– Можете по одному подходить поближе, – сказал охранник, резко опуская фонарь (луч хлыстом ударил по цепочке людей) и направляя его на ящик. – Смотрите под ноги, земля скользкая.
Стелла шла первой с полным на то правом. Хуан забавлялся (не подсознательно, а всем своим существом, кожей), глядя, как она остановилась у ящика —
высунув кончик языка, крепко прижав к груди сумку,
поднялась на цыпочки, вся дрожа в отблеске света,
падавшего на стеклянную крышку,
прелестная языческая почитательница без веры,
мощепоклонница, праздношатающаяся просительница
из породы зевак, созданных матерью-природой.
– ДАВАЙТЕ, СЕНЬОРА, ПОВОРАЧИВАЙТЕ НАЗАД. —
На вате лежала кость. В луче света она искрилась, будто крупинками сахара. Все смотрели,
– ДАВАЙТЕ, СЕНЬОРА, ПОВОРАЧИВАЙТЕ НАЗАД, НЕ СПИТЕ —
видно было прекрасно, хотя мощи были почти такие же белые, как вата, чуть розовее ваты, с какими-то светло-желтыми пятнышками.
– ВЫ ЧТО, ВСЮ НОЧЬ ТАМ СТОЯТЬ СОБИРАЕТЕСЬ? —
Пройдя мимо ящика, цепочка людей оказывалась у выхода – незакрепленного куска брезента. Репортер, замыкавший цепочку, задержался около ящика, не спеша разглядывая мощи. Охранник погасил фонарь.
– СЕАНС ОКОНЧЕН: ВЫХОДИТЕ, —
и пришлось выходить, натыкаясь на людей, остановившихся у помоста послушать оратора. На их долю выпал рыжий толстяк в жилете с золотой цепочкой на брюхе.
– Хорошо бы произнес что-нибудь эдакое, – сказала Клара. – Для полноты впечатлений.
Шеренга на выходе рассыпалась, люди столпились у помоста. Сверху лились потоки света (лучи прожекторов иногда двигались), пришпиливая людей, словно насекомых к картонке. Ничего не оставалось, как сбиться в кучку, прижаться друг к другу, Андресу к Стелле, Кларе к Хуану, а в центре – репортер. В двадцати метрах от них рокотал барабан, пели женщины, но все глаза были устремлены на оратора, который чего-то ждал.
– Я не буду говорить, – произнес наконец оратор, поднимаясь на цыпочки. (Он был маленького росточка, похожий на певца.) – Наоборот. – Розовым пальчиком он указывал на святилище. – Я прошу минутку молчания. – Но все и так молчали. – Чтобы почтить великое. – (Нерешительная пауза.) – Величайшее из величайших. – Все продолжали молчать. – Уникальное, единственное в своем роде.
– Только этого нам не хватало, – сказал репортер. – Ждешь захватывающей речи, а нарываешься на тягомотину.
– Тише, – сказал сеньор в черном галстуке.
– Тише, – сказал Андрес. – Одну минуту.
– Помолчи, пожалуйста, – взмолилась Стелла, озираясь по сторонам.
Оратор снова поднялся на цыпочки и замахал ручками, отгоняя москитов. «Считает секунды, как рефери на ринге», – подумал Хуан. Оратор раскрывал и закрывал рот, и люди ждали, но тут поднялся брезент над выходом и из святилища вышла следующая партия; у подмостков стало тесно, люди начали роптать и вдруг разом смолкли: так отчаянно замахал ручками оратор. «Самый момент выбить скамейку у него из-под ног и послать в задницу этот рыжий кусок мяса», – подумал Хуан. Он отстранил Стеллу, расчищая пространство и становясь так, чтобы выходящие из шатра вытолкнули его вперед, но в этот самый миг оратор издал пронзительный клич и застыл, закатив глаза и выбросив ручки вперед (золотая цепочка раскачивалась на брюхе).
– О, минута! – завопил он. – Что такое минута, если веков не хватило молча умиляться, глядя на это свидетельство, —
– Послушайте, вы думаете, у меня ноги железобетонные?
в сравнении с которым, дамы и господа, ничто —
– Давайте рвать отсюда когти, – сказал репортер. – У него заготовлена целая речь.
величие самых великих святынь —
– Убери свой локоть, всем святым заклинаю!
и властителей, ибо настало время сказать это:
Мы – АРГЕНТИНЦЫ!
– Наконец-то произнесено словечко, которое все объясняет, – сказал Андрес. – Давайте выбираться отсюда, вот здесь просвет. Пошли за этим лохматым псом, он знает, что делает!
