Поехали мы с дедом на вокзал встречать сестру моей бабушки. Вошли в метро «Университет». Спустились. Я уже тогда страдал приступами клаустрофобии, мне казалось, что пространство вдруг сложится как гармошка и раздавит. Поделился своим страхом с дедом – он уверил меня, что инженеры все рассчитали, и все будет хорошо. Подошел поезд. Вошли в вагон, сели на коричневые сиденья. Проехали Метромост, Парк Культуры, Дзержинскую. Вот и Комсомольская. Три вокзала. Поезд опаздывал – пришлось ждать.
Ранний московский зимний вечер, бурый, снежный, влажный. Народу на вокзале – тьма. Носильщики с чемоданами носятся. Все спешат. Люди нервные – толкаются, ругаются, суетятся. Бабки в старомодных синих приталенных полупальто с узлами и баранками тащатся в сторону метро. Броуновское движение.
Стоим мы у какой-то перекладины и ждем, а около нас еще один человек стоит. И толпу разглядывает. Внимательно, как будто в первый раз людей увидел. Маленький такой мужичишко, рыжеватый, лет пятидесяти пяти. Сразу видно – психованный. Дети, как известно, не могут оторвать взгляд от сумасшедших. Я осторожно его наблюдал. Лицо мужичка отражало внутреннюю борьбу, видно было – ему тяжело, его что-то распирает, он едва сдерживает себя. Надо было ему освободить душу от мучительного груза…
Позарез надо.
Наконец, его внутреннее напряжение достигло наивысшей точки – сдерживать себя он больше не мог или не хотел. Мужичок сжал кулачки, изо рта его выступила пена, и он закричал, так громко, как мог, страшными, округлившимися глазами буравя толпу:
– ВСЕ ВЫ ТУТ СТАЛИНСКИЕ УБЛЮДКИ! ВСЕ ВЫ СТАЛИНСКИЕ УБЛЮДКИ!
И еще раз, еще громче, срывая связки и закатывая глаза. И еще и еще…
Я оцепенел. И толпа замерла. Но только на мгновение. Через секунду все шли дальше, суетились и как будто и не слышали истошных криков. Вскоре появилась милиция. Крики прекратились.
Дед взял меня за руку, мы пошли на перрон.
Дом внушал уверенность в незыблемости нашей советской жизни – сталинские архитекторы были магами успокоения. Дремлющий гигант, в пористом теле которого нашли убежище привилегированные птички – профессора университета и их семьи. Мы жили на четвертом этаже, окна и балкон выходили на проспект. В реве автомобилей и скрежете трамваев слышалась какая-то странная мелодия. Московская поэма грохота. Иногда казалось, что с проспекта в наши окна стреляет тяжелыми ядрами линкор – кинотеатр «Прогресс». Солнце закатывалось за метро Университет. Над подземным заводом кружились летающие тарелки…
Зимой запах бензина смешивался с запахом снега, летом – с ароматом цветущих лип.
Я гулял с няней во дворе. Качался на качелях, строил башни из песка. Бормотал что-то про себя. Меня спрашивали – на каком это языке ты говоришь? Я отвечал – на марсианском. Разве вы не знаете, что я марсианин? У меня под пальто – крылышки…
Там же, во дворе, на лавочке, сидела старенькая бабушка. В любую погоду – в сером драповом пальто и в старомодной шляпке с потемневшими искусственными цветами, из-под которой выбивались седые волосы. Она тоже часто бормотала что-то себе под нос. В ее черных глазах застыл непонятный нам, родившимся после смерти Сталина, ужас. Шести-семилетние дети немилосердно дразнили ее, дёргали за воротник, пытались сорвать и унести шляпку.
Мне не было тогда жалко эту женщину, наоборот, я получал наслаждение от безнаказанности зла.
Когда я, пятидесятилетний обрюзгший нарцисс, встречаюсь на берлинской улице взглядом с молодыми людьми и замечаю в их глазах иррациональную злобу – вспоминаю московскую бабушку в сером драповом пальто. Война поколений, самая безжалостная из всех войн, докатилась и до меня.
…
В широком коридоре нашей квартиры стоял на подставке деревянный телевизор с маленьким экраном и диван. По вечерам там смотрели новости, кино – про войну, спектакль или футбол. Загадочная белая точка перелетала от одной крошечной фигурки к другой. Мне хотелось взять ее пальцами и положить в рот. Попробовать на вкус…
Комната, в которой я жил с мамой и папой, выходила дверью в коридор, и телевизор часто мешал мне заснуть. Я лежал на детской диван-кровати и наблюдал, как ездят по стенам и по потолку полосы желтого света, как поблескивает латунный обод люстры и отсвечивают стекла на книжных полках, как возникают и исчезают таинственные фигуры в темных углах. Я вспоминаю это далекое время, и мне кажется, что я видел тогда в отблесках и отсветах все, что мне пришлось позже пережить и увидеть…
Пытаясь перебороть назойливый шум, доносившийся из коридора, я заворачивался в одеяло с головой и представлял себе Ленинские Горы. Среди синих заснеженных холмов сидит на ледяном троне величественный старец в белых одеждах – Ленин. На его ладонях лежит переливающийся огнями город-кристалл – Москва. Дома – огромные разноцветные стеклянные призмы. Вот четыре башни нашего дома. Вот и наше окно. За тюлевой занавеской – зеленоватый свет от настольной лампы. Отец перелистывает книгу Ферсмана.
