Читать книгу «Алая роза в хрустальном бокале» онлайн полностью📖 — Игоря Королькова — MyBook.

Я поставил книгу на место, отхлебнул югославский ликер – немного терпкий, в меру крепкий. Он достался мне на теплоходе «Таджикистан», шедшем рейсом из Сочи в Одессу. Стоял октябрь. Пассажиров было мало. Мне наскучило смотреть на море, я едва дождался, когда откроется бар. Ровно в шесть вечера сел за стойку, заказал коктейль. Мы легко познакомились с барменом – пятидесятилетним тучным абхазцем по имени Тариэл. Он ходил за границу, но попался на контрабанде часами, его сослали на «Таджикистан». По словам Тариэла, команда судна почти вся, начиная с капитана, была укомплектована бывшими контрабандистами. Меня это почему-то обрадовало.

Весь следующий день я изнывал от скуки и едва дождался вечера. С Тариэлом мы поздоровались, как старые друзья. Накануне я опробовал все типы коктейлей, которые значились в меню, и теперь Тариэл импровизировал. Он посвящал меня в тайны жизни контрабандистов, а я ему рассказывал о том, как ловят форель в озере Леприндо у Кодарского хребта.

Прощаясь, Тариэл и сунул на память бутылку ликёра. Я беру её в руки, рассматриваю, наливаю в рюмку бурую жидкость, отпиваю глоток, от удовольствия закрываю глаза. Мысли мои то уносятся далеко, то возвращаются… Вижу весёлые и хитрые глаза Тариэла. Он был прав, когда говорил: пообщавшись с людьми, вещи мёртвыми не бывают. Справедливость этих слов я понял ещё в детстве, когда с мальчишками бегал к старьевщику Дранкелю. Еврей неопределённого возраста, он принимал у населения старые вещи, выплачивая за них какую-то мелочь. Иногда он запрягал в телегу худую лошадь по кличке Армагедон и, гремя колёсами по булыжникам, объезжал разомлевший на солнце райцентр. Но чаще всего сидел в своей лавке, среди хлама, курил и дремал. Мы, мальчишки, приносили ему всякую дрянь, однако зарабатывали редко, потому что таскали к нему то, что находили на улице и не пригодное уже ни к чему.

Однажды я притащил Дранкелю мамин макинтош. Он давно лежал в сундуке, мама его ни разу не надевала, и я подумал, что он как раз то, что сгодится старьевщику.

– А родители знают, что ты унес эту добрую вещь? – спросил Дранкель, осматривая макинтош.

– Да-да, знают, – торопливо соврал я.

– Клянусь моим Армагедоном, – сказал Дранкель, – этот макинтош выменяли за буханку хлеба где-нибудь на московской толкучке лет десять назад. Макинтош ещё можно носить, но зачем она отдала его тебе? Или ты его украл?

– Нет-нет! – запротестовал я, наливаясь краской.

– Ну ладно, неделю подержу у себя. Если мама придёт – верну.

Старьевщик дал мне мятые рубли, и мы с Витькой Загирняком купили полкило «подушечек» – конфет, начинённых повидлом и вывалянных в сахаре, и несколько раз сходили в кино.

Пропажу мама обнаружила через полгода. Меня поразило то, как тихо, почти беззвучно, но оттого необычайно горько плакала мама по вещи, которую никогда при мне не носила и, наверное, уже не носила бы никогда.

С тех пор, бывая у старого Дранкеля, я по-иному смотрел на собранное у него барахло. Туфли с оторванными подмётками, патефон без головки, сломанный шёлковый абажур, взрослый велосипед без обоих колес – они продолжали хранить семейные тайны, как верный слуга, которого предали.