Пес в мгновение ока вывел их из толпы, и репортер даже отважился почесать его за ухом в знак благодарности. Пес в ответ попытался куснуть его.
В кафе «Боливар» они немного стряхнули с себя пыль и усталость. Официант, бровастый испанец, отозвался о тумане как о своем личном недруге. Труднее всего было с глиной: Стеллины туфли пришлось отчищать ножом, а Кларе стыдно было даже смотреть на свои чулки. Официант оказался потрясающим парнем; его волновал только туман, это действительно дело серьезное. Он принес сигары, лимонный сок и опять пустился в рассуждения о тумане.
– А может, это и не туман, – сказал репортер. – Никто не знает, что это такое. Исследуют в лаборатории.
– Да еще ягуар, – сказал официант, который был знаком с репортером. – Не читали? В Колонии, в Серильос, в Энтре-Риос. Такой ягуарище, полсвета напугал. Просто кошмарный.
– Все звери семейства кошачьих – свирепы, – сказал Андрес. – А ягуар из семейства кошачьих.
– А ягуары свирепы? – спросила Клара.
– Ну да, – сказала Стелла. – Все звери из семейства кошачьих – свирепы.
Репортер со Стеллой говорили о мощах. Официант иногда отлучался к стойке или к другим столикам, а потом возвращался поговорить. Поскольку стол был большой, то за ним сидели —
Клара с Хуаном (но между ними еще стоял стул, на котором лежали кочан и Кларина папка) и Андрес, совсем близко к Хуану, занимая, таким образом, весь этот край,
а на другой стороне – Стелла болтала с репортером (да еще официант втиснулся между ними).
В зале стоял ровный, густой гул, который туман приносил снаружи, и он расползался по залу и существовал сам по себе; это был не шум кафе, где ложечки отзванивали колокольчиками наподобие «Лакме» и официанты выкрикивали заказы: ШЕСТЬ СМЕШАННЫХ САНДВИЧЕЙ, ДВА С АНЧОУСАМИ!
Андрес не был уверен, что они смогут поговорить с Хуаном так, чтобы Клара не слышала. Клара смотрела на здание Муниципалитета: пористая громада в тумане, красноватые фонари, балкон, а на нем – тени. А на одном балконе – густой туман и много теней.
– Мне кажется, ты его тоже видел, – сказал Андрес.
– Абеля? Конечно, видел, – сказал Хуан. – Это был он, он.
– В Заведении ты мне сказал, что уже видел его сегодня. А теперь он здесь – стоит задуматься.
– Ты же знаешь, он сумасшедший, – сказал Хуан. – Может быть, чистое совпадение.
– На Майской площади Абелю делать нечего, – сказал Андрес. – А если пришел, значит, шел за нами.
– Пускай его развлекается.
«А мне не нравится, что он развлекается за счет Клары», – хотел сказать Андрес.
– Я бы на твоем месте покончил с этим делом, – сказал Андрес.
«Она грустна», – подумал Андрес.
«А все туман, – думала Клара. – Приходим туманом, говорим туманом, но ведь это даже и не туман».
– Правда, что это не туман?
– Правда, – ответил репортер, оборачиваясь. – Никто не знает, что это такое. Наша газета занялась этим вопросом.
– Ничего, – сказал Хуан. – Он сумасшедший. Какое мне до него дело.
– Послушай, – сказал Андрес. – Горячие души более других открыты для гнева. Люди рождены неодинаковыми; они подобны четырем стихиям природы – огонь, вода, воздух и земля.
– Что это?
– Сенека. Прочитал сегодня утром. Но это относится и к Абелю.
– К Абелю? У Абеля, бедняжки, душа не горячая. Все его горение – внешнее, как одежда. Он может сбросить с себя горение, как галстук.
– Я в этом не очень уверен, – сказал Андрес. – Слежка, преследование – такое занятие требует постоянства чувств.
– Или скуки.
– Еще хуже. В таком случае дело гораздо серьезнее.
– А может быть, – сказал Хуан, пристально глядя на Андреса, – может быть, Абель просто обучается на бойскаута. Проходит практику.
– Ладно, – Андрес пожал плечами. – Не хочешь говорить об этом, не надо.
«Хочу, – подумал Хуан, оборачиваясь, чтобы улыбнуться Кларе. – Мне бы хотелось поговорить об Абеле, вместе с Андресом защититься от Абеля».