Любимой книгой моего детства была – «Элементарная астрономия» Струве. Спиральные и шаровые галактики, голубые гиганты и белые карлики, новые и сверхновые, квазары и черные дыры, кольца Сатурна и красное пятно на Юпитере – привлекали не столько величественностью, красотой, сколько сверхчеловеческим масштабом бытия, гордой внеисторичностью, астрономической вечностью. Моих начальных знаний в математике хватало, чтобы понять, что бесконечно большая массивная вселенная, наполненная мерно летающими звездами, планетами и облаками пыли – это физический абсурд. Не верилось, что Всевышний сотворил скучную, вечно крутящуюся непонятно для чего, светящуюся баранку.
Хотелось найти окна, двери, проходы в нематериальные миры, нащупать места истончения материи, линии недействия законов природы, провалы, проколы, расщепления…
Даже разделенные миллиардами световых лет массы притягивают друг друга, силу их притяжения можно высчитать по простенькой формуле. Т. е. они как бы «знают» о существовании друг друга, влияют друг на друга, пусть и слабо. Может быть, тоже происходит и с людьми? Среди миллионов желтеньких огоньков, покрывающих Землю, я пытался найти мигающую человеческую звезду где-нибудь в Китае или Индии и поведать ей о моем детском одиночестве. И измерить взаимное притяжение…
Светил маленьким фонариком в небо, посылал жителям других миров и времен крохотные фотоны-кораблики. Вот уже пятьдесят лет несутся они в межзвездном пространстве и будут и дальше лететь миллиарды лет… Если не попадут в пасть к маленькой зеленой камнеежке.
Между нашим двором и Ленинским проспектом стоял гигантский «Дом с зоомагазином». Об этом доме дети рассказывали страшные вещи – там живет Калина, он пытает детей, засовывает под ногти раскаленные до красна иголки. Мой просвещенный друг Васька авторитетно утверждал: «Калина рвет девкам целку, а мальчикам вбивает в попу кол».
Что такое Калина, я не понимал. Мне представлялся одетый в черное высокий худой маньяк, который схватит своей жилистой рукой за руку, обернет черным пальто и утащит в темную квартиру в Доме с зоомагазином. Там сидят такие же, как он, страшные черные люди, пьяные и шипящие от злобы на нас, хорошо одетых детей из Дома преподавателей, они будут пытать, мучить до смерти. Не только я, все дети нашего двора боялись Калину. Стоило только громко крикнуть: «Калина!»
И все играющие во дворе дети тотчас убегали в свои подъезды, поднимались на два-три этажа и занимали позиции у окон. Пытались разглядеть оттуда Калину. Но Калина не появлялся.
И вот, однажды, пропали два мальчика из нашего дома. Лет шести-семи. Их долго искали, но не нашли. Все дети были напуганы, возбуждены и почему-то радостны. Разумеется, только и разговоров было, что про Калину. Рассказывали, что – мальчики эти «жиды», что – Калина ловит жидов, чтобы их «выморить». Один мой семилетний приятель говорил важно, повторяя услышанное дома: «Давно пора очистить Москву от жидов!»
Кто такие «жиды» я не знал и решил спросить об этом бабушку. Бабушка рассказала, что это бранное слово, обозначающее – «евреи». На мой вопрос, кто такие евреи, бабушка ответила, что это такая национальность и потом почему-то добавила, чтобы я не боялся. Что такое – национальность я спрашивать не стал.
– Я твоего отца во время войны крестила в Томске, – рассказывала бабушка. – Поп тамошний крестил. За кастрюлю супа. Его и меня. Боялись погромов, думали, что немцы будут везде. Поэтому мы – христиане, православные. Но ты обо всем этом лучше никому не говори.
Я и не собирался говорить, потому что почувствовал в тоне бабушкиной речи, редкие для нее, фальшь и замешательство. Долго размышлял над ее словами и пришел к выводу, что мы тоже евреи, жиды и стало быть Калина хочет нас выморить и, поскольку я был единственным ребенком в семье, опасность грозит мне одному. Вспомнилось, как мальчишки из открытых окон соседней школы кричали мне вслед: «Жид, жид, жирный жид идет!»
