Читать книгу «Автобиография большевизма: между спасением и падением» онлайн полностью📖 — Игала Халфина — MyBook.
image




Те, кого невозможно было отнести к рабочим, крестьянам или служащим, попадали в категорию «прочие» – никакая другая классификация коммунистов в статистических разработках не допускалась. К прочим относили кустарей, домохозяек, а также студентов без определенной профессии до поступления в вуз, и эта категория включила в себя многие малоприятные определения, которые прежде связывались с «интеллигенцией». В то же время «прочими» были профессиональные революционеры (не менее 35 делегатов XIII партийного съезда 1924 года были «прочими»)[403].

Комсомольский работник Исаева из Коммунистического университета значилась в личном деле как «прочая». Она негодовала: «Не претендовать на возврат своего [трудового] социального происхождения я не могу и не имею на то морального права, ибо я „прочей“ не была. <…> Я рождена в селе Котовке Нижегородской губернии в семье бедняка крестьянина, который умер в 1912 году, и с этого времени я находилась у дяди, на крестьянской работе, работая, с одной стороны, как „своя родня“, и следуя лозунгу дяди: „работай, от других не отставай и учись обогнать соседа“, с другой стороны (1918–22 гг.). Я отдала партии все что могла: юность, здоровье, потерять мое социальное происхождение не могу»[404].

Изменения в социальном составе ЛГУ фиксируют недолгую толерантность партии в отношении интеллигенции и прочих. Опустошенная недавней чисткой, в начале 1925 года ячейка насчитывала только 162 члена. Однако в течение 1925/26 учебного года она утроилась и ее непролетарская составляющая достигла 40 %.


Таблица 8. Социальный состав парторганизации Ленинградского государственного университета на 1927 год

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 148. Л. 148.


Ситуация стала настолько напряженной, что Василеостровский райком отказался утверждать каких-либо кандидатов в партию из студенческого комсомола. В результате когорта молодняка в университете значительно разрослась – примерно каждый четвертый студент был комсомольцем в 1927 году. «Необходимо отметить ненормальное положение с принятием комсомольцев переростков в кандидаты партии, – утверждал партком ЛГУ. – 66 % комсомольцев, проведенных через общее собрание коллектива… отклонено райкомом»[405]. После обсуждения вопроса на общем партсобрании попросили пересмотреть ограничения, но ленинградский аппарат, обуреваемый страхами засилья интеллигенции, стоял на своем[406]. В конце концов ленинградские власти разрешили продолжить прием студентов в партию, но только по третьей категории, со всеми сопряженными с этим ограничениями[407].

В 1927 году Образов из Томского технологического института жаловался: «Нашим комсомольцам перед приемом в партийной ячейке нужно пройти 4 инстанции, а затем еще райком. Я об этом говорил в райкоме, и мы все же остановились на этих принципиальных соображениях, что наши ячейки могут самостоятельно провести прием в партию. При приеме мы каждого рассматриваем как интеллигента, а когда его приняли в партию, его считают как рабочего. Это некоторая неточность [в определении социального положения]. Может быть, мне кто-нибудь из райкома разъяснит, как устранить это несоответствие?» «Переростки из комсомола исключаются, не входя в партию, – недоумевал Пивнев. – Они жили лет 6 коллективной жизнью. Надо теперь поставить определенный пункт, чтобы молодежь хорошую принимать»[408].

Проблема классовой дискриминации против студентов разбиралась на самых различных уровнях, от вузовских партячеек до райкомов и губкомов. В марте 1928 года ЦК поручил губкомам создавать специальные комиссии с целью пересмотра социального профиля коммунистов[409]. Как видно из материалов Томской комиссии, она не только не разоблачала интеллигенцию, но и использовала возможность перекрасить студентов в более приемлемые цвета.


Таблица 9. Изменения в социальном положении томских студентов-коммунистов, 1928 год

Источник: ЦДНИ ТО. Ф. 76. Оп. 1. Д. 483. Л. 132–133, 138–142. Случаи, оставшиеся без изменений, в таблицу не включены.


