Читать книгу «Автобиография большевизма: между спасением и падением» онлайн полностью📖 — Игала Халфина — MyBook.
image








Королев «испугался остаться на всю жизнь… канцелярской крысой», решил во что бы то ни стало продолжить образование. История, которую он поведал, говорила о бедности и угнетении. «И вот, отказывая в необходимом и работая в Земстве в среднем 8 часов, и дома над книгами 6 часов, я стал готовиться для поступления в Смоленское реальное училище. Организм не вынес такой напряженной работы (спал 5–6 часов в сутки) и я схватил воспаление глаз перед самими экзаменами, что отразилось на последних: я прорезался по французскому языку. Неудача не остановила меня, и я с предельным упорством стал готовиться, решив держать в середине учебного года. Когда я был подготовлен и уже уволился из службы, чтобы держать экзамен, то имел несчастье чем-то не нравиться директору 2‐го Реального Училища, и он, хотя и имел право и возможность допустить меня к экзамену, этого не сделал, и я остался без службы, без школы».

Понятно, почему директор так поступил: «как же, кухаркин сын!» Королев отсылал читателя к печально известному циркуляру российского министра просвещения И. Д. Делянова от 1887 года. Этим циркуляром, получившим ироническое название «О кухаркиных детях», предписывалось брать в гимназии только «таких детей, которые находятся на попечении лиц, представляющих достаточное ручательство в правильном над ними домашнем надзоре и в предоставлении им необходимого для учебных занятий удобства». Циркуляр освобождал гимназии от «детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, детям коих вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию»[303]. Королев мог быть незнаком с собственноручной резолюцией Александра III на прошении крестьянки, писавшей, что ее сын хочет учиться: «Это-то и ужасно, мужик, а тоже лезет в гимназию!» Но он наверняка знал обещание Ленина приняться учить «любого чернорабочего и любую кухарку» управлять государством[304].

«Возмущенный до глубины души своим правовым и экономическим положением», Королев уехал в Тернополь, где служил конторщиком в дорожном отряде. «Там застала меня Февральская революция». Понятно, что автобиограф не мог быть политически подготовлен к этим событиям. В нем, может быть, и бурлил социальный протест, но мещанское окружение сказывалось на его политической сознательности. «До 1917, я сохранил политическую невинность: не одна программа политических партий не была мне знакома, да и под словом „социалист“ я понимал бунтаря-забастовщика, как учили меня господа, у которых служила моя мать». Автобиографическая самоирония набирала обороты: «Будучи расчетливым, хозяйственным по натуре и видя, какая масса ценного имущества русской армии достается немцам при Тернопольском прорыве (ставшем результатом ленинского курса на «пораженчество» и разложение царской армии. – И. Х.)… я не был, по несознанию, согласен с тактикой большевиков и с легкой руки Керенского и меня окружающих считал их изменниками отечества, немецкими шпионами».

Сжатый, но насыщенный нарратив пытался уместиться на одном листке бумаги и угнаться за событиями. С мая 1918 года Королев – к тому моменту председатель ученического комитета – начал работать на строительстве железобетонных мостов в центре Смоленска. Наконец он открыл настоящую правду жизни: «Общение с рабочими и в особенности наличие советской и коммунистической литературы, заставили меня… перестать считать большевиков изменниками, немецкими агентами». Душа автобиографа обнаружила свою пролетарскую суть: его решение «хорошенько познакомиться с программой большевиков» было принято «без чьей-либо агитации». «Спустя несколько времени я подал заявление в нашу ячейку, куда был принят 16 октября 1918 г.» В мае 1919 года «при наступлении Колчака» мобилизовался и как рядовой 1‐го Ударного смоленского коммунистического полка выехал на Восточный фронт. «Будучи рядовым красноармейцем… подавал везде и во всем пример»[305].

Прошлое Джуся Дмитрия Ивановича, еще одного студента-рабочего, родившегося в Смоленске в 1899 году, было не менее сложным и противоречивым. На протяжении всего рассказа он примерял к себе образы представителей разных классов и активно перевоплощался[306]. С первых же строк его автобиографии заметно некоторое замешательство. Отец автобиографа номинально был «крестьянином», но на самом деле «записанным в военной службе», а мать – «бедная крестьянка, брошенная судьбой в город, в прислугу господам». Ни то ни другое происхождение не совпадало с «пролетарской точкой отсчета», и Джусь старательно вытеснял это прошлое: «Свою раннюю молодость я помню плохо. В тумане встает военный склад, подвальное помещение и все проч.»

