал, а таил в себе. Именно эта замкнутость, предчувствие затаенного одиночества и производило при первой встрече сильное впечатление. При поверхностном взгляде внешность эта не представляла ничего особенного, с беспечной легкостью можно было пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. Смеялся он тихо, тихой была и манера говорить; осторожная, задумчивая походка и слегка сутуловатые плечи. Трудно представить себе эту фигуру среди толпы – она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают силу его ума.

Истинно предательскими в этом смысле были и его глаза. Хотя он был наполовину слеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того, чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время – минуя близлежащие предметы – куда-то вдаль, или, вернее, они глядели внутрь, как бы в безграничную даль. Иногда во время какой-нибудь волнующей его беседы с глазу на глаз он становился совершенно самим собою, и тогда в глазах его вспыхивал и вновь куда-то исчезал поражающий блеск; в угнетенном состоянии из глаз его мрачно струилось одиночество, высвечиваясь как бы из таинственных глубин – глубин, в которых он постоянно оставался один, делить которые не мог ни с кем и пред силой которых ему самому становилось жутко, пока глубина эта не поглотила, наконец, и его дух.

Такое же впечатление – чего-то скрытого, затаенного – производило и обращение Ницше. В обыденной жизни он отличался большой вежливостью, мягкостью, ровностью характера – ему нравились изящные манеры. Но во всем этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам, оберегающим внутреннюю жизнь, которую он почти никогда не раскрывал. Я помню, при этой первой моей встрече с Ницше в соборе Св. Петра его намеренная церемонность меня удивила и ввела в заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий человек: он неумело носил свою маску, наверное, так, как носит обычное платье горожан пришедший с горных высот и из пустынь человек.

Ницше. Пауль, это изумительная женщина! Женитесь на ней!

Рэ. Нет, я пессимист, мне ненавистна идея продолжения человеческого рода. Женитесь на ней сами, она будет как раз нужной для вас женою.

Ницше. Жениться? Никогда! Мне неизбежно придется начать лгать.

Лу. Мы проводили много времени втроем. Прекрасное время, восхитительное время споров и разговоров, ночных бдений и гуляний. Я потеряла сон, да и до сна ли мне было, если я внимала самому Ницше, Ницше поры «Веселой науки» – аморалисту и бунтарю, бесстрашному моряку в океанах человеческой мысли?

Ницше. При всей уступке, которую я готов сделать моногамическому предрассудку, я все же никогда не допущу, чтобы говорили о равных правах мужчины и женщины в любви: таковых не существует. Это значит: мужчина и женщина неодинаково понимают любовь – и к условиям любви у обоих полов принадлежит то, что один пол предполагает в другом поле иное чувство, иное понятие «любви». Женское понимание любви достаточно ясно: совершенная преданность (а не только готовность отдаться) душою и телом, без всякой оглядки, без какой-либо оговорки, скорее, со стыдом и ужасом при мысли о том, что преданность может быть оговорена и связана условиями. Как раз в этом отсутствии условий ее любовь оказывается верою: у женщины нет другой веры. – Мужчина, любящий женщину, хочет от нее именно этой любви и, стало быть, в своей любви диаметрально противоположен предпосылке женской любви; допустив же, что возможны и такие мужчины, которым, с их стороны, не чуждо стремление к совершенной готовности отдаться, то – какие же это мужчины! Мужчина, который любит, как женщина, становится от этого рабом; женщина же, которая любит, как женщина, становится от этого более совершенной женщиной… Страсть женщины, в своем безусловном отказе от собственных прав, предполагает как раз отсутствие подобного пафоса, подобной готовности к отказу на другой стороне: ибо откажись оба из любви от самих себя, из этого вышло бы – уж я и не знаю что: должно быть, какой-то вакуум? – Женщина хочет быть взятой, принятой, как владение, хочет раствориться в понятии «владение», быть «обладаемой», стало быть, хочет кого-то, кто берет, кто не дает самого себя и не отдает, кто, напротив, должен богатеть «собою» – через прирост силы, счастья, веры, в качестве чего и отдает ему себя женщина. Женщина предоставляет себя, мужчина приобретает – я думаю, эту природную противоположность не устранят никакие общественные договоры, ни самые благие стремления к справедливости, сколь бы ни было желательно, чтобы черствость, ужасность, загадочность, безнравственность этого антагонизма не торчали вечно перед глазами. Ибо любовь, помысленная во всей цельности, величии и полноте, есть природа и, как природа, нечто на веки вечные «безнравственное». – Верность, таким образом, заключена в самой женской любви, она вытекает уже из ее определения; у мужчины она с легкостью может возникнуть вследствие его любви, скажем, как благодарность или как идиосинкразия вкуса и так называемое избирательное сродство, но она не принадлежит к сущности его любви – не принадлежит в такой степени, что можно было бы почти с некоторым правом говорить о полной противоположности между любовью и верностью у мужчины: его любовь есть как раз желание обладать, а не отказ и преданность: но желание обладать кончается всякий раз с самим обладанием… Фактически любовь мужчины, который редко и поздно сознается себе в этом «обладании», продолжается за счет его более утонченной и более подозрительной жажды обладания; оттого возможно даже, что она еще возрастет после того, как женщина отдаст ему себя, – ему не легко отдаться мысли, что женщине нечего больше ему «отдать».

Лу. Бешеный темперамент его мысли был настолько заражающим, что мне захотелось ответить. Я посвятила ему стихотворение «К скорби»:

 
Кто избежит твоих объятий, скорбь,
Когда твой взгляд все существо пронзает.
И гибнет все, и стынет в жилах кровь,
Когда с земли земное исчезает.
Но без тебя нет в жизни полноты.
Печаль трезва, а радость столь мгновенна.
Приди же, скорбь, сегодня только ты.
Будь проклята. И будь благословенна.
 