– Все эти пумы, дикие кошки – очень вредные животные, – сказал официант, отходя от стола. Репортер кивнул с излишней готовностью, а у Стеллы мурашки побежали по коже при мысли о ягуаре.
– Я устала, – сказала Клара, потягиваясь. – Спать не хочется, я бы не заснула. Со мной никто не разговаривает, я сижу тут такая одинокая, словно персонаж Вирджинии Вулф, вокруг огни, разговоры, а я – как персонаж Вирджинии Вулф, ужасно усталая.
– Пошли домой, – забеспокоился Хуан. – Возьмем такси и Андреса со Стеллой подвезем. А репортера оставим газете.
– Я все равно не усну, накануне события наверняка будут сниться кошмары. Ты же знаешь, какие мне кошмары снятся. Модель А и Б. Модель А – специально для канунов. Модель Б для lendemains[30]. – Она провела кончиками пальцев по лицу, словно нащупывая паутину. – Нет, Джонни, домой не пойдем. Мы встретим рассвет в городе, будем бродить и петь старые песни.
– Ты и вправду персонаж Вирджинии Вулф, – сказал репортер. – Меня в расчет не берите, я буду спать, как говорится, в фойе клуба.
(Il était trois petits enfants
Qui s’en allaient glaner aux champs
S’en vinrent un soir chez un boucher:
«Boucher voudrais-tu nous loger?» —
«Entrez, entrez, petits enfants.
Y’a de la place assurément».)[31]
– Выпей еще лимонного соку, – сказал Хуан. – Наберешься сил и едкости для своих статеек. Че, какую славную песенку ты напеваешь.
«Как она красива с закрытыми глазами», – подумал Андрес.
(Ils n’étaient pas sitôt entrés,
Que le boucher les a tués,
Les a coupés en petit morceaux,
Mis au saloir comme pourceaux…)[32]
– Клара, – сказала Стелла, дотрагиваясь до нее. – А говоришь, что не хочешь спать. Сумасшедшая женщина.
– Я не сплю, – сказала Клара. – Я просто вспоминала… Да, и песня тоже была будто в страшном сне. Какая страшная пора – детство, Стелла. Ты девочкой не испытывала страха, постоянного, непрекращающегося страха? А я испытывала, и он возвращается ко мне каждую ночь. Только эти образы из детства и остаются прочными и яркими. А может, это просто ощущение, что они были прочными и яркими. А все, что я вижу теперь, – как здание Муниципалитета, погляди на него, белесый сгусток в тумане.
– Очень хорошо говоришь, – одобрил Хуан.
– А может, это вовсе и не туман, – вздохнул Андрес. – Может, если продолжить мысль Клары, просто сгусток прожитых лет.
– Раньше у вещей был объем, они кончались, сверкали, – сказала Клара. – А теперь нам приходится довольствоваться знанием, что они есть, и пялиться на них, как обезьяны. Меня это до того бесит, что я приглушила все свои чувства и не даю им воли. Когда я на углу жду Хуана, один Бог знает, как сосет у меня внутри, и, прежде чем он появится, я два или три раза вижу его: вижу его лицо, походку, все. Сегодня со мной случилось то же самое.
– Он такой обычный, можно спутать с любым, – сказал Андрес.
– Не смейся, все это довольно грустно. Это – смазанная проекция мыслей, логический механизм. Однажды я ждала письма от мамы; почтальон всегда оставлял письма на стуле в гостиной. Я вошла в комнату и вижу: три письма. Еще в дверях я увидела верхнее письмо (мама всегда посылала письма в длинных конвертах), я увидела ее почерк, крупный, красивый. Увидела свое имя на конверте, первую букву, хорошо выписанную. И только когда взяла письмо в руки, увидела его: и конверт оказался не продолговатый, и почерк не мамин, и первая буква не К, а М.
– Желание – волшебный фонарь, – сказал Хуан. – Бедная Клара, как бы тебе хотелось упразднить посредников.
– Мне бы хотелось знать, кто я есть и кем была. И быть ею, а вовсе не той, за кого принимаешь меня ты, за кого принимаю себя я и все остальные.
– Со мной происходит то же самое, – сказал Хуан. – Почему, ты думаешь, я пишу стихи? Бывает такое состояние, такие моменты… Знаешь, перед тем, как проснуться, иногда возникают удивительные ощущения: кажется, например, будто ты, словно клин клином, разом выбьешь все препятствия. И когда просыпаешься (с тобою бывает такое, Андрес?), в тебе остается память об этом. И ты оглядываешься вокруг: рядом тумбочка, а на ней – часы, только и всего, а поодаль – зеркало… Поэтому по утрам я бываю печален, во всяком случае до завтрака.