Почти никто из «рабочих» или «крестьян» не был разоблачен как служащий, зато значительному количеству студентов удалось выбраться из непроизводственных категорий.

Благодаря гибкости, заложенной в классовый дискурс, социальные категории собирались и разбирались при очередных изменениях в условиях социальной инженерии. Методы категоризации уточнялись: после появления «рабочих от станка» и «крестьян от сохи» в 1923–1924 годах возникла и «трудящаяся интеллигенция», которая в скором времени была поглощена «служащими». Дискурсивный артефакт, а не объективная данность: интеллигенция меняла свое лицо с каждым изменением партийного курса.

«Прежде всего, что такое интеллигенция? – спрашивал Луначарский в 1925 году. – Если мы подойдем к обществу с точки зрения его классовой структуры, то для каждой группы, о которой мы говорим, определение которой мы ищем, надо найти классовое место. Каково классовое место интеллигенции? Интеллигенция не класс. Об этом вряд ли кто будет спорить. Это довольно пестрая, сложная, своеобразная группа, но если она не класс, то все же она должна найти свое место между классами. <…> Интеллигент вооружен, если не инструментами, как ремесленник, то прежде всего специальными знаниями, которые являются известной привилегией, квалифицируют его по отношению к неквалифицированному рабочему». Где проходит граница между влиянием пролетариата и капиталом, Луначарскому было трудно сказать, так как она зависела от множества условий. «Часть интеллигенции, как и вообще мелкой буржуазии, примыкает к пролетариату не полностью, с оговорочками. Точно так же и в лагере крупной буржуазии их фактические союзники юридически или теоретически стараются порою отгородиться в особую партию, хотя по существу принадлежат к лагерю крупного капитала. Интеллигенция настолько испытывает это тяготение в разные стороны, что ее лучшая часть внедряется в пролетариат, другая примыкает только частично»[410]. Луначарский отметил, что свое место в революции каждый интеллигент определял под воздействием сложного комплекса факторов, их переплетения и взаимодействия. Он верил в возможность перестройки хода мысли старой интеллигенции, выразив уверенность, что «вдыхая постоянно новую атмосферу, многие из них способны переродиться»[411]. Правда, нельзя переделать сознание интеллигенции одним махом. На первых порах важно, чтобы она утвердилась в главном – в том, что ей с буржуазией не по пути: «Не нужно… требовать от них четкости коммунистического или хотя бы марксистского мышления. Не нужно ставить им чрезмерные политические требования… Нет: „кто против буржуазии, тот с нами“ – вот лозунг, который должен быть поставлен в основу»[412].

Последний вопрос Луначарского: «…всегда ли будет необходима интеллигенция? Является ли она такой категорией, которая неизбежно вновь возникает и в нашем обществе? Ясно, что мы в течение долгого времени не сможем передать весь мировой опыт массам в новых наслоениях, даже чисто пролетарским массам, чтобы создать демократию, равную по знаниям, без ущерба для рабочих. Этого скоро сделать нельзя. Нам в течение долгого времени придется иметь организаторов, готовить командный состав по разным областям, только с той оговоркой, что этот командир не должен командовать в дурном смысле, а должен быть организатором, обслуживающим массу, а не повелевающим массой. Общее развитие массы будет подниматься. Из этого вы видите, что, в конце концов, мы можем ожидать действительного исчезновения интеллигенции. Но я не думаю, чтобы мы дошли когда-нибудь до уничтожения разделения труда, а думаю, что разница между организатором и организуемым постепенно, в процессе развития, будет стираться. Конечно, придет время, когда интеллигенция сыграет свою роль и ляжет в музее рядом с каменным топором и государственной властью»[413].

