Поехал я по институтским делам в Челябинск. Встретился с кем-то, что-то обсудил…
А перед тем, как улететь в Москву, заехал на два дня в Златоуст, навестил старых знакомых моих родителей, передал им два килограмма сыра, продукта, почему-то несовместимого с советским строем. Меня во время этой командировки так интенсивно поили фруктовой настойкой и так усердно кормили уральскими пирогами и пельменями, что от всей поездки осталось в голове только воспоминание об этих самых пирогах (неприлично большого размера и удивительного вкуса) и о страшной головной боли после перепоя по пути из зеленеющего уже Челябинска в заснеженный еще Златоуст на автобусе.
И еще одна маленькая история, которую мне рассказал бывший одноклассник моего отца Арик.
Пошли мы с ним в местный центральный гастроном покупать водку. Время еще было догорбачевское, водки и другого спиртного в промышленном Златоусте – прорва. Купили сколько-то бутылок шнапса и винца взяли для отвязки и полировки, но домой не пошли, а остались на площади рядом с каким-то большим старым домом c кремовым фасадом. Решили по полстаканчика раздавить прямо тут, на бодром майском солнышке, на холодке. Пили, смотрели на хребет Большого Таганая, похожий на спину доисторического ящера, закусывали сушками.
Тут к нам один белокурый такой мужичок-алконавт подошел, со своим граненым стаканчиком, поздоровался с Ариком, попросил выпить. Мы ему налили. Он выпил и – к моему искреннему удивлению – расплакался и начал что-то возбужденно рассказывать. Он так всхлипывал и стонал, что я ни слова понять не смог.
Арик показал мне глазами, что надо уходить. А дома, под пельмени и холодную водочку поведал мне о горькой судьбе этого человека, прозванного в златоустовском народе – гинекологом.
Оказывается, звали алконавта Ваней, и он тоже был одноклассником Арика и моего отца. Способный, прилежный, дисциплинированный и очень наивный мальчик. Хороший и добрый товарищ. После школы закончил Ваня какой-то уральский технический институт и приехал в родной Златоуст работать инженером на ЗЛАТМАШе или на каком-то другом заводе.
Да… а еще до института влюбился он в девочку из параллельного класса, прелестную Эльзочку. И она ответила ему взаимностью. И поклялись они быть друг другу верны и пожениться сразу после окончания институтов. Эльза училась где-то далеко от Урала, кажется на Украине. За время учения виделись они всего несколько раз и обнимались, и заливались слезами, и клялись в вечной любви у памятника металлургу Аносову.
Так уж получилось, что Эльза закончила свой экономический институт на полгода раньше Вани. Приехала в Златоуст и устроилась на тот самый завод, на который позже пришел работать и Ваня. И как-то удивительно быстро сделала там карьеру. Ваню взяли инженером, а Эльзочка уже трудилась в аппарате управления. Счастливые молодожёны сыграли свадьбу в ресторане. А в брачную ночь произошла неприятность. Цирк. Хорошо еще без членовредительства.
На следующий день Ванечка, как говорили, растрепанный и одуревший направился прямо в златоустовский народный суд… устроил там скандал, а при попытке его успокоить, распустил руки и страшно кричал и рыдал, в конце концов был забран милицией и получил свои первые пятнадцать суток. Буйствовать после заключения не перестал, пытался пробиться к директору завода, устроил драку и дикую сцену на улице…
В общем, пропал парень… был уволен, развелся, опустился, забичевал.
Причиной всех его злоключений стала, и он этого не скрывал, а наоборот, кричал об этом на всех перекрестках… отсутствующая девственная плева или, выражаясь более консервативно, поруганная невинность его избранницы.
Да, в первую брачную ночь выяснилось, что Эльзочка вовсе не девушка… мало того, она уже и аборт успела сделать. И злые языки говорили, что не один и не два… Другой бы обрадовался, что не ему придется пещерку рыть, ну или, посетовал бы, вздохнул, да и простил любимой… и смыл бы горячей любовью все, что было до него.