– Память о потерянном рае, – сказала Клара. – То, что ты рассказал, представляется мне смутным перепевом Платоновых идей. Быть может, в некоторых снах человек способен подступиться к Идеям.
– Хорошо бы, – сказал репортер. – Беда лишь, что сны битком набиты телефонами, лестницами, дурацкими полетами и преследованиями, совершенно не вдохновляющими.
– Знаешь, – сказал Андрес, – я иногда испытываю нечто похожее на то, о чем рассказывает Хуан, только я воспринимаю это не как отголосок сна, а гораздо хуже. Например, такое: утром я открываю глаза и вижу: встает солнце. И меня судорогой пронзает ужас, словно воспротивилось все мое существо – и тело, и душа (простите мне такое выражение). Я понял, что пережил ужас потери рая, ужаснулся тому, что нахожусь в подлунном мире. Солнце – каждый день, снова – солнце, солнце, нравится оно тебе или не нравится, солнце взойдет в шесть часов двадцать одну минуту, даже если Пикассо рисует «Гернику», даже если Элюар пишет «Capitale de la Douleur»[33], даже если Флагстад поет Брунгильду. Человечек – к солнцу. Солнце – к своим людишкам, и так – день за днем.
– Черт возьми, – сказал репортер. – Они рассуждают все сложнее и сложнее.
– Хватит, – сказала Стелла. – Может, пойдем отсюда?
Клара, разглядывавшая в окно витрину напротив, жестом выразила удивление.
– Конечно, пойдем, – сказал Андрес. – The night is young[34], как, наверное, поется в «London again».
– «London again» – музыка без слов, – сказал репортер обиженно. – По-моему, пора отваливать, че. Но я вижу китайца, и, по правде говоря, мне хотелось бы задать ему вопрос.
– Он знаком с китайцем! – сказала Стелла и всерьез заломила руки.
– Он китаец в смысле мышления, – пояснил репортер. – Немного вроде Андреса, только у Андреса китайская диалектика, а у этого китайца все формы поведения китайские.
Андрес смотрел на Клару, как она ищет в сумке то, чего там нет, делая вид, что страшно занята. Ему показалось, что Клара побледнела.
– Отдай десять монет, негр, бля, – закричал разносчик газет на углу. – Мать твою так-разэтак, бля, сукин сын, падло.
– Dixit, – возвестил репортер в полном восторге. – Какая скотина! Шесть дней в неделю он не слазит с матерщины.
– В этом мы тоже чемпионы, – сказал Хуан. – Сила сквернословия, должно быть, находится в обратно пропорциональной зависимости от силы народа.
– Не так это просто, – сказал Андрес. – Все дело в напряжении. Ты, видно, хочешь сказать, что наше сквернословие – вялое, оно служит для заполнения жизненных пустот. Мы материмся просто так, чтобы подстегнуть себя, чтобы перекинуть мостик над тем, что вдруг разверзается под ногами и может поглотить нас. Матерщина дает нам запал преодолеть эту пропасть и еще какое-то время поддерживает нас до следующего раза. У Гюго, напротив, человек выпаливает ругательства, разряжаясь от напряжения, и они вылетают из него, как заряд из арбалета, когда Ватерлоо уже позади.
– На, на, возьми свои десять монет, – проверещал голосок. – Какой визг поднял.
– Я защищаю свои права, – сказал разносчик газет.
– Давайте я познакомлю вас с китайцем, – сказал репортер.
– А с другой стороны, мы испытываем гораздо большие напряжения, чем другие народы, – продолжал Андрес. – Жаль только, что они негативные – подавленные.
– Ну вот, старая песенка, – сказал репортер. – Скажи еще, что, если бы мы умели откладывать про запас, у нас бы не подводило животы, и тому подобное.
– Нет, это не то, психоаналитик ты наш из кафетерия. Просто я хотел сказать, что у нашего сквернословия две стороны: полная бесполезность с точки зрения рассудка, хотя оно и стимулирует нас, и крайняя необходимость ввиду трагической напряженности (прошу прощения), которая захлестывает нас. Другими словами, оно имеет право на существование, по сути, это – трагедия, видишь, как это понятие ввиду его существенности превратилось у меня из прилагательного в существительное. Что есть трагедия? Грандиозная ошеломляющая брань, направленная против Зевса. Не думай, что и муки, терзающие мозг Эсхила, не имеют последствий. Паскаля, обратись он к Зевсу вместо Господа Бога, уверен, поразило бы громом.