Ю. В. Ключников писал, что судьба интеллигенции подчиняться и не требовать для себя командных должностей: «Но вот уже в работе как беспартийный и интеллигент я спрашиваю: должен ли я внести что-то свое, что у меня есть, как у интеллигента так и беспартийного, или даже ради общей пользы я должен добросовестно стремиться действовать и мыслить, как коммунист». Ключников подчеркивал: «…нужна известная атмосфера свободы, для социального и культурного творчества, известная возможность идти в Рим разными дорогами… <…> Я спрашиваю себя только в порядке вопроса: если мы в будущем получим совершенно однородную массу, совершенно одинаково мыслящих людей, то как будет идти общая работа? Нет ли здесь какого-то социологического предела, какой-то опасности, которая рождается не от того, что путь избран неправильный и что, например, марксизм нужно заменить чем-то совсем иным, а исключительно от того, что создалась однородность, достигнуто однообразие мыслительного аппарата человечества». «Мне кажется, – замечал Ключников Луначарскому, – есть громадная ошибка в представлении о том, будто интеллигенция нужна до известного момента. Я считаю, что задача заключается не в уничтожении интеллигенции во имя того, чтобы остались только рабочие и крестьяне, какими они представляются сейчас, а в том, чтобы все рабочие и крестьянские массы стали интеллигентскими и только интеллигентскими»[414].

Разрабатывая конкретные меры завоевания интеллигенции, партия исходила из особенностей ее мелкобуржуазной психологии, указывая на очень важную ее черту – склонность к идеализму, которая порождалась спецификой умственного труда. В груди интеллигенции, по словам Луначарского, не одна, а две души – «одна насквозь отравленная буржуазными наклонностями, другая – более идеалистическая, роднящая интеллигента с социалистическим идеалом». Учитывая противоречивый духовный облик интеллигенции, нарком предлагал парализовать первую ее душу и поддержать вторую убеждением и приглашением к сотрудничеству[415]. В одно и то же время интеллигент был членом общества конкуренции и индивидуализма, где он мещанин, обыватель, и членом общества, строившегося на коллективных началах, где он носитель разума и альтруизма. Кто победит в этой борьбе, спрашивал Луначарский. «Это вопрос персональный. Тут происходит отбор, фильтрация»[416].

В соответствии с большевистским сценарием, интеллигент выходил чаще всего из городского мещанства, которое накладывало на него отпечаток индивидуализма. Лучше образованный, чем рабочий, он мог быть отделен от производства и придерживаться мелкобуржуазных убеждений. В душе интеллигента иногда находилось некоторого рода пролетарское зерно, которое делало возможным воспитание в духе пролетарской идеологии. Но чаще интеллигенты предпочитали описывать историю своего чудесного перерождения. Основные грехи обычно совершались в ранний период жизни, а автобиография демонстрировала постоянное самосовершенствование: надклассовое, универсальное мировоззрение постоянно шлифовалось. Взаимодействие с пролетарским окружением и революционная активность приводили интеллигента к пониманию классовых отношений и избавляли его от узкобуржуазных черт характера. Ленин уверял, что жизненный опыт приведет интеллигенцию к социализму, но при этом «инженер придет к признанию коммунизма не так, как пришел подпольщик-пропагандист, литератор, а через данные своей науки, что по-своему придет к признанию коммунизма агроном, по-своему лесовод и т. д.»[417]

На вопрос «Когда и почему вы вступили в партию?» историк Генкина «искренно рассказала, как было дело во время чистки 1929 года в ИКП»: «В конце 1918 г. мне удалось получить на один вечер работу В. И. Ленина „Государство и революция“. Ее привез в Екатеринослав (Днепропетровск) видный партийный работник Я. А. Яковлев, дал своему брату Д. А. Эпштейну, который учился тогда в реальном училище в том же городе, а его приятель, тоже реалист, передал эту книгу мне. Работа Ленина буквально решила мою судьбу, все мне объяснила, сделала меня большевичкой, хотя я и вступила в партию позже, в 1920 г. Но мой рассказ об этом вызвал почему-то резкую отповедь отдельных товарищей, они говорили, что я якобы „книжная большевичка“…»[418]

