– Есть, есть! – засмеялся он, хлопнул крышкой своего ящика, пошуровал среди совсем по-нездешнему отозвавшихся льдинок и вынул мокрую бутылку «Стеллы». Я выпил подряд два стакана и подошел к его жаровне. Он уже нанизал ломти мяса, прореженные кусочками помидоров, и, помяв в ладони катыш фарша, облепил им оставшуюся половину шампура.
Я стоял и смотрел, как с шампура на оранжевые угли капает сок, выбивая в них темные пятна. Араб взял голубиное крыло и, перевернув шампуры, стал их обмахивать.
Его звали Мустафа. Сам он был из Суэца. Там во время трехдневной войны погибла его семья: жена и сын. Он перебрался в Исмаилию. Но и Исмаилию обстреливали.
Мы сидели за столом и ели шашлыки – я его угощал. От пива он отказался.
– У мистера есть семья? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Без семьи нельзя, – сказал он, – мущмумкен. Надо, чтобы была семья, чтобы были дети, аулад. – Он отвернулся и молча смотрел на дорогу.
Дорога шла на Суэц, кратчайшая дорога через пустыню. По ней двигались тяжелые грузовики с наглухо закрытыми брезентовыми фургонами. Гул моторов поочередным эхом отдавался от стен одиннадцатиэтажных корпусов.
– Я знаю, это везут снаряды, – сказал он. – Каждую ночь. В Каире не стреляют, а там, – указал он на восток, – там идет война. Мистер приехал оттуда?
– Да, – сказал я.
По пустырю гулял ветер, и я поднял воротник военной куртки. Только теперь я заметил, что его бьет крупная дрожь.
– Холодно, – поежился я.
Он охотно закивал.
– Можно идти домой, – поднимаясь, сказал я. – Работа халас, финиш. Никого нет – денег нет.
Он протестующе зацокал языком, замотал головой:
– Работа не конец, может еще приехать русский мистер. Оттуда…
В моей пустой комнате на седьмом этаже дверь на балкон была открыта, и ветер постукивал ею по стойке кровати. Я закрыл дверь, принял душ и лег. Вытянулся на спине и закрыл глаза, надеясь сразу провалиться в сон. Я лежал так до тех пор, пока не понял, что заснуть не удастся. Потом встал, закурил и вышел на балкон.
Мустафа был еще там, на пустыре, возле своей жаровни – то ли грелся, то ли загораживал ее от ветра. Из-за его согнутой спины взлетали вверх золотистые, как пчелы, искры.
Через месяц он исчез. Краем уха я слышал, что его забрала военная контрразведка.
Один из самых дорогих снов – что я снова в Египте, что мне подарена невозможная радость вернуться в Каир и вот я иду сквозь его сокровища, в моем сне они действительно превращаются в нечто серебряное, филигранное, в награды, инкрустированные золотом, – это драгоценные слитки памяти, это мои чувства, испытанные тогда, мои страхи или надежды, моя любовь, моя молодость – я чувствую вес этих наград, отягощающих грудь, и в глазах моих стоят слезы благодарности – я вернулся, я вернулся!
Впрочем, я могу и ошибаться, многое забыто, а то, что было памятно, осталось лишь каким-нибудь чувством, порывом ветра, пересвистом птиц в струящейся листве ив, столь похожей на листву эвкалиптов… Да и сам Египет я помню скорее как звук, как запах, и ровно так же – ту войну, шелест артиллерийского снаряда над головой (казалось, его можно увидеть…) и рев израильских «скайхоков», пикирующих на позиции арабских РЛС, точно таких же, как там, на Крайнем Севере, где я, что называется, исполнял свой воинский долг, служа отечеству рядовым солдатом. В Египте я был уже лейтенантом. Да, еще разрыв снаряда или бомбы… но громче их – постоянный, необратимый, как судьба, как ежеутренний восход палящего солнца, которого никто не в силах отменить, голос муэдзина с высокой мечети, с ее минаретов, где установлены радиорепродукторы, – надсадный плачущий голос нашего бесконечного человеческого одиночества, взывающего к бесконечным небесам:
«Аллах акбар!»
