Читать книгу «Автобиография большевизма: между спасением и падением» онлайн полностью📖 — Игала Халфина — MyBook.
image

Глава 3
Лавры и тернии

Большевики надеялись, что с созданием коммунистической системы все граждане страны станут сознательными пролетариями. Считалось, что крестьяне, новая интеллигенция и рабочие объединятся в одно бесклассовое общество. Это должно было случиться после того, как исчезнут различия между умственным и физическим трудом (то есть интеллигенцией и рабочим классом), так же как между сельскохозяйственным и промышленным трудом (то есть крестьянством и рабочим классом). В 1920‐х годах крестьянские, интеллигентские и другие «мелкобуржуазные» самоидентификации были приемлемы, так как большевики воспринимали их как последствия НЭПа. Мост между «непролетарской» структурой разума и коммунистическим сознанием был заложен. Коммунистическая партия принимала в свои ряды тех, кто в собственном личном развитии пересек этот мост и чье сознание достигло пролетарского универсализма.

Однако тенденция на включение в партию социально чуждых элементов, перестроивших свое сознание, давала сбой, столкнувшись с политически неблагонадежными. К выходцам из других партий большевики проявляли крайнюю недоверчивость. Оно и понятно: политическая индифферентность классифицировалась как ошибка. Как правило, такой человек был политически неграмотным, он не знал о коммунистической «благой вести». Надо было подождать, пока он научится политграмоте, идеологически подкуется. А вот случаи союза с «соглашательскими партиями» в прошлом считались тяжкими политическими преступлениями. Ведь эти партии, несмотря на их революционную программу, препятствовали победе пролетариата и делали это вполне сознательно.

К 1922 году социалисты, обратившиеся в большевизм за последние годы, составляли 5,7 % членов РКП(б). Бюро партячеек было обязано регулярно рапортовать в губком, указывая точное количество товарищей, являющихся «выходцами»[436]. Партбюро ЛГУ, например, представило в 1923 году такой перечень: из сионистских партий – 4; из меньшевиков – 11; из левых эсеров – 6; из правых эсеров – 5; из Бунда – 8; из американских социалистов – 2[437]. Расклад среди коммунистов вузовской ячейки Иркутского округа на 1928 год был чуть более обобщающим: из РСДРП/меньшевиков – 18; из социал-революционеров —19; из Бунда —20; из прочих – 21[438].

Было бы преувеличением говорить, что в процессе обсуждения биографических подробностей того или иного индивидуума большевики в качестве основания своего отношения к бывшему меньшевику, эсеру или бундовцу использовали только зафиксированную в документах идеологию этих партий или политическую историю их взаимоотношений с РКП в период революции. Как показывают документы, аргументы типа «Анархисты в 1918 году выступали против Ленина» действительно были весомыми – тем более их много в протоколах чисток вузовских ячеек, студенты которых (не говоря уже о преподавателях) на порядок лучше любого рядового коммуниста должны были знать подробности взаимоотношений ПСР и РКП, Бунда и украинских анархистов из НАБАТа. Зачастую – в привязке к конкретному месяцу, а не году и к конкретному уезду: свидетельства о том, как вел себя тот или иной «чистящийся» в 1918 году где-то в дальнем углу Сибири, всегда ценились очень высоко – и многим они стоили партийного билета. Но гораздо чаще разбор автобиографического нарратива производился на основе не столько того, что считалось политическими фактами о других партиях, соперничавших и союзничавших с большевиками в различных эпизодах революции, сколько того, что имеет смысл назвать «партийным воображением», – того набора стереотипов о конкретной партии, который сложился на основании ее собственной революционной мифологии, о ее образе действий, о ее социальной базе, о характере ее пропаганды. Чистки 1920‐х годов очень часто скатывались к дискуссии внутри самих «чистящих» о том, что вообще свойственно, например, анархистам, каков на деле «анархистский дух», какие черты индивидуальных характеров могут сильнее проявляться в меньшевистском или эсеровском коллективе.

Стереотипы в отношении анархистов, эсеров и меньшевиков для нас очень ценны. В первую очередь именно их изучение дает нам возможность понимать смысл внутрибольшевистских категорий, применявшихся членами РКП к себе: почти невозможно судить, что такое «большевистская выдержанность» или «твердость», если не видеть, что она стандартно противопоставляется анархистскому «презрению к дисциплине» или «меньшевистской мягкотелости». Но есть и другая сторона: наш материал позволяет хотя бы в общих чертах восстановить тот способ, каким этот набор стереотипов о других партиях совмещался с партийными программами, с персоналиями и вождями. И то, что в каком-то смысле мы можем видеть эту картину только глазами большевика, – преимущество, а не недостаток. Попытки «объективного» взгляда на любую партию, участвовавшую в революции, при изучении советской субъектности, а тем более в ранней постреволюционной России, бессмысленны – мы в настоящем не являемся частью тогда существовавшей палитры типов политического сознания. У нас нет и не может быть способа картографировать восприятие, например, Бунда иначе, чем посмотреть на то, как бундовца воспринимал условный меньшевик, кадет, боротьбист и анархист-синдикалист. Смотреть на эти партии глазами какого-нибудь политизированного ума – значит понять, кем был тот, чьей оптикой мы пользуемся. Поскольку мы имеем дело в основном с большевистской герменевтикой, мы в конечном счете изучаем «взгляд большевика», чтобы понять, как и почему действовали большевики.