Образец автобиографии интеллигента, рассказ студента Ленинградского государственного университета Андронова Ионы Иосифовича, родившегося в 1903 году, следовал этим предписаниям[419]. Автобиограф мастерски описал свою эволюцию от узкого индивидуализма к пролетарскому сознанию. В соответствии с требованиями жанра сухие биографические детали дополнялись феноменологическим описанием их воздействия на душу героя. Автобиография завершалась извинением: «Некоторые „лирические отступления“ в этой записке вызваны тем, что моя анкета очень невыразительна. Надо было рассказать, почему это произошло и кто я такой» (выделено в оригинале).

Автобиография открывалась обязательным рассказом о семье: «Отец был служащий Старого режима, помощник начальника железнодорожной станции… <…> Отца своего не знаю и никакой роли в моей жизни он не играл. Умер, когда мне было четыре. Мать говорила, что был пьяница, неудачник, бил меня нещадно, брал взятки». Мещанство и интеллигенция оказали свое формирующее влияние на душу молодого Андронова: «Начиная с предсмертной болезни отца, я жил у чужих, у матери не было времени и средств… Мать жила в Витебске, но в тогдашнем Петербурге имела мастерскую… [Я] жил у бабушки, знакомых и особенно долго помню о какой-то богатой интеллигентной семье инженера. Это, наверное, наложило известный отпечаток на меня».

До начала обучения в гимназии в Витебске Андронов переехал к матери. Следовало прояснить характер ее экономической активности, так как теперь он подвергался ее влиянию. «Вначале жилось очень скверно-бедно, никто мать не знал, заказов было мало. Потом пошло лучше – мать расширила дело: были ученицы у нее, и помню, одна мастерица, тоже из учениц матери. Дело матери, сама она и окружавшая меня тогда обстановка были типично ремесленные, но с тенденцией развития не в сторону капиталистического обрастания, а в обратную – пролетаризирования».

Не вызывает сомнений присутствие уже перерожденного рассказчика, который оглядывался на свое прошлое, вооруженный марксистской теорией. Анализ хозяйственной деятельности Андроновых не имел ничего общего с тем, как члены семьи воспринимали себя сами, а следовал азам «Капитала» Карла Маркса. «Тенденция экономического развития» семьи оценивалась осторожно: «Семья матери нищала и распадалась. Хозяйство бабушки трещало по всем швам. Сестра матери служила горничной в Питере. Один брат бродяжничал. Другой работал на заводе, в революцию был коммунистом, на ответственных постах. И умер на гражданском фронте. Дальнейшее развитие капитализма бросило бы, несомненно, и мою мать в ряды пролетариата».

Андронов знал, что «бытие определяет сознание». Следовательно, он должен был указать на то, как повлияло экономическое положение матери на его мышление: «Но особенные условия ее ремесла – портянство с его работой на заказ – сталкивали мать и меня с такой средой („заказчицы“) которая, конечно, содействовала построению сознания на мелкобуржуазный лад».

Обучение Андронова в гимназии только углубило рваческий менталитет: «Мать дает образование [надеясь, что] „выйду в люди“. Я попал в класс, где были дети мелких чиновников, деревенских попов, евреи [которые прозвали меня] „портняжкин сын“ [что] заставляло очень подозрительно относиться к людям… отходить от человеческой жизни. <…> Вообще, гимназия мне не дала ничего положительного, а только развила склонность к отрешению от людей, влечение к жизни только книгами, индивидуализму. Этого индивидуализма много и сейчас, хочется его вытравить с корнем, и обстановка партии мне очень поможет сделать это».

Доленинградский период, проведенный в Витебске (до 1921 года), характеризовался в автобиографии «большой работой над приобретением знаний и развитием». Андронов посвящал много времени саморазвитию, «читал философию и литературу», писал и подрабатывал репетиторством. Он работал во всяких студенческих организациях (в его анкете указывается, что в 1919–1921 годах он учился в Витебском педагогическом университете), «встречался с множеством людей, спорил о современности, о коммунизме».