Но где же она, Мона, девятнадцатилетняя Мона Абдель-Ази? Она стоит на краю моего сна, не смея окликнуть меня. Она все та же, а я… я на тридцать пять лет старше… Узнает ли? Она долго писала мне письма, она умоляла, заклиная всем святым, что есть на земле, ответить ей. Хотя бы только дать знать, что я жив, продолжаю жить, пусть и невозможно далеко… Я не отвечал, на что у меня были свои причины. Ведь я обещал ей через год вернуться, ведь я дал в Минобороны согласие на пролонгацию военного контракта – оставалось только защитить диплом… Но меня больше не пустили. Мне отказали в выезде. Почему? Об этом я могу только гадать. Скорее всего, потому что военная цензура перлюстрировала мои письма, в которых, впрочем, не было ничего антисоветского, разве что вольный, непредвзятый взгляд на вещи, что всегда раздражает власть… Или что-то другое… Впрочем, теперь это уже совсем не важно.
Я познакомился с ней… Стоп. Сначала была Ольга, и мы встречались, когда это было возможно. Но нам приходилось от всех прятаться, потому что у нее был муж и ребенок, девочка с рыжими кудряшками, к счастью, еще не разговаривавшая. Совсем кроха… А то бы она непременно просветила бы своего рыжего папочку… Не знаю, что нашла во мне Ольга и почему она изменяла своему мужу. Не потому, что была неудовлетворенна в своей семейной жизни, – как раз с этим у нее было все в порядке, сама говорила, что муж у нее вполне… Да и можно ли это назвать изменой ему – бодрому симпатяге, лишь раз в неделю возвращавшемуся в Каир со своей высоковольтной линии электропередач, то есть ЛЭП, которую русские спецы тянули от самого Асуана. Их у нас так и называли – лэповцы. Лэповцы жили семьями, как и большинство офицерского состава, – лишь мы, вчерашние выпускники военных кафедр институтов и университетов, получившие дополнительную специальность военных переводчиков, холостяковали, даже если у кого-то и были жены. Просто у нас был годичный контракт – а по такому контракту жена не полагалась…
У меня жены и не было. Думаю, Ольга встречалась со мной потому, что была молода и хороша собой, а муж по неделе отсутствовал, а жизнь бурлила в ней, но какая это жизнь, если ты с утра до вечера привязана к маленькой девочке, к базарчику возле твоей многоэтажки, к пустой квартире на шестом этаже с холодными каменными полами, к ожиданию, когда наконец твой суженый соизволит приехать с субботы на воскресенье, чтобы нехотя оттрахать тебя, потому что он устал от жары и арабов, потому что ничего не клеится и ничего так не хочется, как только нормально поесть и отоспаться…
У нее не было никаких комплексов насчет того, что она плохая мать или неверная жена… Она была воплощением естественности… То, что ей нравилось делать, то и было правильно и хорошо. А потом они всей семьей уехали в Танту, что в дельте Нила, и я тосковал по ней. Был месяц июль, и над всем Египтом, как высшее божество и верховный судия, каждый день восходило солнце, и все живое искало тени, чтобы выжить, – тени и воды. А я сидел в Хургаде, и передо мной было море. Хургада считалась ссылкой, Хургадой пугали, но я знал, что рано или поздно придет и мой черед…
Я стою около ревущего самолета, еще ошеломленный нестерпимой болью в ушах, которая терзала меня целых полчаса до посадки, и жмурю глаза от ослепительного сияния желтой пустыни, от слюдяного блеска раскаленного воздуха, еще не вполне осознавая смысл целенаправленной суеты, царящей вокруг. Долетели благополучно, сделав, правда, крюк над Луксором, поскольку вдоль Суэцкого залива барражировали израильские «миражи». Одна надежда, что транспортников не трогают. Не тронули…
У широко раскрытого сзади фюзеляжа АН-12 снуют арабские солдаты, вытаскивают какие-то металлические фермы, несколько младших офицеров в такой же, как у солдат, хлопчатобумажной полевой форме деловито отдают приказания. Сноровисто загрузив открытые кузова двух грузовиков, солдаты уезжают, а мы остаемся стоять, здесь, в пятистах километрах к юго-востоку от Каира, у побережья Красного моря, в местечке, которое мы называли тогда Гардахой и которое теперь в другой транскрипции попало чуть ли не под номером один в популярные туристские маршруты по Египту.
