Читать книгу «Прошлое в наказание» онлайн полностью📖 — Игоря Харичева — MyBook.

Утро пришло незаметно. Неяркий свет заполнил улицы, площадь перед Моссоветом. И окружающие дома, и Юрий Долгорукий на коне вдруг обрели тяжесть, стали привычными, дневными.

На улицы пришла положенная утренняя суета. Разве что машин было меньше, чем обычно. И все-таки что-то носилось в воздухе — сомнение или тревога? Ожидание томилось в лицах. Что будет? Что ждет нашу большую и бестолковую страну?

Ближе к полдню меня вызвал к себе Гавриил Попов. Сообщил, что Моссовет решено более не защищать. Попросил поблагодарить всех, кто откликнулся на его просьбу. Что я и сделал. После чего вся собранная мною команда отправилась назад, к Белому дому. Теперь уже на метро.

Нас встретила хорошо отлаженная оборона — пикеты, заслоны, охраняемые проходы между баррикадами. Всё по четким законам военного времени. Не было — оружия. Люди, добровольно подчиняющиеся приказам, готовые противостоять грозному противнику, не имели даже холодного оружия. Внутри весьма объемного здания все было по-другому. Там получить автомат ни для кого не представляло труда. Там буквально у каждого был калашников за плечом или в руках. Там оружие как бы прирастало к человеку, наполняя его страшным ощущением возможности убийства. Его легкости. И те, кого не отвлекали спешные дела, пребывали в каком-то оцепенении. Словно хотели спрятаться от мыслей о неприятном, страшном, о том, что неразрывно было связано с оружием. Но снаружи находились лишь невооруженные люди. И мне почему-то хотелось быть с ними. Я не стал задерживаться внутри Белого дома — вновь вышел на улицу под серый, катящийся к вечеру денек, под усталый, равнодушный дождик.

События раскручивались все быстрее, наслаиваясь одно на другое. Хотя, по сути дела, ничего не происходило. Вернее, то, что все определяло, решалось не на глазах многих и многих, но собравшиеся у Белого дома люди, сами того не сознавая, участвовали в происходящем.

В темноте упавшей на город ночи люди ждали развязки. Кто — терпеливо, будто смирившись с судьбой, кто — не находя себе места, непрестанно всматриваясь в темноту, нервно похаживая взад-вперед. Каждый ожидал нападения, представляя, как оно начнется — с обстрела орудиями или со штурма какими-то лихими спецподразделениями, которые вдруг возникнут непонятно откуда, сметая все на своем пути, или еще как-то. Ясно было только, что прольется кровь. Много крови. И когда пронеслось от человека к человеку, разлетелось мгновенно вокруг Белого дома, что было первое столкновение, тут, неподалеку, на Садовом, и есть жертвы, в настрое находившихся здесь произошла перемена. Это ощутили все. Появилась решимость стоять до конца, до смерти, стоять, несмотря ни на что. Словно мощные звуки Бетховенской «Героической» симфонии наполнили всю округу. Я видел эту решимость в лицах, едва различаемых в темноте. Я чувствовал это в себе. Мы были готовы. Мы ничего не боялись. Мы ждали. Это был наш звездный час. Это была наша ночь.

Дождь то развешивал свою влажную пелену, то вновь останавливался, будто ему надоедало столь скучное дело. Неслись минуты. Тяжелые, словно куски свинца. Мы ждали. Но штурм все не начинался. И когда тихо и робко протиснулось утро, мы поняли — они испугались. И это была уже победа. Но никто не обольщался. Могло еще произойти все что угодно.

Анданте

Это походило на всеобщее помешательство. С механическими остервенелыми лицами люди, вооружившись чем попало, крушили металл и камень. Железный Дзержинский мрачно взирал на то, как разбивали мраморные фигурные блоки, доставшиеся ему в наследство от старого дореволюционного фонтана, чье место посреди просторной площади он занял, как выгибали и корежили, пытаясь отодрать, громадный меч с гордого постамента. Будто именно этот меч карал невинных сразу после Октябрьского переворота тысяча девятьсот семнадцатого и позже, в двадцатых, тридцатых, сороковых годах.

