Дано мне тело…
Осип Мандельштам
Прошлое рядом. Прежде чем рассуждать о том, в каком состоянии духа мы входим в новые двадцатые, я хочу заметить, что мне удалось застать остаток старых – столетней давности. Они еще давали о себе знать в послеблокадном Ленинграде, где прошло мое детство. Их сладковатый запах витал над керосиновой лавкой, расположившейся у Пяти углов. Их нетрезвый шум доносился из пока не закрытого пивного заведения в полуподвале на улице Рубинштейна. Бакалейная торговля на углу Чернышева переулка и Загородного проспекта называлась в народной молве «У Лютова» – по имени ее бывшего хозяина-нэпмана. За Лиговкой, на Обводном канале раскинулся гулкий и многолюдный Толкучий рынок – точь-в-точь тот же, что был запечатлен в «Столбцах» Николая Заболоцкого, появившихся в свет в 1929 году. В банях, что у Кузнечного рынка, у меня и у бабушки украли верхнюю одежду (у меня – беличью шубку, вывезенную из эвакуации, с Урала): жизнь разыгрывалась по сценариям, набросанным Михаилом Зощенко в его фельетонах о пореволюционном быте. Букинистические магазины ломились от книг, изданных в коротком промежутке между большевистским переворотом и набиравшим силу сталинизмом, – их владельцы сгинули в блокаду. Недобитые частники держали фотостудии, портняжничали и врачевали на дому (мне никогда не удастся избавиться от мучительного воспоминания детской поры о том, как конкурировавший с государственной медициной дантист нажимал ногой на педаль кустарной бормашины, сверло которой, с медлительной неохотой ввинчиваясь в мой зуб, причиняло нестерпимую боль). По Загородному время от времени проезжали выкрашенные в черный цвет погребальные дроги, за которыми шли возглавляемые духовым оркестром похоронные процессии, направлявшиеся на Волково кладбище. Вскоре траурные марши перестали доноситься с улиц, лежавших поблизости от моего дома. Горевать на народе запрещалось.
После расстрелов и посадок по Ленинградскому делу следы НЭПа в городской жизни были стерты. Как мне кажется, Сталин прибегал к террору, полагая среди прочего, что от неуступчиво-цепкого в России прошлого нельзя отвязаться никаким иным путем, кроме физического уничтожения его носителей. В известном смысле этот террор той же природы, что и казни старообрядцев, учинявшиеся в Московском царстве. То, что оказывалось преодоленным по ходу истории, имело в восточнославянском ареале тенденцию продолжать в автономном режиме свое существование наряду с нововведениями. Старое не желало здесь сходить на нет, становилось обособленной частью настоящего, потому что новое являлось местному населению в облике этнически чуждого ему – в варяжском, греческом (и в момент крещения Руси, и во время реформ патриарха Никона), татаро-монгольском, западноевропейском. Чуткий к национальной истории Сталин истребил перед войной большевистскую гвардию, подозревая, что никакие раскаяния бывших оппозиционеров не сделают их интегральной составляющей общества, нацеленного на тотальную мобилизацию своих членов. После войны та же жертвенная участь постигла осиротевшее ждановское окружение, которое как бы отошло в историю со скоропостижной смертью своего вожака. Не исключено, что ленинградское руководство и впрямь было не прочь предоставить жителям города, выдержавшего с невосполнимыми потерями вражескую осаду, скромные льготные права на самодеятельность, помимо начинаний вездесущего государства. Я помню открывшуюся в Ленинграде в январе 1949 года Всероссийскую оптовую ярмарку, которая послужила Сталину и его присным доводом для устройства судилища над ленинградской партийной верхушкой. Для взрослых, которые привели меня на ярмарку, на явившийся откуда ни возьмись почти свободный рынок, она была сенсацией. (Меня, надо сказать, поразили не торговые ряды, запомнился выстроенный поодаль от них цирк, по внутренним стенам которого, вопреки закону притяжения, гоняли лихие мотоциклисты, что нарушало мои представления о возможном и невозможном так же, наверно, как они были поколеблены у покупателей на «распродаже излишних товаров» – так официально именовалась задача ярмарки.)