Любой, но не Ваня-гинеколог. Отчасти виновата была в этом и прелестная Эльза. Она в ту злосчастную ночь, когда ее муж обнаружил пропажу и принялся голосить, расплакалась и соврала ему, что ее совратил или даже изнасиловал директор их завода, Михал Иваныч такой-то. И ненависть, и бешенство, и обида Вани обратились не на жену, а на начальство. Ваня побежал в суд, жаловаться на Михал Иваныча.
Директор завода, помогший своей юной пассии в карьерном продвижении, никак не мог понять, чего же хочет от него этот взбесившийся молодой инженер. А потом испугался… набрал номер милиции, поговорил с начальником отделения и Ваню первый раз избили… потом посадили.
Ваня ездил жаловаться в Челябинск и в Белокаменную. Ему казалось, что перед ним встала страшная свинцовая матрешка. Он ее наклоняет из последних сил, а она упрямо встает. И ухмыляется. Написал даже в СЭВ и ООН. Побывал, и не раз, в лагере и в дурдоме…
В заключение Арик сообщил, что Ваня судится с кем-то по – гинекологическому делу до сих пор.
Каждый раз, когда ехал в Крым, просыпался ни свет ни заря на своей верхней полке, припорошенной угольной пылью, – и жадно смотрел в окно. Страстно хотел поскорее увидеть первые вестники юга – кипарисы. И вот, на длинном хребте мчащегося вместе с нашим поездом пологого холма выстраивалась вдруг шеренга молодых великанов, гордо вознесших к небу свои, покрытые негритянскими курчавыми волосами ветки. На душе у меня сразу теплело.
Московский бетонный горловой зажим ослабевал…
От предчувствия счастья – встречи с морем, с Ласточкиным гнездом, с Ай-Петри, с черешней и шелковицей – сосало под ложечкой. Только когда мне исполнилось шестнадцать, я понял, что это были не кипарисы, а пирамидальные тополя.
Говорят, однажды Сталин, находясь на даче в Ливадии, испугался, что с кипарисов кто-то в него выстрелит. Комар его укусил, который, как он полагал, живет в кипарисе. И вообще, кипарисы, часто растущие на кладбищах, вызывали у него неприятные мысли. И на южном берегу Крыма вырубили около семидесяти пяти тысяч этих прекрасных деревьев.
…
Витеньке было шесть лет, когда он впервые увидел горы и море.
Они ехали из Симферополя в Ялту на старой Волге с поджавшим передние ноги серебряным оленем на капоте. Витенька сидел на переднем сидении, рядом с шофером, бабушка – на заднем.
Ему казалось тогда, что пространство сродни его детскому времени – тягучему, липкому потоку – и не может вести себя как плещущаяся теплая водичка в ванной. Но километрах в пяти от Симферополя пластающаяся обычно по горизонтали плоть земли начала вдруг вздыматься, волноваться. Опускаться балками, лощинами и подниматься горбами холмов, скалистыми грядами.
У памятника Кутузову, который задумывался как фонтан, но был сух, как испорченный водопровод, они сделали короткий привал. Бабушка очистила от растрескавшейся желтоватой скорлупы куриное яйцо и наказала Витеньке съесть его с бежевым крымским хлебом и кружком жирной украинской колбасы. Но он не мог есть из-за волнения, пища застревала в горле. Витенька ждал появления моря.
И вот, где-то между загадочными каменными пальцами Демерджи и прячущимся за кустами Чатыр-Дагом он увидел впереди что-то ослепительно, потрясающе синее. Оно то появлялось, то исчезало за деревьями и скалами. Витенька не понимал, что это, реальность или видение.
Москва серая, асфальтовая. Подмосковье – блекло зеленое, березово-белое. А тут вдруг такая невероятная, режущая глаза, беспощадная синева! Через несколько поворотов дороги море вдруг открылось перед ним во всей роскоши своего пылающего простирания. У Витеньки захватило дух.