И здесь мы почти сразу столкнемся с тем, что, по крайней мере для большевиков, манера думать и вести себя партий-попутчиков и партий-соперников была зачастую трудноуловимой и являлась предметом внутренних споров и противоречивых оценок среди коммунистов. Их не волновало обычно, что думали эсеры о Марксе или как Бунд отнесся к какой-нибудь Эрфуртской программе (и поэтому конкретный объект чистки мог считаться ненадежным, опасным субъектом, даже если он придерживался правильной доктрины). Большевики судили о том, анархист перед ними или нет, не столько по бумажкам, сколько по принципу «похож он или не похож на анархиста». Если человек говорил: «Мне важней всего свобода», – и все время критиковал начальство, его признавали за анархиста. А вот если человек имел партбилет анархистской партии, но был суров, выдержан и расстреливал мешочников в 1919 году в Могилеве, потому что они душили Петроград, то он, в общем-то, не такой уж был и анархист. Этот герменевтический принцип большевики обозначали как «видеть суть». Отчасти это была их реакция на хаос революции, смешение стилей и постоянное заимствование (мимикрию) политических сил друг у друга всего на свете – от лозунгов до принципов организации.

Большевики судили коллег по революционному движению именно по «стилю», тактическим особенностям, достаточно часто просто по отношению того или иного движения к легальности организованного насилия и к его возможной и допустимой роли в историческом процессе. Меньшевики считались «мягкотелыми», потому что отрицали полную обоснованность и целесообразность революционного террора и вооруженного противостояния. Напротив, анархисты считались «неуправляемыми», поскольку были склонны к отрицанию идей диктатуры пролетариата. Нагромождение таких толкований членами РКП могло быть в отдельных случаях непомерным, иногда документы показывают, как из таких тезисов формировались целые сложные объяснительные конструкции. Но в этих нагромождениях стереотипов важнее всего была большевистская интуиция, родная сестра «пролетарского чутья». Как будет показано ниже, нередко ключевым моментом герменевтики являлось озарение: студент считался, скажем, похожим на меньшевика, поскольку он выглядел как меньшевик и у него просматривался меньшевистский характер. В свою очередь, такая оценочная логика указывала на то, что существовал природный характер и темперамент, типичный для большевика, во многом определяемый происхождением, но больше – личной историей обращения и духовного роста. Цена вопроса была предельно велика. Марксистская историософия и марксистская социология предполагали, что построение будущего коммунистического общества есть общественный процесс, в котором нынешние социалистические партии будут превращаться в единство людей, уже не обладающих отдельным политическим сознанием, а имеющих сознание коммунистическое – ровно то, что должен иметь идеальный коммунист уже сейчас. Сроков наступления коммунизма не знал никто, поэтому нынешний бывший эсер или бывший меньшевик, претендовавший на партбилет РКП или уже имевший его, обязан был считаться частью будущего царства коммунизма наряду с теми, кто еще не родился. Совокупность всех «историй большевиков» в настоящем и будущем в сущности и была историческим процессом.

По большому счету присутствие «бывших» в партийных рядах воспринималось как аномалия. В каком-то смысле вызов был нарратологическим. Жизненные истории бывших членов «соглашательских группировок» подрывали сценарий коммунистического обращения. Считалось, что студенты, принадлежавшие к этой категории, только симулировали идеологическую невинность. На самом деле они уже были «приобщены к политике», и этот акт инициации совершили не большевики, а другая политическая организация. Подозревалось сознательное решение присоединиться к конкурирующей партии. Большевистская печать противопоставляла два типа интеллигенции, вливавшейся в партию: из меньшевиков либо эсеров и политически неискушенных. Первые характеризовались как «зрелые», уже наделенные развитым политическим сознанием. Вторые были «сырой материал», и им легче было утверждать, что они пришли к коммунизму постепенно, осознавая правду пролетариата со временем[439]. И те и другие раз за разом проходили проверку на соответствие их образа мыслей, всей их жизни, выраженной в автобиографии, партийному этосу. Проблема виделась не столько в предшествовавших вступлению в РКП политических идентичностях самих по себе, сколько в чертах характера, которые эти идентичности воспитывали. Причем амбивалентность этих черт признавалась самими «чистильщиками».

1
...
...
33