Я был одним из немногих, кто пытался остановить безумие. Бесполезно. Люди накатились тесной клокочущей толпой, обступили памятник и принялись крушить. Жажда разрушения, немедленной мести владела ими, объединяла, делала похожими, одинаковыми и молодых, и людей средних лет, и пожилых. «Триумф победителей? — зло думал я. — Так он вершится? Мерзость. Стоило ли ради этого добиваться победы?» Обрушившаяся на них свобода оказалась непосильным бременем. Ловушкой.

Вскоре откуда-то притащили крепкую длинную веревку. Несколько ловких ребят взобрались славному чекисту на плечи, накинули веревку на шею. Свержение идола ждали как высшей радости, как благодати.

— Что вы делаете?! — истошно кричал я. — Если он упадет, отскочить не успеете. Смотрите, сколько народу. Десятки погибнут. Вы что, не понимаете?

Не понимали. Жажда свержения ненавистного символа была сильнее чувства самосохранения.

К счастью, силенок не хватило. Слишком тяжел оказался Железный Феликс. Не поддался и меч, надежно, будто в ожидании подобного натиска, прикрепленный к постаменту. Вскоре ниспровергатели оставили свое намерение, толпа рассосалась. Часть ее потянулась к Старой площади, где уже окружили здание ЦК КПСС, — разнесся слух, что сановные коммунисты хотят вывезти какие-то важные документы. Посрамленный Дзержинский с веревкой на шее по-прежнему нависал над площадью. И надпись, выведенная белой краской нетерпеливой, ликующей рукой будто светилась на черной поверхности постамента: «Мы победили!» Эта надпись, погнутый меч да разбитый гранит старого фонтана — все, чего достигла выплеснувшаяся ненависть.

Только тут я понял, что у этого действа не было музыки. Оно могло идти лишь под барабанный бой, под грохот литавр. Голая ритмика, жесткая, примитивная, давящая сознание. И ничего более. Ни-че-го.

На Старой площади события развивались куда спокойнее. Хмурая толпа сгрудилась около главных подъездов, но обошлось разбитыми вывесками с надписью «Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза». Той самой партии, которая считала себя умом, честью и совестью эпохи. Потом наружу потянулись невзрачные мужчины и женщины; ясное дело, не коммунистические начальники, а низовые исполнители. Осадившие подъезд расступились, образовав коридор, и провожали плевками тех, кто понуро покидал недавнее вместилище «совести и чести», долгие годы руководившей страной. То, что происходило, было мерзко, но я понимал — жаждущих быстрого мщения не остановить.

Я отправился в Моссовет. Поезд метро вез людей с будничными лицами, которые так сходны со скучной музыкой. Будто и не произошло в минувшие три дня чего-то безмерно важного, связанного буквально с каждым, обещающего перемены всей стране. Будто и не пришло время надежды. На улице Горького тоже текла обычная жизнь. Будничные лица заполняли ее. Я не удивлялся этому, но мне было немного обидно. Съежившийся, грустный звук тянулся во мне.

Моссовет являл собой разительный контраст с тем, что творилось за его стенами: вне его стен всюду сновали деловитые мужчины и женщины, оживленно беседовали курильщики. Происходящее могла передать бойкая, ритмичная мелодия.

Миновав приемную, я прошел в кабинет Музыкантского. Александр Ильич был занят: перед ним сидели какие-то люди, сам он говорил по телефону. Впрочем, увидев меня, Александр накрыл ладонью трубку и с ходу выпалил:

— Надо съездить в Союз писателей России. Там что-то случилось. Скандал. Ребята поехали здание опечатывать, а там съезд какой-то. Смотайся, разберись. Машину я тебе дам.

Наши ребята с трехцветными повязками встретили меня у входа в старинный особняк на Комсомольском проспекте. Холл оказался полон людей, знакомых мне и незнакомых. Писательская братия и вправду собралась на съезд. Это были наши оппоненты, большей частью деревенщики.

Внезапно ко мне кинулся немолодой, подвыпивший мужичок, бородатый, напоминающий киношного купца.