Когда они проезжали Кипарисное, молчавший до того шофер, восточный мужчина с жгуче-черными усами, всю дорогу куривший сигареты Прима, сказал Витеньке: «Смотры, смотры, малчик, Аю-Даг. Медвед-гора, значит. Апустил морду в море и пьет…»
И тут же откуда-то справа, прямо под колеса Волги, бросилась черная кошка. Шофер инстинктивно дернул руль, машину тряхнуло, и она взлетела как ракета, два раза перевернулась в воздухе вокруг продольной оси и врезалась в растущий на другой стороне дороги кипарис. Обняла его своей жестяной плотью. Шофера раздавило в лепешку. Бабушку поранило, но не убило. А бедного Витеньку вынесло через лопнувшее ветровое стекло и подбросило так высоко, что он смог еще раз в полете насладиться потрясающим видом на сияющую, убегающую к далекому горизонту волшебную синеву, покрасневшую по краям…
Так погиб мой младший брат.
Несколько раз они останавливались в гостинице «Массандра», построенной в одноименном парке в конце пятидесятых годов. В то время рядом с ней еще не было гигантского комплекса зданий «Интурист», испоганившего парк и всю восточную Ялту. Южнее гостиницы, на берегу, еще не появилась ужасная трапецеидальная бетонная коробка, а маленькая церковка святого Николая, построенная в начале двадцатого века добреньким царем для санатория матросов-туберкулезников, стояла без купола, побитая и изгаженная.
Советская Ялта отдыхала вовсю. На городских пляжах не было свободных мест. Морская вода воняла мочой. Вечерами отдыхающие танцевали и выпивали тысячи бутылок белого и розового Муската. Огромным спросом пользовалось полусладкое Крымское шампанское.
Из открытых окон пансионатов и санаториев доносились слова популярных песен: «Расскажи-ка мне дружок, что такое Манжерок… Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не знаю, ничего никогда никому не скажу… Раз-два, туфли надень-ка, как тебе не стыдно спать, славная милая смешная Енька нас приглашает тан-це-вать…»
Дорога к морю проходила рядом с Домом Актера. Алик и бабушка видели там однажды Райкина. Он производил впечатление неприветливого, раздражительного человека. Бабушка помахала ему рукой в старой белой шелковой перчатке, послала воздушный поцелуй и крикнула: «Привет, Райкин! Браво-брависсимо!»
А народный артист РСФСР скорчил в ответ брюзгливую мину и, опустив глаза, в которых мерцала самодовольная наглость успешного советского шута, демонстративно отвернулся и тут же бесшумно исчез.
Ходили они и в Массандровский парк. Гуляли по аллеям, любовались на экзотические растения, доходили до заросшего кувшинками прудика, в котором когда-то плавали золотые рыбки, и шли назад. Нагулявшись, расстилали в тени дуба или граба узорчатое одеяло, играли в карты, наслаждались ароматом акации, рокотанием прибоя и потрясающим видом на покрытое белоснежными барашками Черное море.
Бабушка читала толстенькую «Неделю». Эту приятно пахнущую типографской краской газету «оставляла» для нее знакомая киоскерша. Бабушка не оставалась в долгу – в каждый приезд дарила киоскерше пачек по пять «Столичных». Киоскерша дома осторожно открывала красно-белые пачки и выкладывала сигареты сушиться на подоконник, а через несколько дней аккуратно засовывала их назад. Курила она эти сигареты только когда к ней в гости приходил ее закадычный дружок Филемон, по национальности грек, носивший элегантную соломенную шляпу и тросточку из бамбука, тоже киоскер, только с Набережной имени Ленина, и потому много о себе понимавший и относившийся к массандровской киоскерше несколько свысока. Филемон неизменно приносил с собой бутылку «Черного Муската» и коробочку мармелада. Киоскерша жарила в крохотном дворике шашлык. А после ухода Филемона каждый раз горько плакала.