Когда речь пошла о более зрелом возрасте, автобиограф больше не мог прибегнуть к ссылке на амнезию. «В 1907 году я был отдан учиться в начальную школу, в которой я находился до 1911 г. <…> После неудачной попытки попасть в гимназию, и несмотря на деятельную поддержку в этом отношении богатых доброжелателей мне пришлось поступить в 3‐е высшее начальное училище и быть под наблюдением зорких глаз инспектора. Но те же самые „доброжелатели“ постарались меня втянуть в окружное акц<ионное> управление». Внимательный читатель мог распознать мелкобуржуазный социальный лифт, но автор настаивал, что «здесь, среди чиновничества, среди бюрократии до мозга костей, я очутился овечкой среди волков».

«Начался 1917 год». С этого момента текст насквозь пропитывался интонациями энтузиазма. Джусь начал называть себя не иначе как «рабочий». Правила большевистской поэтики позволяли такое преображение. Влияние революции на классовые идентичности считалось столь сильным, что каждый, кто поддерживал большевиков, превращался в пролетария: «Прокатилась, всколыхнувшая Русскую жизнь, Февральская революция. Народные массы рвали и метали старые идеалы, старый порядок вещей. Ясно выявились и дали себя знать новые влияния, новые идеи. Но масса чиновничества осталась глуха ко всему, и раболепной к старому порядку. Она критиковала, зло высмеивала действия революционного народа и составляла тысячи анекдотов, основанных на фактах, как они говорили. <…> Вполне понятно, что само положение как сына рабочего в такой обстановке оставалось еще более невыносимым. Я не умел говорить, не мог их мнению противопоставить свое мнение».

Как и в случае с Королевым, был только один выход – учиться. «Я еще был молодым и политически не воспитан и здесь меня еще более чем когда либо потянуло к свету и знанию». Несколько стыдясь своих приоритетов в революционный год, Джусь все-таки не умолчал, что весной 1917 года его все еще интересовала профессиональная карьера. Он поступил в Смоленское техническое училище «с превеликой трудностью и через экзамены». «Особенно труден, оказался первый год, когда технические знания были „нуль“». Сознание Джуся росло очень быстро, и он нашел способ совмещать учебу с политической активностью: «Приходилось много досуга уделять на работу чисто институтского характера и разбивать мещанские иллюзии студенчества. Нас с большевистским миропониманием подобралось человек 5 и быстро организованная ячейка при участии старых партийных товарищей начала с октября 1918 года проводить идею коммунизма среди студенчества».

Классовая принадлежность, заявленная в самом начале автобиографии, предопределяла и дальнейшее развитие нарратива. По возможности автор использовал преимущества своей изначальной жизненной позиции, рассказывая о том, как она направляла его в революционный лагерь. В то же время каждая точка отсчета при неблагоприятных обстоятельствах могла превратиться в препятствие на пути к пролетарскому классовому сознанию. Выходца из крестьянской среды всегда подозревали в религиозности и узости социального горизонта, интеллигента – в слабохарактерности и индивидуализме. Даже социальная принадлежность к рабочим, как ни удивительно, могла обратиться против того, кто ее подчеркивал. Рабочие считались идеальным ресурсом для пополнения партии, но и ожидания от них были выше.

Сын ремесленника, маляра по профессии, Ефим Двинский, студент Ленинградского комвуза, послужит примером подобной ситуации[307]. В своей автобиографии он определял себя как «рабочего чистой воды», экономически независимого от родителей и находящегося всю сознательную жизнь в стремнине пролетарского движения: «Я, с 11-летнего возраста, был привлечен к малярному ремеслу… [и] до конца 1915, когда семейные раздоры вынудили меня уйти и жить самостоятельно на собственной заработной плате. Таким образом, я перекочевал из Минской губернии в Киев, попал на колбасную фабрику и, с тех пор, остался на этом производстве. Спешу отметить, что в 1917 являлся членом инициаторской группы по созданию профсоюза колбасников. Уже в то время, будучи еще 15 летним малым я – как и среда, в которой я находился – горячо защищали большевиков при дискуссиях на фабрике между рабочими сочувствовавшими разным политическим тенденциям. Конечно, это было инстинктивно».

Итак, пролетарский характер Двинского сформировался в родной для него рабочей среде. Разумеется, он претендовал и на правильное политическое сознание, стремясь к «получению более твердого фундамента в понимании большевистских лозунгов и отчасти программы». Его действия в годы Гражданской войны были образцовыми: он «участвовал в подавлении банд», затем, во время «Деникинского нашествия», попал в заключение. «После побега из тюрьмы скрывался» и из‐за этого «был оторван на некоторое время от рабочих». Но в скором времени Двинский вернулся на фабрику, а в мае 1920 года присоединился к киевским большевикам. Вступление в партию упоминалось мимоходом: ничего другого и не следовало ожидать от рабочего, который никогда не сомневался в истинности большевизма.

