За три дня до этих казней прискакал, чуть свет, посланец
с вестью, коей нет ужасней – пал пред греками Преславец!
Да принёс о войске вести – мало кто остались живы,
человек прорвалось двести из Свенхельдовой дружины.
Отступивших в кои веки, искушённых в деле ратном —
всех при штурме смяли греки перевесом многократным.
А спустя от казни сутки люди прибыли Свенхельда.
Вид они имели жуткий— как смогли дойти досель-то!
И тогда дружина снова собралась со Святославом,
и пред нею молвил слово в размышлении он здравом,
и держал такие речи: «Не уйти нам в путь обратный, —
ныне Русь от нас далече, печенеги с нами ратны.
Мы в челнах бы отступили, только плохо дело, други!
Реку нам загородили огнедышащие струги.
Да и в городе без снеди долго нам не продержаться.
Выход есть у нас последний – выйти в поле да сражаться!
Крепко встанем же стеною, а придётся – ляжем в землю!
Встаньте ж рядом, кто со мною – сраму мёртвые не емлют!
Впрочем, робких не держу я – могут в ночь уйти лесами.
Если ж голову сложу я, о своих – заботьтесь сами!»
Тут же всё и порешили – гридь, и старшая дружина,
и дружинники меньшие – и ответили едино:
«До конца с тобою, княже! Доля князя – наша тоже!
Голова твоя где ляжет, там и мы свои все сложим!»
К ночи серыми тенями подошли полки ромеев,
бивуачными огнями горизонт в ночи усеяв.
Было их число огромно, степь светла, и вид их страшен,
и дозорные, недрёмно, до утра следили с башен,
как, в движеньях непрестанных, стены брали в окруженье,
и всю ночь в обеих станах все готовились к сраженью.
А когда взошло светило над дунайскою равниной,
но ещё не иссушило росы с пажити целинной,
рать за стены потянулась, растекаясь ручейками,
и привычно развернулась в поле стройными полками.
Самых старших, закалённых, по краям распределили,
и стеной щитов червлёных поле перегородили.
Русы, чудины, славяне, строй сомкнув, в броне доспехов,
наблюдали в ожиданье приближающихся греков,
как сползала вниз по склону византийская фаланга
и как конная колонна расходилась на два фланга;
как, готовя строй в атаку, рать замедлила движенье,
а затем войска, по знаку, разом начали сближенье.
Вот фаланга ощерилась рядом выставленных копий,
и на центр навалилась всею массою циклопьей,
и схлестнулась с русской лавой, стрел разящих роем кроя,
и за миг страдой кровавой закипело поле боя.
В упоенье злом и диком, в нарастающем накале,
разорвался воздух криком, свистом стрел и лязгом стали.
Тут бы молодцам раздолье, кабы только не угроза,
что нависла с края поля, обтекая фланги косо.
Там кометой клиновидной поднималась пыль густая,
дрожь земли и гул копытный приближались, нарастая.
Фланги сжались комом плотным, изготовившись удало
отражать в строю пехотном тяжесть конного удара.
Если лавою стальною атакуют катафракты —
тут уж строй держи стеною, если сам себе не враг ты!
Тут уж зря не лезь из кожи, а в бою, тяжёлом, долгом,
береги себя, как можешь, и расходуй силы с толком.
Не надейся лишь на удаль посреди жестокой свалки —
силы вмиг уйдут на убыль без уменья и закалки.
Если кто изнемогает, тяжелеет бой для прочих —
вновь щиты они смыкают – ряд становится короче.
Если ж строй щитов разрушен, то тогда с боков прикройся,
на рожон не лезь, а лучше отступи и снова стройся.
Так бывает – в лютой сече уцелеть боец не чает,
а ранений и увечий и совсем не замечает.
Так вести себя негоже – победит не тот, кто злее,
ну а тот, чей разум тверже, будет к вечеру целее.
Сохраняя строй сплочённый, оба фланга содрогнулись,
клин расплющивая конный, и назад слегка прогнулись.
Стойко русская пехота держит фланги, ведь недаром
здесь доверена работа самым опытным и старым!
Разогнав коней в запале, византийские герои
первый ряд щитов взломали и… завязли в пешем строе.
И угас накал атаки, и рассыпалась лавина…
и в теченье часа драки их осталась половина.