Свалку я считал самым грустным местом в посёлке. Даже старое кладбище мне не казалось таким печальным. Потемневшие, потрескавшиеся, покрытые с северной стороны бархатным мхом деревянные кресты, надгробные камни с неясными надписями вызывали трепет перед непостижимой тайной, которую охраняли, – но не сострадание. Я понимал, что внизу лежат мёртвые люди, но я их никогда не видел, это были неизвестные мне люди, а близких я ещё не терял. Зато кусты сирени, заросли бузины, чертополоха и крапивы меня приводили в восторг. Здесь мы с мальчишками любили играть в войну. Ничто нас не смущало. Только вечерние сумерки наводили сладкий ужас.

Другое дело – свалка. Вещи здесь на виду. Их можно потрогать, рассмотреть. Дух бывших хозяев таился во всём, что сваливали в обрыв. Он витал над свалкой, как витал по утрам туман над долиной, в которой стоял наш дом, и потому, попадая сюда, я вдыхал густую, как вишнёвая смола, тоску. Я понимал: со временем вещи старятся, их заменяют новыми, но мне было безмерно жаль всё истоптанное, изломанное, стёртое, потускневшее… Подспудно, интуитивно я чувствовал, что и человеческая жизнь, в сущности, такая же, как жизнь этих вещей.

Я вошёл в дом, как входит в гавань потрёпанный корабль. Казалось, будь впереди ещё хотя бы миля – я не одолел бы её. Пошли бы вразнос клапана, и трюмы дали бы течь. Иногда наступает момент, когда более не можешь делать то, что делаешь, и усталая совесть под давлением бесконечных обязательств прогибается до рискованного предела. Тогда одно лишь спасение: бегство в гавань. Здесь можно дать покой машинам, соскоблить ржавчину…

Балкон открыт, по пышным флоксам ползёт пчела. Тёплый ветер играет тюлевой занавеской, от её лёгких движений на полу шевелятся тени. Меня охватывает полудрёма, полуобморок. Я осознаю, отчего это: от эгоистичного чувства, что, пока я млею в этом кресле, все бури достаются другим.

* * *

Бом-бом! Молоточки деликатно ударили один раз. Звук долго дрожит, пока не растворяется во мне без остатка. Сквозь мёртвое пространство сознания слышу, как кто-то рядом пытается проглотить воду. Он давится ею, а проглотить не может. Я напрягаюсь, чтобы понять, что это за странные звуки, но сознание не включается, едва мерцает. В тёплом, вяжущем мраке рассыпается весёлый, чистый звон, будто кто-то пригоршнями швыряет в воду камешки. Это безумствуют воробьи. Теперь я без труда определяю причину странных звуков, похожих на то, как в горле перекатывают воду: это под крышей воркуют пепельно-белые голуби.

Я уже не сплю. Но ещё и не живу. Я возвращаюсь из небытия, как из смерти. Звуки входят в меня, отнимая моё сознание у безмолвия. Они говорят, что я родом отсюда, где шорох листьев – как шум угомонившегося моря.

В расслабленное сознание врывается громкий петушиный крик. Вслед за ним слышится рассерженный мужской голос:

– Ты что же делаешь, сукин сын?!

Подхожу к окну. Огненно-рыжий петух, вздыбив на шее перья и распустив крылья, пятится к сараям, а мужчина в синем спортивном костюме и в калошах на босу ногу размахивает палкой, пытаясь ударить петуха. Михаил Ефимович Фарафонов, наш сосед по лестничной площадке, наступает, приговаривая:

– Не зыркай, не зыркай! Я тебе, куриный хахаль, крылья-то пообломаю!

Михаил Ефимович роняет палку, наклоняется, чтобы поднять её. Воспользовавшись оплошностью противника, петух в мгновение ока оказывается на спине Фарафонова и начинает яростно долбить клювом лысое темя врага.

– Убью, сволочь! – ревёт сосед.

Фарафонов делает неловкие движения, пытаясь сбросить петуха, но тот держится цепко, клюёт точно в красное темя, как в яблочко. Даже мне видно, что у Фарафонова появилась кровь. Видимо, посчитав, что противник достаточно наказан, петух оставил поле брани.