— Я не покину здание. Стреляйте. Убейте меня, изверги. Убейте. Не покину. Я хочу умереть за Россию!

Ему грезились лавры героя-мученика. «Ты недостоин умереть за Россию», — молча заключил я. Не проявляя никакой реакции, поднялся на второй этаж, миновал открытые двери зала, наполненного писателями и ненавистью, одолел еще один лестничный марш, прошел в начальственный кабинет.

За большим столом сидели хмурые люди. Во главе — очень известный писатель из тех, кого советская власть давно возвела в чин литературного генерала. Рядом с ним — мой давний знакомый Коля Ерошенко. Несколько десятков пар настороженных, недоброжелательных глаз смотрели на меня.

— И ты с ними! — зло выпалил Коля.

— Мне поручено во всем разобраться, — я старался говорить ровным, спокойным голосом.

Он пропустил мои слова мимо шей.

— Посмотрите, — фальшиво, взывающе пропел он, — бывший писатель пришел закрывать русскую литературу. Новый Железняк! — И, глядя на меня с показным осуждением, добавил: — До чего ты дошел. Продаешь американцам Россию.

— Не беспокойся, — мой взгляд стал жестким. — Я не жадный. С тобой поделюсь.

Когда-то давно, в те времена, которые принято считать застойными, я занимался в литературной студии, лучшей в Москве, при Союзе писателей СССР. Мы собирались в благословенном месте, Центральном доме литераторов, и после бурных, с руганью до посинения, споров до хрипоты о рассказах, повестях, романах перебирались в Пестрый зал — в кафе, где частенько сиживали маститые писатели, поэты. Мы веселились от души, пьянея скорее от ощущения грядущих успехов, будущего признания, чем от соседства знаменитостей. Мы верили в свой жребий. В настоящее искусство. Наша жизнь шла как бы в двух плоскостях: истинной, связанной с литературой, с нашим творчеством, и ложной, порожденной скучной реальностью, в которой все было тронуто тленом. Порой казалось, что эти плоскости вовсе не пересекаются.

Я дружил с Мишей Манцевым, большим любителем выпить и автором неплохих романов, которые в силу несоответствия советской идеологии не имели никаких шансов на публикацию. Семью он содержал работой в фотоателье. Он был сыном писателя Ореста Манцева, удостоенного в начале пятидесятых Сталинской премии за роман о трагедии югославского народа и его «палаче» Иосифе Броз Тито, с которым поссорился другой Иосиф, Сталин, и которого требовалось заклеймить. Но вскоре после этого Сталин сыграл с Мишиным отцом скверную шутку — взял и умер. Отношения между СССР и Югославией начали налаживаться, книгу Ореста Манцева срочно изъяли из магазинов и библиотек. Рассказывали, что когда Тито вновь приехал в Советский Союз, он просил, и весьма настоятельно, о встрече с автором скандального романа. Увы, того не оказалось в Москве, поскольку наши власти срочно услали писателя в творческую командировку на Камчатку. Всего этого Мишин отец не перенес, затосковал, начал беспробудно пить и, не дождавшись толком, чем кончится приход к власти Брежнева, покинул этот мир.

Как многие пропойцы, Миша был добрым человеком. Никому не желал зла. Когда ругал чужие творения, это было не обидно — чувствовалось, что он судит с таких высоких позиций, что соответствовать им мог лишь гений. Он и себя не щадил. Потому, наверно, и пил, что понимал — то, что он пишет, слабо, подвластно времени. Потом от него ушла жена, уставшая от пьянства, от неустроенности, от безденежья. Миша тяжело переживал ее уход. И пил еще сильнее.

Как-то мы с ним запили на пару. Он — по своей причине, а я — от хандры. Стояло дождливое лето, и на улицу вовсе не хотелось. Мы славно кутили. Разговаривали о литературе, о политике. Миша ругал Горбачева. А вместе с ним Брежнева, Хрущева, Сталина. Потом он убежал в магазин, а я остался ждать. Тут в комнату вошла его мать, худая женщина с безмерно усталым лицом. Она посмотрела на меня пристальными недоверчивыми глазами и спросила:

— Давно вы знакомы с Михаилом?

— Давно.