И теперь уж ясно стало – не прорваться грекам с тыла, —
в этой битве всё решала не стратегия, а сила.
Бой кипел по всей равнине беспощадный и кровавый,
теша кровь лихой дружине молодецкою забавой.
Взять бы верх ещё при этом над противной стороною,
да волна, вздымаясь, следом встречной гасится волною,
и в атаках безуспешных войско русское редеет,
и напор гоплитов пеших всё заметнее слабеет.
Со времён осады Трои, от побед, былых и славных,
в наступленье в пешем строе не бывало грекам равных,
и противников достойных скольких видели с изнанки!
Что ж зияют бреши в стройных построениях фаланги?
Хоть и скована на совесть дисциплиной и присягой, —
меркнет эллинская доблесть в споре с русскою отвагой,
и, телами кроя склоны, гибнут храбрые пеласги,
где проклятия и стоны тонут в топоте и лязге,
и мольбы их в небе тают, где, быть может, с горней шири
к ним архангелы слетают меж кружащихся валькирий.
Мышцы стонут от нагрузки – пятый час идёт сраженье,
а в попытках сдвинуть русских – никакого продвиженья!
Как бы ни был враг прославлен, всё ж признал своё бессилье —
центр так и не продавлен, и удар сдержали крылья.
Слишком явной стала тщетность и бесплодность наступленья,
боевых потерь заметность, очевидность утомленья.
Кто изведал ярость Тора и, по счастью, не в могиле —
не захочет уж повтора, вот и греки отступили.
Да и русы, силы взвесив, уж атак не повторяли —
на сегодня хватит месив, – слишком многих потеряли!
Слишком стороны устали после битвы, долгой, трудной,
и, в порядке, покидали поле славы обоюдной,
где, затерян между павших, волей неба кормом свежим
для ворон и галок ставших, и Оттор лежал, повержен.
Оттого ль в поход последний провожали, так рыдая,
сын, мальчонка малолетний, и супруга молодая?
Из-за этого ли плача, от работы ли заплечной
перестала вдруг удача быть, как прежде, бесконечной?
То ль за мучеников знатных от небес ему воздалось,
то ли звёзд благоприятных благосклонность исчерпалась.
С описаний драм давнишних за века облезли краски —
в виде строчек скучных книжных быль проигрывает сказке;
а в десятый век разбойный время было неспокойным —
в этот век стихали войны, чтоб дать место новым войнам.
В мире диком и кровавом как могли, хитрили греки, —
василевс со Святославом заключили мир навеки.
Из сражений не вылазя, по нужде, не по желанью,
от воинственного князя откупились греки данью.
И на Русь, с добычей жирной, Святослав ушёл весною,
с невеликою дружиной, но с великою казною.
Да не вывез он той платы из потерянного царства —
жертвой пал у переката печенежского коварства.
Где пороги точат воды, там ждала его засада…
так закончились походы русских ратей до Царьграда;
и обрёл свой дом в Валгалле Святослав, воитель смелый,
тот, которого не брали ни топор, ни меч, ни стрелы.
И, прознав о том, соседи все вздохнули с облегченьем,
порешив, что вести эти есть конец их злоключеньям.
А меж тем в колонне пленных, с уходящими войсками,
наш Оттор, меж спин согбенных, шёл с обвитыми руками.
Греки раненых собрали в том бою при Доростоле
и живым его застали, обойдя под вечер поле;
хоть удар ромейской стали оглушил и обездвижил,
добивать его не стали – и Оттор в сраженье выжил.
Вместе с ним в колонне были и варяги, и славяне —
греки пленных утаили, чтоб платить поменьше дани.
Вот и выпало тем пленным провести свой век в неволе,
привыкая к переменам, к незавидной новой роли.
Но Оттор в плену, на счастье, не был сослан на галеры,
и не сгинул в одночасье от какой-нибудь холеры,
и в невольничьем бараке не угас душой и телом,
и зарезан не был в драке, как того порой хотел он.
Был отправлен он в столицу, ибо выглядел не старым,
чтоб таскать в мешках пшеницу меж амбаром и базаром.
Были всё ж ещё удачи, но случилось много хуже,
и страдать пришлось иначе – тьма его объяла душу!
Он, зарывшись в одеяле, ночью видеть стал кошмары:
мертвецы над ним стояли – им казнённые болгары.