Чтобы унять тревогу и растерянность – как-никак выдворили из насиженного гнезда, – я стараюсь представить себя на месте одного из тех лейтенантов, захлопнувшего за собой дверцу кабины (смуглая рука, часы с вольным сильному сухому запястью серебряным браслетом). Если кажется, что где-то жить невозможно, то присутствие в этой невозможности других людей все-таки обнадеживает. И в эту минуту нет для меня человека ближе, чем майор Ефимов, пусть я и считаю его одним из виновников моего появления здесь. В солнечных очках с лягушачье-зелеными стеклами, в выгоревшей арабской форме, подперев бока, он равнодушно смотрит в расплавленное марево, в котором плавится широкая взлетно-посадочная полоса. Матерчатый козырек арабской полевой фуражки свисает на его короткий обгоревший нос, а севшие после холостяцких стирок брюки, теперь не закрывающие толстых щиколоток, трепещут на горячем ветру, облепляя шишаки коленей. Не замечая ничего вокруг, он с терпеливым унынием, что можно приписать действию жары, стоит возле своего чемодана и чего-то ждет.
На левом, ближнем ко мне, крыле глохнут моторы – в двух больших прозрачных кругах черно обозначаются бешено вращающиеся винты. Напоследок махнув лопастями, винты резко замирают, и в них жгуче отражается солнце. Замолчало и на правом крыле – тишина стоит только гулом в моей голове, который вдруг вырывается наружу, превращаясь в стонущий грохот. Подняв голову, я вижу стремительно взмывающий пятнистый силуэт МиГ-21, самого скоростного в мире истребителя. Похожий на сигару с черным срезом, он, показав свою спину, мгновенно, по вертикали, набирает километра два высоты и уходит к морю. Снова грохот, и еще один МиГ, низко пройдя над аэродромом, свечой взвивается ввысь. Ведущий и ведомый, поднятые то ли по тревоге, то ли на боевое дежурство. Или просто чтобы потренироваться…
Ефимов – белобрысый упертый крепыш в звании майора, кажется, даже успевший повоевать в Великую Отечественную. Значит, было ему уже около пятидесяти. Мы жили в бунгало, метрах в ста от уреза воды, – Ефимов на втором этаже, я на первом. Делать нам было нечего. Стояла такая жара, что даже воевать не хотелось. А война была рядом. Да, в Хургаде имелся военный аэродром, и мы с майором Ефимовым отвечали за его прикрытие. Аэродром охраняли четыре установки спаренных зенитных пулеметов, бивших по низколетящим целям, да две зенитные установки, достававшие самолеты на высотах до трех километров. Ракетных дивизионов – ноль. За эти пулеметы и зенитки, то есть за войсковую ПВО, мы и отвечали и каждый день должны были ездить на аэродром и заглядывать к своим подсоветным, капитану Ахмеду и майору Закиру, – пили с ними крепкий сладкий чай, завариваемый прямо в стакане, или кофе. Было так жарко, что авиация тоже отдыхала в капонирах и летать не собиралась. Хорошо, что хоть в капонирах: два года назад в Шестидневной войне самолеты Египта даже не успели подняться в воздух – их сожгли на аэродромах. Но и теперь арабы не рвались в бой. На вооружении у них были наши МиГ-21, прекрасные по своим летным характеристикам машины, но имевшие по сравнению с французскими «миражами» израильтян более скромное вооружение, меньшие боекомплект и радиус действия. Для пущей убедительности майор Закир брал лист бумаги и рисовал две колонки цифр под словами «у них» и «у нас». А против цифр, как говорится, не попрешь… Майор Ефимов крякал, хлопал себя ладонями по коленям, начинал яростно тереть их, словно в чесотке. Разговор шел по-русски, так как оба офицера проходили подготовку у нас в Союзе.