— Два или три часа?

— Два года. Мы с ним в литературной студии учимся.

Сухо, прощающе кивнув, она ушла в свою комнату, и позже я видел ее лишь мельком.

Потом мы опять пили. Миша опять ругал Горбачева, Сталина. И социализм в придачу.

Колю Ерошенко Михаил не жаловал. По поводу ладных деревенских рассказов Николая говорил безапелляционно: «Скучно. И вранья много». — «Не будем спешить, — мягко возражал я. — Самое начало». — «Тут все ясно», — решительно ставил точку Михаил.

Вскоре Николай удачно женился на дочери большого начальника и пошел на службу, выбрав путь литературного чиновника. С тех пор я с ним не встречался. Пылились на прилавках его книги, которые мало кто покупал, доходили сведения об успешном восхождении по служебной лестнице. Я мало этим интересовался. Заурядная мелодия, которая не может привлечь, и потому бесполезна. Устроившись на работу в издательство, я жил своей жизнью и вовсе не собирался завидовать чужим успехам. Тем более добытым подобным путем.

Все это было теперь таким далеким, оторванным от нынешней реальности. Будто придуманным в собственной повести, в которую и сам я давно уже не заглядывал и которую почти позабыл.

Очень известный писатель по-прежнему смотрел на меня настороженными глазками. Он, литературный генерал, давно привыкший к власти, к послушанию тех, которые ниже, готов был вмешаться, когда понадобится, осадить ретивого подчиненного. Но пока он выжидал, чем кончится наша с Колей пикировка.

Глупо было трогать этот растревоженный улей, давать им возможность ощутить себя гонимыми. Они съехались со всей страны, чтобы поддержать переворот, и на тебе — такой облом. Потому и кипят у них страсти. Пусть сначала разъедутся, а потом можно и закрыть здание. Вместе с организацией. Ничего более не сказав, я повернулся и вышел из кабинета. Ожидавшим меня ребятам сказал, что наши действия здесь откладываются на день или два. Уезжаем.

Все, что происходило позже, продолжало напоминать мне какую-то фантасмагорию. Нечто спорадически-феерическое, призванное удивлять вне всякой меры — прыткая вертлявая музыка, порой отдающая какофонией.

Уже через час после возвращения от славных советских писателей я ехал в Институт общественных наук с полномочиями коменданта. И это здание надо было опечатать. Со мной в автобусе находилось с десяток человек — недавних защитников Белого дома.

Вскоре мы оказались перед старомодным зданием с мощными колоннами, в которых проглядывало гнилое величие сталинской эпохи. Открыв большие двери, я вторгся в просторный холл. И тотчас из-за стойки вышел служитель закона.

— Слушаю вас.

Он был щуплый, совсем не представительный на вид. Я показал предписание. Он внимательно изучил бумагу, проверил мои документы.

— Идемте к начальству.

Потом бумагу смотрел капитан, крепенький мужичок. Закончилось все безнадежной миной на лице и фразой:

— Действуйте.

Институт оказался громадным — сосредоточие зданий, старых и новых, высоких и не очень, соединенных многими переходами. Я обошел свои владения в сопровождении нескольких ребят и милиционера, взявшегося показать то, что теперь надлежало охранять нам. Пустынные гулкие коридоры и холлы принимали меня и моих спутников настороженно.

Расставив ребят в нескольких местах, я направился назад. Милиционер вновь показывал мне путь — с первого раза невозможно было запомнить, где и куда поворачивать, на какой этаж подниматься или опускаться.

— Как вы думаете, — спросил вдруг милиционер, — теперь будет лучше? Ну после того, как вы победили.

— Кто — мы? — с некоторой иронией поинтересовался я.

— Демократы, — почему-то смущаясь, пояснил он.

— Надеюсь, что будет лучше. Хотелось бы…

Не стал ему пояснять, что мы только желаем чего-то, а получится или нет, остается лишь гадать. И надеяться. Делая при этом все, что можно сделать.