А я не знал, кого они дразнят. Вспомнилось и круглое, с двумя бородавками на подбородке лицо учительницы второго класса в английской школе номер четыре Александры Ивановны, лицо, вытянувшееся, несмотря на свою округлость, когда на вопрос: «Эпштейн, какой ты национальности?» – я ответил: «Я русский».
– Нет! – прошипела Александра Ивановна. – Ты еврей.
Пропавших мальчиков нашли только через несколько месяцев. Их трупы лежали в заброшенной канализационной шахте. На них не было следов насилия, скорее всего они сами влезли в шахту. Закрыли за собой чугунную крышку, чтобы никто не видел их проделок, спустились по ржавой лестнице, которая под их тяжестью обломилась, и не смогли подняться. Их криков никто не слышал.
Правду про Калину я узнал значительно позже. Мой одноклассник Лебедев, работавший в московском уголовном розыске, нашел в архиве дело о семье Калининых, устроившей в Доме с зоомагазином «малину» для уголовников. О мучении детей или преследовании евреев информации в деле не было.
…
Мой отец утонул в реке Тимптон, притоке Алдана, впадающего в великую сибирскую реку Лену. От меня какое-то время это скрывали, но потом рассказали.
Черное горе. Черное и холодное как вода горной реки. В резиновой лодке был папа и его сотрудник Петр. Лодка налетела на подводный камень и перевернулась. Петру повезло – он оказался около лодки, ухватился за нее и выплыл. Папу отнесло от лодки. Роковую роль в его смерти сыграли резиновые сапоги – они набрались ледяной воды и мешали плыть. Папа кричал: «Петя, я тону!»
Этот предсмертный крик до сих пор звучит в моих ушах. Я вижу белого отца в черной воде. Вода крутит его, несет, бьет головой о камень. Бесчувственный и окоченевший, он уносится в водяной колодец – в подземную реку, где и исчезает навсегда.
Матери сказали позже, что отец не имел права плыть на резиновой лодке по неисследованной реке, что если бы он остался жив, его отдали бы под суд за то, что он неоправданно рисковал своей и чужой жизнью. Так всегда в России – ты всегда сам во всем виноват и от неминуемой расплаты могут спастись только мертвые.
Смерть отца была для меня в каком-то смысле облегченной. Его тело так и не нашли. Отсутствовал труп, отсутствовала и могила. Не было тягостных и ненужных похорон. Поэтому это трагическое событие оставило после себя непроходящую боль, но не ужас. Ужас я впервые испытал, когда увидел труп молодой учительницы нашей школы.
Наша пионерская дружина носила имя замученной фашистами партизанки Зои Космодемьянской. Немцы били девушку ремнями и палками, прижигали ей лицо спичками, заставляли стоять босой на снегу. Затем повесили ее в присутствии всех жителей деревни Петрищево. В новогоднюю ночь солдаты искололи труп Зои штыками. Несмотря на пытки, Зоя не выдала планов командования Красной Армии. Историю эту нам рассказывали на бесчисленных линейках учителя и пионервожатые. Слушать ее мы должны были стоя, не двигаясь. Для моторных детей это было невыносимое мучение. Тело изнывало, начинало болеть, душа мучилась – перед глазами маячила несчастная повешенная партизанка с обнаженной грудью, исколотой штыками. Зверство фашистов с помощью долбящего голоса пионервожатой, похожей на старую девочку, передавалось на нас. Мы чувствовали, как наши тела колют штыки оккупантов. Язык вылезал изо рта, хотелось по-маленькому. Нас призывали проявить бдительность, выстоять, не страшась происков врагов. В такие моменты спасал черный юмор.
– Висит груша, нельзя скушать, – шептал, показывая рукой на изображение повешенной Космодемьянской, мой приятель Пузанов. Высовывал язык, закатывал глаза, театрально дрожал. Дети начинали потихоньку смеяться, кое-кто трясся от нервного хохота. Дело могло бы кончиться взрывом, но тут вожатые включали запись прогрессивного певца Дина Рида, и все начинали петь.
Однажды по школе пронесся слух: «Училка умерла!»
Вот это да. Значит, у кажущейся бесконечной вереницы дней есть конец. Молодая умерла! Значит, умирают не только старые, которым и жить надоело, значит, может умереть мама, значит, могу умереть и я. И не утонуть, не сгореть, не в автокатастрофе, а просто в больнице. Пролетело и еще одно неприятное словечко – «рак». Боже, что же это за рак, который грызет внутренности человека, откуда он взялся, зачем он?
Прощаться привезли!
Прощаться. А ведь мы эту чужую учительницу и не видели никогда. Жалко, что умерла она, а не Александра Ивановна.
Строиться! Это здорово. Значит, уроков сегодня не будет. Не будет больше кретинических монологов Александры Ивановны, не будет борьбы за дисциплину, придирок, угроз, проработок, не будет мучительного школьного дня. Весь класс идет прощаться с телом, которое выставлено в актовом зале. А после прощания – домой!
О проекте
О подписке