– Сволочи, недоумки! – бурчал майор Ефимов, кивая куда-то вверх-направо, через плечо, будто в том направлении и находились те, кого он сейчас клеймил. – Могли бы поставить что-нибудь поновее… Так боятся, как бы чего не того… Американцы оснащают Израиль по последнему слову, а мы… Нельзя, засекречено, у самих-де на вооружении… А то что наша техника проигрывает в бою? А наш престиж? Кому тут нужен списанный металлолом… Мы что, с бедуинами воюем, с верблюдами? Когда мы погнали немцев? Когда сравнялись с ними в вооружении, в новой технике? Нет! Когда не только сравнялись, но превзошли – и по качеству, и по количеству. Да, и по количеству, причем в три-четыре раза… – Он будто запамятовал, что как раз вооружения по количеству у египтян было гораздо больше, чем у израильтян. Правда, старья.
Арабские офицеры смотрели на него с любовью: во-первых, не боится говорить правду, во-вторых, уверен, что они его не заложат, – настоящий верный друг, садык… В воздушных боях Египет нес потери. От наших радиолокационных станций, ракетных комплексов тоже было немного толку. Все это было вчерашнее, снятое или снимающееся с вооружения. И результат все уже осознали – не только арабы, но и наш генералитет-тугодум… Назревал кризис, после которого должен был произойти прорыв. Ахмед и Закир смотрели на Ефимова как на посланца благой вести. Он, когда вернется, должен будет доложить там, в Каире, обо всем, что от них услышал и в чем сам имел возможность убедиться… Он должен будет донести свои замечания и предложения в рапорте генерал-лейтенанту Голубеву, главному военному советнику командующего египетскими войсками ПВО.
У Закира была русская жена. За четыре-пять лет подготовки в Союзе многие арабские офицеры обзавелись русскими женами, или скорее подругами. Жениться на арабке по арабским законам и традициям было куда как накладней. Некоторые русские жены отнеслись к своему статусу серьезно и оказались в Египте. Другие же оставили о себе нежные воспоминания и пачки писем. У арабов хороший слух, и со звуками нашей речи они справляются успешней, чем мы с арабскими согласными. Впрочем, помню, что наше «ж» их смешит.
Вечер проводим в жилище у капитана Ахмеда. Он счастливо избежал всех искушений и вернулся один. Но и у него пачка писем, написанных по-русски старательным школьным почерком. От разных дам. Больше всего меня поразили их имена, особенно по контрасту с почтовыми адресами, – Новомартышкино, Дальние Выселки, Малые Броды… Оказывается, там жили Анжелики, Виктории, Жозефины, Матильды…
Каменный пол у породистого красавца Ахмеда натерт какой-то дрянью вроде керосина.
– От тараканов, – поясняет Ахмед, но тут же огромный таракан, словно бросая ему вызов, несется по диагонали от стенки к стенке. Слышен чуть ли не цокот его копыт. Ахмед живо вскакивает, и в следующий миг хитиновое облачение таракана хрустит под высоким, со шнуровкой, военным ботинком американского образца. Как ни в чем не бывало Ахмед возвращается к нашему скромному холостяцкому застолью и, улыбаясь отличными зубами, говорит:
– Как это будет по-русски: была бы водка и молодка, а остальное трын-трава.