Обнаружив кровь, Фарафонов недоумённо смотрит на руку.

– Вы видели?! – кричит он. – Он меня до крови заклевал!

«Вы видели?!» обращено к моим родителям – они возвращаются с рынка. Родители осматривают затылок Фарафонова. Мама бежит в дом, возвращается с флакончиком зелёнки и лейкопластырем, смазывает ранку, крест-накрест накладывает пластырь. Крест светится прямо по центру розовой лысины. Я отмечаю, что в него отлично целиться из рогатки! Я целиком на стороне петуха.

– В тридцать седьмом это было бы квалифицировано как теракт, – сказал я, когда родители вошли в квартиру.

Мама и папа рассмеялись.

– Чей это петух?

– Его же, – сказала мама, выкладывая из сумки яблоки. – В мае купил петуха и четырёх курочек, теперь воюет.

Завтракали мы на кухне. Здесь было тесно, но уютно. Яичница на тарелке смотрелась как три полуденных солнца.

– Ты чем намерен заняться? – поинтересовался отец.

– Распилю письменный стол.

– Давно пора! – обрадовалась мама.

Двухтумбовый письменный стол стал помехой в спальне после того, как родители купили швейную машинку. Взять недостающее пространство можно было только у стола.

Я принёс из сарая ножовку с мелкими зубцами, скатал ковёр, и за несколько минут стол укоротился на одну тумбу.

К ужину я сел с чувством исполненного долга. Стол накрыли в комнате. На скатерть в красную клетку поставили электрический самовар и чайный сервиз, расписанный осенними листьями. Мама принесла тонко нарезанный сыр, копчёную колбасу и ватрушки. В тяжелой хрустальной вазе, словно расплавленный рубин, блестело густое вишнёвое варенье. Оно пахло детством. В том саду, где мама варила варенье, буйствовала зелень. Травы были в рост со мною, стрекозы казались огромными и непугливыми. Порхавшие перед самым моим лицом мотыльки стряхивали с бархатных крыльев пудру прямо на мой нос, воробьи шныряли у самых ног… Всё, что росло, ползало и летало, было равным мне. Мы были одинаково равны перед небом и солнцем – бесконечно далёким, молчаливым и добрым. Мы все были братья, сердце замирало от радости и восторга, что я такой же, как они, что я один из них и мы одинаково вдыхаем запахи бузины, прелых листьев и тягучей вишнёвой смолы. Среди этих джунглей меня находил запах сладкий и душистый, я мчался к огню наблюдать, как кипит густой сок и как рождаются кружева розовой пены…

В дверь позвонили.

– Что, в отпуск приехал? – забасил Фарафонов, протянув руку для пожатия. Рука у него была как зачерствевшая булка. Он без приглашения сел в вертящееся кресло. Однажды после него мы уже чинили одно кресло, и теперь с ужасом ждали, что он сломает второе. В семье Фарафоновых мебель долго не жила. Здесь её разрушали с неумолимостью стихии. Стулья ломались через два-три месяца после покупки. Кресла держались год, диван рухнул, не дотянув до полутора лет. Я был уверен: в Фарафонове погиб талантливый испытатель мебели.

Всю свою жизнь Михаил Ефимович занимал руководящие должности. Он ничего не знал и ничего не умел, но руководил самозабвенно, упоительно. Когда, будучи первым секретарём райкома партии, кричал «положишь партбилет!», некоторые председатели колхозов падали в обморок. Такими эпизодами Михаил Ефимович очень гордился. Хотя, в сущности, паразитировал на наследии тех, кто управлял до него. Когда в прежние времена начальник кричал «положишь партбилет!», впереди у несчастного маячили лагеря. Теперь не сажали, но страх у людей остался, и Михаил Ефимович этим бессовестно пользовался.

С должности первого секретаря райкома Фарафонов полетел по собственной оплошности: не удержался в ресторане и похлопал по аппетитной попке официантку. А она оказалась любовницей