Вечером я отлучился на экстренное заседание писательского клуба «Апрель». И увидел Булата Окуджаву, Фазиля Искандера, Беллу Ахмадулину, Андрея Вознесенского и других писателей, поэтов, критиков. А среди них — пожилого, худощавого человека высокого роста, известного детского поэта и гимнописца, который стоял в одиночестве — никто к нему не подходил и он не пытался ни с кем общаться. Он явно был посторонним среди радостно улыбающихся людей, поздравляющих друг друга с победой. Валентин Дмитриевич Оскоцкий, литературный критик и публицист, один из руководителей «Апреля», указав на него глазами, негромко проговорил:

— Надо же. Каким-то образом вот узнал про наше заседание и приперся. Прежде он никогда не поддерживал нас. Более того, позавчера, вот, сей господин выступал на съезде наших оппонентов.

Стало ясно, почему я утром не увидел его там, в кабинете Бондарева.

— Тогда была еще другая власть, — язвительно заметил я. — Может, попросить его уйти?

— Ну что ты. — Валентин Дмитриевич махнул рукой. — Мы вот демократы. У нас двери для всех открыты. Разумеется, кроме нацистов.

Когда все расселись, известный детский поэт вновь оказался в одиночестве — никто не пожелал занять место по соседству. Начались выступления. Выждав некоторое время, прилежно выслушав пять ораторов, пытавшихся оценить происшедшее, увидеть перспективы, неожиданный гость попросил слово и принялся ругать ГКЧП за устроенный девятнадцатого августа путч. «Это была попытка вернуть страну в прошлое, — решительно говорил он. — К счастью, она не удалась. И в этом есть своя высшая справедливость».

Валентин Дмитриевич, севший рядом, наклонился ко мне:

— Просто поразительно. Девятнадцатого числа сей господин публично заявил о поддержке ГКЧП, вот, а сейчас он выступает с осуждением ГКЧП. Ну совсем никакого стыда у человека. Любой власти готов демонстрировать лояльность, вот. Знаток высшей справедливости.

Моя кривая усмешка была ему ответом. Тут прозвучало из уст поэта Владимира Савельева предложение размежеваться с ретроградами, поддержавшими ГКЧП, — создать демократическую организацию. Союз писателей Москвы.

— Путч разделил нас, — пояснил он, — и нет смысла нам дальше сосуществовать в рамках одного союза.

— Ну, раздел произошел еще на восьмом съезде писателей СССР в восемьдесят шестом году, вот, — горячо возразил Оскоцкий. — Он вылился несколькими месяцами спустя в форменный скандал уже на республиканском съезде. А путч, вот, поставил окончательную точку в разрыве.

— Валентин прав, — деловито подтвердил Искандер.

— Да я согласен. — Савельев махнул рукой. — Так оно и было. Я по поводу создания Союза писателей Москвы как демократической альтернативы писательским организациям, запятнавшим себя поддержкой путчистов. Кто-нибудь против?

Все были за, включая известного детского поэта, по случаю написавшего еще и гимн СССР в двух вариантах. Валентин Дмитриевич опять возбужденно прошептал мне:

— Сейчас он размежевался с теми, вот, кого поддержал несколько дней назад. Совсем нет совести.

Я посмотрел на Беллу — она, как обычно, была погружена в свои мысли и реагировала на происходящее как-то механически. И, как всегда, рядом с ней находился улыбчивый Боря — Борис Мессерер.

В покинутый институт я вернулся через несколько часов. Ночь, покрывшая большой усталый город, заглядывала в окна. Ее томное прикосновение вызывало философский настрой. Надо же, сколько всего случилось за последние дни. Чем обернутся колоссальные перемены, которые преподнесла нам судьба? Неужели Россия станет нормальной страной, в которой можно будет жить по-человечески? А что нам помешает? В самом деле — что? «Ничего», — ответил я самому себе.

Было уже за полночь. Следовало найти место для отдыха.

Спать устроился в кабинете директора на уютном кожаном диване. Я смотрел в незнакомый потолок и думал: «Надо же, куда занесла меня судьба. Еще недавно меня бы не пустили за порог, а теперь я здесь хозяин. Смешно». Мое самолюбие вовсе не тешилось этим фактом, но приятная, тихая музыка наполняла меня и, как мне казалось, чужой кабинет.