Ницше послал эти стихи своему близкому другу Петеру Гасту. Гаст решил, что их написал Ницше.

Ницше. Нет, мой дорогой друг, эти стихи принадлежат не мне. Они производят на меня прямо-таки подавляющее впечатление, и я не могу их читать без слез; в них слышны звуки голоса, который звучит в моих ушах давно, давно, с самого раннего детства. Стихи эти написала Лу, мой новый друг, о котором вы еще ничего не слыхали; она дочь русского генерала; ей двадцать лет, она резкая как орел, сильная как львица, и при этом очень женственный ребенок, который, быть может, недолго проживет… Она поразительно зрела и готова к моему способу мышления… Кроме того, у нее невероятно твердый характер и она точно знает, чего хочет, – не спрашивая ничьих советов и не заботясь об общественном мнении.

Лу. Мальвида, добрая душа, наблюдая за стремительным сближением нашей троицы, пыталась предостеречь меня.

Мальвида. Это триединство! Несмотря на то, что я вполне убеждена в вашей нейтральности, опыт моей долгой жизни, равно как и знание человеческой натуры, позволяет мне утверждать, что так это не может длиться долго, что в самом лучшем случае серьезно пострадает сердце, а в худшем случае союз будет разрушен: естество не даст себя одурачить, а связи существуют только в той мере, в которой мы их осознаем. Однако, если вы, вопреки всему, это сделаете, я не усомнюсь в вас, я лишь хотела бы уберечь вас от той почти неизбежной боли, которую вы уже раз испытали. Но… совершенство вашего плана признаю, а привлекательность понимаю. В конце концов, вы сами выбираете свою судьбу, и надо ее наполнить, чтобы она вам что-нибудь принесла.

Лу. У Ницше было другое мнение на этот счет.

Ницше. В настоящий момент я считаю необходимым, чтобы мы сохраняли молчание в присутствии даже самых близких: никто, ни мать Пауля m-me Рэ в Теплице, ни m-lle фон Мейзенбух в Байрейте, ни моя семья не должны ломать себе голов и сердец над этими вещами, до которых только мы, мы, мы доросли и с которыми справимся, для других же они могут лишь оказаться опасными фантазиями. Да, иной идеал влечет нас к себе, чудесный, искушающий, чреватый опасностями идеал, для которого все то высшее, в чем народ справедливо видит свое мерило ценностей, представляло бы не более чем падение, унижение, опасность или, по меньшей мере, средство самосохранения. Люблю жизнь «в укрытии», огражденную от посторонних взглядов, и желаю всем сердцем, чтобы вас, как и меня, миновали европейские пересуды. Тем более что я связываю с нашей совместной жизнью такие высокие надежды, что любые закономерные или непредвиденные побочные следствия в настоящее время меня мало занимают; и то, что произойдет, мы будем готовить вместе, и весь этот мешок возможных огорчений мы каждый вечер вместе будем вытряхивать на дно, не правда ли?

Лу. То, что так хорошо началось, приняло вскоре иной оборот, заставивший Пауля Рэ и меня поволноваться за наш план, так как его осуществление было осложнено неожиданным вмешательством со стороны третьего. Ницше всего-навсего хотел упростить ситуацию: через Пауля Рэ он предложил мне руку и сердце. Мы озабоченно размышляли над тем, как уладить дело, чтобы не повредить нашему тройственному союзу. Было решено, прежде всего, объяснить Ницше мое принципиальное неприятие любой формы брака, но также упомянуть и то обстоятельство, что я живу на генеральскую пенсию своей матери; кроме того, выйдя замуж, я потеряю собственную маленькую пенсию, которая положена мне как единственной дочери русского дворянина.

Когда мы уезжали из Рима, дело казалось улаженным; в последнее время Ницше часто страдал приступами болезни, которая давала о себе знать непомерно жестокими головными болями. Поэтому Пауль Рэ остался с ним, а моя мать, если мне не изменяет память, сочла, что будет уместнее нам с ней выехать вперед; снова встретились мы уже в дороге. Потом все вместе мы делали остановки, например в Орте, у озер Верхней Италии, где нас, помнится, очаровала близлежащая гора Монте-Сакро; с ней связана обида, невольно причиненная нами моей маме: мы с Ницше слишком надолго задержались и не успели зайти за ней в условленный срок, в чем нас резко упрекнул и Пауль Рэ, которому все это время пришлось развлекать маму. Уже не помню, поцеловала ли я Ницше на Монте-Сакро…

В Люцерне, куда мы все вместе приехали, Ницше повел меня смотреть тот дом в Тришбене, где он познакомился с Рихардом Вагнером. Он был взволнован, но о главном не смел говорить. Он рассказал мне всю свою жизнь: о своем детстве в деревенском домике, о ранней смерти отца, жизнь которого была полна великой тайны, о своих первых сомнениях, сменивших годы религиозных настроений, об ужасе, охватившем его при виде этого мира без Божества, где ему приходилось жить, о своем открытии Шопенгауэра и Вагнера, и о той новой религии, которую они дали ему и которая утешила его в потере собственной веры… Вдруг я заметила слезы в его глазах.

Ницше. Да, вот так начались приключения моей жизни, и они еще далеко не окончились. Что меня ждет впереди? Какие новые мытарства? Не вернусь ли я к прежней вере? Или к какому-нибудь новому упованию? Во всяком случае, более правдоподобно возвращение к прошлому, чем духовная неподвижность.

Лу. Он попросил Пауля Рэ поговорить со мной о женитьбе, а сам решил заехать в Базель к Овербекам8

 













1
...
...
23