С обагрёнными плечами, все в крови из ран на шеях,
и дрожал Оттор ночами, как огня, страшась в душе их,
и винил за эти муки бога, чьё носил он имя,
и отсечь готов был руки за дела, что делал ими.
Много крови в жарких битвах было пролито Оттором,
но убийство беззащитных – это было перебором!
И теперь, как в стенах спёртых, – целый день тоска на сердце,
и от взглядов этих мёртвых никуда уже не деться!
И, со страхом ожидая приближающейся ночи,
клял себя он так, рыдая и в тоске потупив очи:
«И зачем же я погнался за сомнительною честью!
В палачи, глупец, подался, соблазнившись княжьей лестью!
Как же знать я мог, что вскоре не сойдёт мне это даром —
я ль повинен в этом горе, что пришло со мной к болгарам?
С долей венчаны ль такою, чтобы рано умереть им,
но зачем – моей рукою? Как же жить теперь мне с этим?»
Так, в отчаянье бессильном, жил он узником, застрявшим
между миром замогильным и жестоким миром нашим.
Превратился в образ слабый прежде грозного варяга —
до ничтожности от славы оказалось лишь полшага!
Как бы ни был мир ужасен и жесток порой снаружи,
но, когда внутри ты грязен, – не бывает муки хуже!
Но однажды, среди ночи, оказали гости милость —
пытку словно бы отсрочив, вся толпа их удалилась.
И, ворочаясь без цели после их отлучки странной,
он увидел на постели крест нательный оловянный.
Он узнал его – такие видел он на обречённых, —
штучки те недорогие с шей слетали рассечённых.
Крестик бережно он поднял – хоть его он озадачил,
но глупцом он не был, понял, что подарок этот значил.
Прежде слышал он про Бога, что распят был и изранен,
знал о Нём Оттор немного, – слабый бог ему был странен,
но теперь он сам, в несчастье, стал таким же, ощущая
в Чьей, на самом деле, власти этот мир спасать, прощая;
в Чьей любви к таким же, малым, нету места укоризне,
хоть и сам себя считал он меньше всех достойным жизни.
Стали, в бытности походной, в повседневной круговерти,
сердце жёстким, кровь холодной на полях войны и смерти;
закалённый поневоле, ко всему он был привычен,
и, к своей привыкший боли, стал к чужой он безразличен.
По такой простой причине он, к насилию причастный,
оказался вдруг в пучине безнадёжной и ужасной.
Но, невесть какая сила, почему-то, в этом теле
до сих пор его хранила для какой-то странной цели.
Может быть, она же между днями жизни этой серой
принесла ему надежду, что, окрепнув, станет верой.
Так бывает – вспышкой быстрой, только миг она получит,
проскользнёт небесной искрой, и… забрезжит в сердце лучик,
и растопит, разрастаясь, дух, в неволе измождённый,
что воспрянет, пробуждаясь, словно заново рождённый.
Словно выход из темницы, брешь, пробитая в заслоне, —
что ещё могло б сравниться с этим крестиком в ладони?!
Ключ к неведомым началам, к тайным истинам и смыслам —
всё, что в мире есть, вмещал он, придавая ясность мыслям,
всё сходилось, сочетаясь в этом крохотном наследстве,
и рыдал он, сотрясаясь, как не плакал даже в детстве.
А потом он спал блаженно весь остаток этой ночи —
в первый раз с начала плена сон так прочен был и сочен,
и во снах, таких невинных, не людей он видел мёртвых,
а днепровские равнины и селения во фьордах.
А назавтра он работал, уж вполне приняв решенье,
и, дела окончив, подал о крещении прошенье.
И тогда обряд священный совершён был над Оттором,
и из храма, окрещенный, вышел он уж Феодором.
В церкви греческой поместной грех убийства отпустили, —
всё простил Отец Небесный… да болгары не простили!
Всё равно к нему являлись и ночами, как и прежде,
над Оттором возвышались в окровавленной одежде.
Но для греков, кто крещёный, будь он даже хоть изменник,
равнозначно, что прощёный и почти уже не пленник.
Русских, бившихся геройски, потому-то и пленили,
что в своём имперском войске слишком дорого ценили.
А потом, крестив их, с ходу, в знак прощения и дружбы,
О проекте
О подписке