– Была бы водка и селедка, – поправляет его майор Ефимов. Он уже серьезно принял на грудь, и ему хорошо. Капли пота выступили над его белесыми бровями. Подняв стакан с бренди, он заводит свою сокровенную:
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробивался болотами,
Горло ломая врагу…
Ефимов в такт стучит себя по колену кулаком, и на его глаза навертываются злые слезы. С той войной у него связана драма, о которой он говорит неохотно. Его не наградили за какое-то геройство. Хотя он был представлен. Уже список ушел наверх. Но Ефимов провинился. Послал на три буквы какую-то шишку-проверяющего из штаба фронта. Поутру выскочил из землянки по малой нужде, спросонья в потемках не разобрал, кто перед ним. Эта обида гложет его уже двадцать пять лет…
Майор Ефимов, смельчак и забияка, воспитанник детского дома, не помнит ни матери, ни отца. В бою бесстрашен. Идейно подкован. Линию партии разделяет. Только все же считает, что наверху окопалось слишком много долбоебов и захребетников, которых ничто не заботит, кроме собственной мошны.
Меня он просвещает и по женскому вопросу:
– Все бабы – бляди.
В Египте он один, без жены, которая, впрочем, у него есть где-то в Калуге, но она не захотела с ним ехать. Испугалась нильских крокодилов и шистосом – нильских червячков, поражающих внутренние органы человека…
Все время хочется есть, потому что жратвы никакой, даже за египетские фунты… Хургада – это небольшой поселок, скорее деревушка, с одним-единственным цивильно выглядящим заведением под названием кафе-ресторан. Говорят, там можно подкрепиться, но задорого. А в поселке на базаре, кроме апельсинов и манго, почти ничего. Ну, пиво… И еще лепешки, которые пекут тут же на твоих глазах в маленькой пекарне. За лепешками хмурая очередь, темные лица, темные галабеи до пят, головы обвязаны платками, на ногах не пойми что… Я в военной арабской форме без погон. Как все военные в очередь не встаю. Кто-то из стоящих возбухает – его одергивают. «Ты что не видишь – это русский хабир», – говорит ему высокий строгий старик. Хабир – это специалист. Очередь расступается. «Шукран (спасибо)», – говорю на всякий случай.
Я покупаю четыре лепешки, по две нам с Ефимовым на обед. И еще – удача! – две крохотные банки каких-то рыбных консервов. И пару яиц. Это значит, у нас будет пир.
Обедаем, запивая пивом «Стелла» консервный привкус нашего пира.
– А это что такое? – не дожевав, вопрошает майор Ефимов, брезгливо уставившись в лепешку, от которой он уже хорошо откусил. Внутри запеченные мучные жучки, размером с маленьких рыжих муравьев.
– Это я есть не буду! – говорит Ефимов и оскорбленно смотрит на меня, словно я собрался его отравить.
– Ничего страшного, – говорю я, делая бодрую мину, – святой Антоний в пустыне питался одними акридами, то есть саранчой.
– Ну так я же не Антоний! – с обидой в глазах смотрит на меня Ефимов.
Обида – это его коронка. Мир несправедлив, все бабы – бл. и, а наверху одни долбо..ы.
Пир не задался.
Чтобы исправить мнение о себе у непосредственного начальника, а скорее чтобы не сдохнуть с голоду, я отправляюсь на рыбалку. Вся моя снасть – это черная суровая нитка, ее мне отмотал от собственной катушки сам майор, и крючок, оставленный нам предыдущей сменой русских хабиров, то есть советником и переводчиком. Они тут застряли почти на полгода и порядком одичали… Переводчик Сомов мне знаком – загоревший до арабской черноты, только глаза остались теми же, светло-голубыми… Я запомнил его еще по сборному пункту в Минобороны, в Москве, где нас последний раз проверяли на вшивость. Я чуть не провалил экзамен. Отец учил меня всегда говорить правду во время такого рода проверок. И я, лох и наив, в графе анкеты «Были ли у вас контакты с иностранцами» так и написал черным по белому: «Были». Почему-то мне казалось, что всю мою подноготную и так знают. Даже сейчас мурашки по спине – подумать только, из-за одного этого слова я мог бы не оказаться в Египте, и мне нечего было бы вспоминать.
О проекте
О подписке