Но все вышесказанное было только предисловием к совсем иной главе в жизни Двинского. Некоторое преувеличение его заслуг намекало на наличие биографического пятна – Двинский «обюрократится», потеряв «смычку» с рабочими, – но признание в этой провинности откладывалось, чтобы лучше подготовить читателя. А чтобы избежать ярлыка деклассированного рабочего, рассказчик создал впечатление, что отход от станка не наложил отпечатка на его пролетарский дух. «Лишь только отчасти безработица, а затем командировка профсоюза „Пищевик“ в распоряжение „опромгуба“ вынудило меня уйти от непосредственной работы на фабрике. Все же в „опромгубе“, не смотря на возможность достижения карьеры, воздвижения на службе я выполнял роль агента по конфискации мяса (моя специальность)… Эта работа была все-таки мне чужда. Я не мог находиться непосредственно в производстве. Только получив отпуск и попав в Брянскую губернию, я всеми усилиями старался попасть на Людиновский завод, что и удалось мне».

На заводе Двинский фактически был подмастерьем, работал в бригаде, «сперва учеником, но вскоре выполнял работу по электропроводке наружных линий наравне с членами артели». Пытаясь не акцентировать внимание на том, что он был начальником, Двинский настаивал на том, что он правильно использовал свой авторитет: «Будучи настроен производственными целями и захвачен трудовым процессом я… агитацией за возвышение производительности труда, заставил своих коллег по артели работать с большим усердием, за что некоторые из них, конечно, втайне были озлоблены на меня». Автор позволил себе некоторое обобщение: «В заключении к биографии отмечаю, что производство всегда притягивало меня также, как и притягивало меня общение с рабочими фабрик и заводов».

Если бы оценка деятельности Двинского зависела только от его вклада в производственный процесс – а он очень на это надеялся, – его бы легко восстановили в партии. Вопрос состоял в правильности его политических воззрений. Только в конце повествования Двинский раскрыл причину своей тревоги: необходимо было объяснить участие автора в рабочей забастовке, направленной против советской власти.

Политическая сущность Двинского оказалась под вопросом. В какой-то момент, то ли в конце 1920 года, то ли в начале 1921-го, на заводе «поднялась стачка», как выразился автобиограф. «Поднялась», то есть пришла ниоткуда и, конечно, не была организована фабричными активистами, среди которых числился Двинский. «Наш [электрический] цех забастовал исключительно из‐за солидарности с механическим». Сознательные коммунисты понимали опасность выступления. Один из лидеров коммунистов, «работавший тут же», начал уговаривать рабочих вернуться к работе, доказывая, что «положение республики» «в экономическом смысле» не позволяет такие методы протеста, и настаивая на «бесцельности стачки». «Рабочие понемногу смягчались, но все еще не стали к работе».

Стачку против большевистской власти истинные партийцы были обязаны предотвращать. Но у Двинского не было возможности сделать это. «Взять на себя эту инициативу, стать работать, я, и т. Блинофотов, не могли, ибо являлись неквалифицированными. Мы были в полной зависимости от мастера, который, несмотря на никакие увещевания, приступить к работе не хотел. Работа же до этого выполняемая… исключительно артельная, и одному или двум, даже 5-ти рабочим, приняться за нее технически не было выполнимо. Осталось у нас одно средство – это взять молотки и стучать по наковальням, чтобы этим доказать будто работаем». Если Двинский не проявил должную решительность, то только потому, что местная партийная организация бездействовала. «Тут нужно отметить, что ячейки на заводе не существовало, несмотря на наличность членов партии на заводе, около 15 человек». Правда, за стенами завода был райком, но «пройти через ворота завода нельзя было». Все это позже не было учтено, и Двинского исключили из партии. «Но конечно на собрании, при обсуждении моей кандидатуры, я присутствовать не мог, [не мог] доказать безответственность выступавших», просто не знавших всех обстоятельств.

Несмотря на то что стачка длилась меньше одного рабочего дня, Двинский не сумел восстановить свою репутацию перед партией. Неподготовленные рабочие могли быть вовлечены в подобные акции протеста – они недопонимали разницу между нынешним и бывшим. Но Двинский претендовал на партийный билет, и ему полагалось понимать, что советская власть – это власть рабочих. В итоге работа на фабрике не сыграла должной роли идеальной подготовки к вступлению в партию. Поэтому, как это ни парадоксально, в своей автобиографии он тревожился именно за свое рабочее прошлое. Если бы он был крестьянином или интеллигентом, его нерешительность во время забастовки могла быть расценена как рецидив его непролетарского прошлого. Но у Двинского в графе «социальное положение» стояла многообещающая пометка «рабочий». Партия была вправе ожидать от него очень многого. Но он не оправдал ее ожиданий.

1
...
...
33