Тот факт, что Никита Хрущев попытался восстановить в стране досталинистский порядок (впрочем, не отменив коллективизацию крестьянских хозяйств), означал, что даже Большой террор не смог уничтожить былое, которое в России всегда (и сейчас тоже) претендует быть синхронным с современностью. Ранней весной 1956 года меня пригласили на собрание комсомольского актива моей школы, на котором секретарь Фрунзенского райкома партии, только что вернувшийся из Москвы, подробнейшим образом изложил содержание секретного доклада Хрущева о Сталине. Крушение тирана не слишком удивило меня – уже сразу после смерти Сталина я слышал, как старшие передавали друг другу полушепотом весть о том, что его авторитет пошатнулся (к его портретам в чиновничьих кабинетах отныне полагалось, невиданное дело, добавлять изображение Ленина). Что меня действительно потрясло на собрании – наряд партийного функционера. На секретаре райкома был, трудно поверить, модный костюм! Этот человек был сродни нам, подросткам, взбивавшим кок и клеившим к башмакам резину из шин, чтобы подошвы были потолще. Так я понял, точнее, почуял, что мы на пороге новой эры. Сигналом, оповестившим о ее приближении, было желание людей, разных по своим социальным позициям, сообща выглядеть иначе, чем прежде. Еще до того, как она наступила, она обнаружила себя в виде пока пустых знаков, требовавших быть наполненными каким-то содержанием. О том, каким именно явится ее смысл, нельзя было догадаться по внешним предвестиям, сообщавшим, что она рядом. Этот смысл не вполне открылся и тогда, когда она пришла, будучи подвижно индивидуализованным во множестве вариантов и, соответственно, допускающим разноречивые толкования. Теперь она завершается, и пора говорить о том, в чем состояла ее инвариантная целеположенность.
Третья мировая. Период, начавшийся в 1960‐х годах, стал симулякром до того протекавшей истории, истории вообще, которая принялась повторять себя и потеряла в этом самовоспроизведении свою перспективированность, волю к захвату будущего – свою сущность. Далеко не случайно, что формированию социокультуры последних десятилетий прошлого века и первых – нынешнего предшествовало сугубо формальное предупреждение о ней – шокировавшая публику небывалостью внешность, которую обрело молодое поколение, будь то советские стиляги или британские mods. Спустя не слишком много времени тело превратится из выставляющего свое экстравагантное облачение на всеобщее обозрение в предмет исследовательского интереса, который в философии Мишеля Фуко будет реабилитировать плоть и сведет репрессивные стратегии государства и общества к биополитике, а в учении Антонио Дамасио сделает сознание не более чем результатом сотрудничества церебрального аппарата с органами чувств (как если бы нам не было в высшей степени свойственно устремляться умом в сверхчувственную реальность). В эстетике Ролана Барта текст завлекает нас в себя тем, что выступает изоморфным эротическому телу. В социологии Жана Бодрийяра трансгрессивна не пытливая мысль, а соматика, обсценно выходящая за пределы наложенных на нее ограничений. Для истории, забывшей о будущем, тело с его присутствием здесь и сейчас оказалось главной эпохальной ценностью, отодвинувшей на задний план человека, строящего теории (их кризис – тема десятков книг и статей) и вынашивающего гипотезы в ожидании подтверждения своих догадок. По почину Жиля Делёза философия отказалась от проникновения в ноуменальную глубину явлений, довольствуясь рассмотрением их наружности, если и скрывающей в себе тайну, то лишь в своих «складках», «разрывах» и взаимодействиях со смежными поверхностями (ведь тело и внутри себя не ведает инаковости). Биодетерминизм завоевал психологию (впавшую в зависимость от физиологии мозга), культурологию (предназначив ей изучать, как от поколения к поколению передаются «мемы» – семантические аналоги генов) и социологию (вознамерившуюся представить общество продолжением выживания и конкуренции особей в естественной среде)[1]. Права животных – важная тема сегодняшних научных и парасциентистских дискуссий (не хочется думать, что защитники этих прав, в природе вовсе не соблюдаемых, – латентные каннибалы, желающие пополнить свой пищевой рацион существами, подобными людям). Бросив вызов интеллекту, тело не утратило той значимости для повседневной культуры, которую оно получило в середине ХХ столетия. Оно утверждает свою гегемонию в центрах фитнеса, в студиях татуировщиков, в порнографии, которой в изобилии снабжает нас интернет, в культе диет и в массовом помешательстве на биологически чистых продуктах питания. Дамы средних и более чем средних лет, размахивающие в теплый летний день лыжными палками, которые прокладывают им маршрут в бессмертие, не подозревают, что принадлежат к той же парадигме, что и юные девицы в мини-юбках, боготворившие когда-то супермодель Твигги.