Бабушка читала «Неделю», потому что «там нет политики и есть про Москву, про театры, артистов и кино». Почитав минут десять, она закрывала глаза и засыпала, и могла запросто проспать часа три. Спала она, впрочем, не глубоко, никогда, даже во сне, не забывала о своей роли няньки-охранительницы, часто просыпалась и закрывала глаза только удостоверившись в том, что Алик – не делает глупости, как все мальчишки, а мирно играет в солдатики, собирает цветочки или ловит бабочек большим зеленым сачком. Бабочек этих Алик, мальчик незлобивый, рассмотрев в лупу и показав бабушке, отпускал на волю (только крылышки иногда отрывал).
…
Однажды погнался Алик за бабочкой. За обыкновенной, репейницей. Толстой, мохнатой, оранжевой, с белыми пятнышками на темных концах крыльев, усыпанной золотой пыльцой. Репейница сидела на березке. Щупала что-то хоботком. Алик подкрался, занес сачок, хоппп… сачок распорол воздух как сверхзвуковой самолет, но бабочка улетела, упорхнула в последний момент… и понеслась широкими размахами, туда-сюда, как будто находилась на концах крыльев огромной невидимой птицы. Алик побежал за ней… она села на алый цветок мака (бабушка говорила ему – не нюхай маков цвет, заснешь и не проснешься)… он подкрался… в немыслимом броске уже было достал ее, но… поскользнулся, растянулся, да еще умудрился хрястнуться подбородком о вылезший жгутом из земли, твердый как мрамор корень.
Очнулся Алик не на земле. Поначалу и не понял ничего. А потом, когда понял, хотел встать и убежать, но его удержали сильные руки незнакомой ему рыжей женщины, у которой он – непонятно почему – лежал на коленях. Она сидела на траве, прислонясь спиной к трем перекрученным стволам тамариска. Босоногая эта женщина была одета в длинную голубую рубаху, под которой, и Алик сразу заметил это, колыхались, как две боксерские груши, свободные от лифчика, матовые груди. Длинные вьющиеся рыжие волосы падали ей на широкие полные плечи. В верхнюю петлю ее рубахи был продет лилово-синий цветок чертополоха. Одной рукой она крепко держала Алика за талию, а другой гладила ему голову. И причитала.
– Милый мой, не бойся, маленький мальчик, красавец, кудрявенький пастушок, ты ударился, но все пройдет, улетит бо-бо в небо, как твоя золотая бабочка, полежи, подыши, отдохни, красный камень полижи, боль сойдет-пройдет, соси, соси мою сисю, мальчик!
Она расстегнула рубашку, вынула грудь и сунула Алику в рот большой розовый сосок.
И он повиновался ей и принялся сосать… и ее молоко показалось ему божественно вкусным, сладким, как привезенная отцом из Самарканда халва. И боль прошла. И он заснул у нее на коленях.
Разбудила Алика бабушка, он лежал на их одеяле, а во рту у него почему-то был цветок чертополоха. Алик чертополох тотчас отшвырнул, вскочил, осмотрелся.
– Бабуль, а где эта тетка, в голубой рубашке?
– Какая такая тетка? Ты что это еще придумал, сорванец? Ты прибежал с четверть часа назад, сказал, что устал, и прилег. Никого тут не было, только глухонемой с матерью мимо прошли, но я им знаками показала, спит мол… не тревожьте… наверное, в сторону Сталинской дачи пошли, только ведь не пустят их туда. Слуги народа… Я тебе не рассказывала, а я ведь тут бывала, когда во дворце еще туберкулезный санаторий был. Завели меня туда, а там все с открытой формой. Ох, и дура твоя бабушка. Потом всех больных оттуда поганой метлой погнали. Ирод проклятый…
…
О проекте
О подписке