Автобиограф умело набросал портрет интеллигента старой формации. Он понимал свою жизнь в терминах, свойственных эпохе, самосовершенствовался, бахвалился интеллектуальными дуэлями с другими интеллигентами: «Но сдвинуть меня не могли, хотя и бывало наоборот. Я примыкал тогда очень близко к толстовству, совмещал его как-то с философией эпигонствующего символизма и много говорил о „несопротивлении“».

При такой направленности мысли неудивительно, что Андронов упустил важность Октября. Согласно марксизму, этого и следовало ожидать от пацифиста. «Революция разворачивалась, я много видел, много говорил о ней, но смысла ее не понимал… никакой политической литературы не читал, а окружавшие меня коммунисты связно и стройно изложить мне систему марксизма не могли. Было много сомнений, но не было никого, кто мог бы мне указать коммунистический путь их разрешения».

В 1921 году Андронов поступил в Петроградский педагогический институт им. Герцена. После переезда в Петроград он углубился в жизнь столичных литературных кружков. Автобиограф сыграл ведущую роль в переиздании сочинений Некрасова и, упоминая свой вклад в эту работу, помещает себя где-то на линии между толстовством и большевизмом. Наконец он перешел к действию и разорвал контакты с литературными кругами, «которые смакуют интеллектуализм и поклоняются индивидуальности». Андронов начал преподавать экономику СССР на рабфаке ЛГУ и в электротехническом институте. В анкете он с гордостью заявил, что не получил официального образования в этом вопросе и освоил его самостоятельно.

В начале 1920‐х годов Андронов все больше и больше уделял внимание лекциям и студенческим собраниям в пролетарских вузах. «От толстовства не осталось и следа, несопротивление показалось таким же подленьким, как и меньшевистские сладкие речи». Автор писал, что «злопыхательства» той академически-литературной среды, в которой он все время вращался по работе, многое могли повернуть вспять. Но, погрузив себя в пролетарскую атмосферу рабочих факультетов, он, однако, не сошел с правильного пути: «Еще стоя на старых общефилософских позициях, стал все больше думать о коммунизме и историческом значении нашей революции. Становился чем-то вроде „попутчика“ с той разницей, что они-то знают все и все же только „попутчики“, я же пока ничего и не знал и политически был совершенно безграмотен».

Развитие Андронова еще не завершилось, однако пролетарское самосознание уже вырисовывалось на горизонте. «Попутчики» остановились на месте. Их потенциал был исчерпан, предположительно, вследствие их традиционного для интеллигенции способа мышления. Так как Андронов все еще мог двигаться вперед, он был умственным пролетарием. В конечном итоге, как учила партийная программа, пролетарием был тот, кто имел пролетарское сознание, и никто другой.

После освоения пролетарской теории обращение Андронова было неизбежным. Тем не менее решающий момент был все еще впереди: «Засел за Маркса. Это сделало первый полный переворот, все прежние неопределенные построения рассыпались, как карточный домик… Сомнений больше не было, но были большие сомнения в себе».

«Работник просвещения» было ответом Андронова в анкете на вопрос «ваша профессия». «Книги и идеи так исковеркали меня, что от первоначальной трудовой основы не осталось ничего, кроме подсознательного чутья правоты дела угнетенных. В результате почти целиком был в интеллигентщине». Использование бранного слова «интеллигентщина» свидетельствовало о близости разрыва с прошлым. Наконец наступил перелом. «Первое, что толкнуло меня к сокращению этих сомнений – это смерть Ленина… Революция стала непреложной не только в сознании, но и в чувствах».

Перед нами пример совмещения личного развития с объективным историческим процессом. Обращение Андронова произошло в результате революционного катарсиса, вызванного смертью вождя.

1
...
...
33