Нигде, кроме войны, тело (экстатическое, маскирующееся, искалеченное, мертвое, вышедшее невредимым из переделки) не выступает в социокультуре такой реальностью, которая могла бы поглотить собой человека целиком и безраздельно (в спорте, в отличие от битв, оно не подвергается постоянному смертельному риску, позволяя хотя бы на время отвлечься от себя). В своих войнах наша эпоха, зачарованная плотью, выражает себя отчетливее всего. Попав в центр общего внимания и подчинившись установке на самосохранение во что бы то ни стало, на спасение, тело обратилось в побудительный фактор, радикально изменивший на рубеже ХХ и XXI веков характер воинских действий. На вступительной стадии этого процесса растрачивающие плоть вооруженные конфликты сдвинулись на периферию мира. Воздерживаясь от прямой конфронтации, угрожающей гибелью человечества, ядерные сверхдержавы перенесли противостояние на территорию третьих стран: США послали войска во Вьетнам, СССР вторгся в Афганистан. Уроком, извлеченным из поражения сверхдержав, уступивших в обеих кампаниях заведомо слабому противнику, стало избегание столкновений с партизанами и переход к асимметричным войнам, рассчитанным на полное подавление врага с воздуха перед началом наземных операций, как в случае изгнания коалицией стран во главе с США иракских войск из Кувейта в январе–феврале 1991 года. Та же стратегия, минимализующая потери в живой силе, претворила непосредственное противоборство антагонистов в войну их заместителей. Мировая война распалась на великое множество локальных конфликтов, дирижируемых извне (пусть то будут бои в Ливии, где армию маршала Халифы Хафтара наиболее активно поддержали Россия и Объединенные Арабские Эмираты, а на сторону правительства национального единства под руководством Фаиза Сараджа стала Турция). Перепорученная соперничающими государствами их репрезентантам война неразрывно связывается с интригой, манипулирующей третьим лицом, то есть преобразуется из продолжения политики иными средствами в политику войны. Отныне политика не предохраняет общество от материального урона на войне, а делает ставку на нее в расчете на то, что она не причинит социальному телу большого ущерба. Смешение политики с войной, уподобляющее первую второй, ведет к тому, что чужая территория может теперь захватываться без единого выстрела, как об этом свидетельствует отторжение Крыма от Украины. Война делается все более и более бестелесной благодаря замещению человека на поле сражений боевыми роботами и беспилотными летательными аппаратами и перемещению баталий в космос и cyberspace. В тех условиях, в которых сцену театра военных действий занимают автономные системы оружия, человеческому героизму не остается ничего иного, как быть актом самопожертвования, что сплошь и рядом демонстрируют исламистские террористы. Солдаты Саддама Хусейна, попытавшиеся во время вторжения США в Ирак в 2003 году убедить американский разведывательный робот в том, чтобы он взял их в плен (к чему тот не был подготовлен), – наглядный пример той разницы, которая возникла между старой и новой войнами.
Многолетние наблюдения ученых за поведением группы нгого-шимпанзе в национальном парке в Уганде показали, что приматы пускаются на убийство сородичей из соседней группы тогда, когда их собственный коллектив, разрастаясь, начинает ощущать свою мощь, достаточную для того, чтобы увеличить жизненное пространство, которое находится в его распоряжении. Чем более для человекообразных обезьян релевантна социальность, тем менее ценен для них род. То же самое у людей. За схваткой государств проглядывает иное сражение. Войну ведет homo socialis. Его противником выступает homo sapiens. Любая война была до сих пор обречена на поражение, завершаясь миром. Будущее, маячившее на горизонте истории, всегда противостояло агрессивности настоящего, что Иммануил Кант обобщил на исходе века Просвещения в идее грядущего «вечного мира». Антропологическое перевешивает социальное, пусть даже мир, побеждающий войну, вынуждается, будучи хрупким, снова и снова доказывать, что человек не исчерпывается своей принадлежностью к ближайшему окружению. Переворот, произведенный в истории нашим временем, придал войне вид мира, изъяв таковой из области ожиданий. Вместо альтернативы «война или мир» мы имеем дело с трудноразложимым единством того и другого. Мировая война была нейтрализована страхом перед ядерной катастрофой в холодной войне, послужившей преддверием наших дней. Сегодня глобальная война разморожена, вовлекая в себя и те страны, что не участвуют в ней впрямую; нарушая международное право, гарантирующее государственный суверенитет, в операциях по устранению террористов; милитаризуя торговлю в экономических блокадах и таможенных распрях; необъявленно разворачиваясь в средствах телекоммуникации. Боязнь долженствующей вот-вот разразиться войны была манипулятивно внушена населению России госпропагандой, отвлекающей внимание людей от экономики, которая чем дальше, тем сильнее становилась неблагополучной. Но по большому счету их тревога, хотя бы она и была разбужена искусственным способом, интуитивно попадает в цель.
«…Нет у революции конца». Общечеловеческое берет верх над коммунально-человеческим, социальным либо в миротворчестве, либо в революции, которая, если она полноценна, не просто перетряхивает правящую верхушку в обществе, но пробует освободить людей от его власти, дабы уравнять их, вырвав из тех ролей, какие они исполняли в качестве его членов. Как и «вечный мир», эгалитаризм, провозглашаемый великими революциями, недостижим. Тем не менее они налагают на историю, способную, как выясняется, быть не местной, а антропологически значимой, свой неизгладимый отпечаток, придают ей генеральный смысл, который, не состоявшись однажды, определяет собой ее чаемую даль.
Время, в котором мы сейчас живем, открылось революцией 1968 года, всколыхнувшей не только Западную Европу и США, но и Японию, где студенты заняли Токийский университет (январь 1969), и отозвавшейся за «железным занавесом» в «Пражской весне»[2]
О проекте
О подписке