– А туман все гуще, – сказал официант, принесший кофе для Клары. – Сколько машин столкнется. Вон тот сеньор, кажется, знает вас.
– Да, это Салавер, – сказал репортер. – Иди сюда, старик. Сейчас я вас познакомлю с китайцем, я хочу сказать, с Хуаном Салавером. Хуан, мой друг, сеньорита; сеньорита Стелла, тоже друг. Садись, Салавер, поговорим немножко, прежде чем разойдемся. Что ты поделываешь?
– Я – ничего, – сказал Салавер. – А вы что?
– Я? – спросил репортер. – Я пишу «Юдоли».
– А, – сказал Салавер, который обошел вокруг стола и теперь протягивал ему шершавую и довольно грязную руку. – Хорошо.
– Вы журналист? – спросила Стелла Салавера, остановившегося справа от нее.
– Да, точнее, хроникер, – сказал Салавер. – А сегодня как раз хожу собираю материал для заметки —
НА КРЕСТНОМ ПУТИ ЖЕЛАНИЙ
(у типа, который шел от улицы Иригойена и пел, наверное, были аденоиды; проходя мимо кафе, он запел во всю мочь)
МГЛОЮ ЗАЛЬЕТ МНЕ ДУШУ,
ПОМЕРКНЕТ ЛАЗУРНОЕ НЕБО,
И СНА Я ЛИШУСЬ НАВЕКИ,
КОГДА ТЫ УЙДЕШЬ ОТ МЕНЯ.
– Узнаю тебя, Общество аргентинских писателей, узнаю твой почерк, – сказал Хуан, ежась. – Но обрати внимание, – какая символика. Туман проникает этому типу в самую душу. Он называет его мглою, что поделаешь, не всем дано подняться до высокого уровня культуры.
– …и религиозного восприятия, – сказал Салавер. Репортер смотрел на него ласково, задержавшись взглядом на лысине, на треугольных бачках, на его удлиненном лице. «Китаец, – подумал он, – потрясающий тип».
– Ладно, поговорим о Евгении Гранде, – улыбнулся репортер. – Когда ты отправляешься в Испанию?
– Если все будет хорошо, через пять квадратов, – сказал Салавер.
– Он хочет сказать, через пять месяцев, – перевел репортер. – Ну-ка, объясни сеньорам свою систему.
Салавер достал портмоне, из него – кошелечек для визитных карточек, а из кошелечка целлулоидный футлярчик, на обороте которого была изображена glamour girl[35] в темных очках и реклама оптики Киршнера, а внутри – великолепный календарь из клеточек-дат на 1950 год. Год Освободителя генерала Сан-Мартина —
(именно тогда в Париже Иегуди Менухин исполнял сонаты Баха для скрипки без сопровождения, а в Падуе находился Эдвин Фишер,
и Арлетти представляла «Трамвай “Желание”» (в Париже), а в Барракасе умирала сеньора Энкарнасьон Робледо де Муньос.
И кто-то в гостинице плакал, закрыв лицо руками, думая о сонате для скрипки Прокофьева,
и какой-нибудь надсмотрщик из Чивилкоя, остановив машину возле кондитерской «Галарсе и Треза», приказывал батраку: «Ну-ка, Синяя Птица, слетай купи сластей!» А в Монреале шел мелкий дождь).
– Пять квадратов, – сказал Салавер и положил календарь временем кверху между двумя тарелками с жареными овощами.
– А, – сказала рассеянно Клара, – понятно.
– Действительно, понять довольно легко, – подтвердил Салавер. – Вы знаете, что моя тетушка Ольга живет в Малаге. Я желаю встретиться с тетушкой Ольгой с целью конкретизировать мои планы относительно окончательного переселения на полуостров.
«Рассказывает по пятому разу», – подумал Андрес, и ему вспомнились слова Мурены, с которым он не был знаком, но кто был его товарищем по одиночеству и антагонистом по двадцати разным пунктам, однако союзником по многим другим:
«Содействуя – посредством извращения слова – тому, чтобы человек превратился в ничего не уважающего циркового зрителя, пресса…»
«Но китаец не похож на человека, ничего не уважающего, – подумал Андрес. – Он, бедняга, просто дурак».
– Вследствие этого, – сказал Салавер, – я привел в порядок этот беспорядок и полагаю, что в пятый квадрат как раз попадает Малага. Справа внизу.
О проекте
О подписке