Читать книгу «Девушка из лаборатории» онлайн полностью📖 — Хоупа Джарен — MyBook.
image

Мама верила: для любого дела есть верный и неверный способ, причем второй предполагал, что все придется переделывать – вероятно, несколько раз. Она знала, каким стежком пришивать пуговицы на рубашке (разные – разным, в зависимости от того, как часто их будут расстегивать); знала, как нужно собирать по понедельникам ягоды бузины, чтобы в среду, когда мы будем протирать их через дуршлаг (предварительно проварив во вторник), ножки от ягод не забили дырки. Всегда продумывая свои действия на два шага вперед в любом из возможных направлений, мама никогда не сомневалась в себе, и вскоре я пришла к выводу, что в мире нет ничего, чего бы она не умела.

Если задуматься, моя мать знала, как делать – и делала – многое из того, в чем уже не было острой необходимости с тех пор, как миновала Великая депрессия, ограничения военного времени были сняты и все наши кошмары, по заверениям президента Форда, остались в прошлом. Собственное путешествие «из грязи в князи» представлялось ей победой, одержанной в тяжелой борьбе с чем-то враждебным. Мама была уверена: ее дети должны продолжить этот бой, чтобы заслужить свое наследие, а потому продолжала готовить нас к трудностям, которые нам так и не довелось испытать.

Глядя на нее, трудно было представить, что эта обходительная, хорошо одетая женщина когда-то была грязным, голодным, напуганным ребенком. Ее выдавали только руки – странно огрубевшие для того образа жизни, который она теперь вела. Чутье подсказывало мне: попадись кролик, опустошавший наш сад, моей матери, она без размышлений свернула бы ему шею.

Когда растешь среди людей, которые предпочитают молчать, каждое сказанное ими слово остается в памяти. В детстве мама была самой бедной и самой умной девочкой округа Мауэр. В выпускном классе старшей школы она даже удостоилась поощрительной премии девятого ежегодного национального отбора научных талантов, который проводила компания «Вестингауз». Признание ума девушки, выросшей в деревне, стало неожиданностью, и, пусть такой приз и считался поощрительным, мама оказалась в хорошей компании. Среди прочих номинантов 1950 года были Шелдон Глэшоу, получивший впоследствии Нобелевскую премию по физике, и Пол Коэн, в 1966 году удостоенный медали Филдса – самой престижной награды в области математики.

Увы, поощрительная премия подразумевала лишь годовое почетное членство в Академии наук штата Миннесоты, а не студенческий грант, на который так надеялась мама. Несмотря на это, она все же переехала в Миннеаполис и некоторое время пыталась совместить изучение химии в Университете Миннесоты с необходимостью зарабатывать на жизнь. Вскоре ей пришлось смириться с тем, что невозможно посещать дневные лабораторные занятия и одновременно работать няней столько часов, чтобы этого хватало на оплату обучения. В те времена университетская программа была рассчитана на мужчин; как правило на мужчин с деньгами или по крайней мере на мужчин, у которых было чуть больше вариантов трудоустройства, чем просто няня с проживанием. Мама вернулась в родной город, вышла замуж за отца, родила четверых детей и посвятила двадцать лет жизни их воспитанию. Когда младший ребенок пошел в детский сад, она воскресила свою мечту о степени бакалавра и снова подала документы в Университет Миннесоты. Теперь она могла учиться только заочно – и выбрала английскую литературу. Поскольку большую часть дня маме приходилось приглядывать за мной, она быстро начала вовлекать меня в учебный процесс.

Мы вместе продирались сквозь дебри поэзии Чосера, и я научилась пользоваться услугами нашего верного спутника – словаря среднеанглийского языка. В другой год мы целую зиму отмечали все символы в «Путешествии пилигрима в Небесную страну» на отдельных карточках – и видеть, как их стопка становится толще самой книги, было особенно приятно. Мама накручивала волосы на бигуди под поэмы Карла Сэндберга, которые звучали в нашем доме снова и снова, и заодно обучала меня каждый раз по-разному вслушиваться в отдельные слова. Благодаря творчеству Сьюзен Зонтаг я узнала, что само значение слова – это лишь специально сконструированный концепт, и овладела искусством кивать и притворяться, будто все понимаю.

Мать втолковывала мне, что чтение – это работа, а каждый параграф требует определенных усилий, – так я научилась воспринимать сложные книги. Впрочем, вскоре после того, как я пошла в детский сад, мне открылась еще одна истина: умение читать эти книги сулило лишь неприятности. Меня то и дело наказывали за то, что я опережала всю группу и не старалась выбирать слова и быть «милой». Не понимая причины, я одновременно боялась и обожала своих наставниц, зная лишь, что жажду их внимания, – а будет это похвала или наказание, не имело значения. Будучи маленькой, но очень решительной, я отважно ступила на извилистый и неровный путь к самой себе, уже сознавая, что делаю больше, чем предпочли бы окружающие.

Дома же, пока мы с мамой вместе читали или возились в саду, меня не покидало странное ощущение: между нами чего-то недоставало – какой-то нежности, существующей обычно между матерями и дочерями. Мне никогда не удавалось сформулировать свои ощущения точнее, и ей, полагаю, тоже. Думаю, мы все же любим друг друга – в свойственной нам упрямой манере, – но утверждать не возьмусь, ведь мы никогда об этом прямо не говорили. Роли матери и дочери были для каждой из нас экспериментом, и мы никак не могли поставить его правильно.

В возрасте пяти лет я выяснила, что не являюсь мальчиком. Кем я в таком случае являюсь, было пока не ясно – но этот кто-то явно был хуже и слабее. Пока я играла в лаборатории, мои братья – на пять, десять и пятнадцать лет старше меня – развлекались в реальном мире: гоняли на машинках в клубе скаутов, строили ракеты и запускали их в небо. На уроках труда им доверяли большие и важные инструменты из числа тех, что обычно крепятся к стене или потолку – настолько они велики. Мы вместе смотрели фильмы о Карле Сагане, мистере Споке, Докторе Кто и Профессоре, однако никто не замечал на заднем плане медсестру Чапел или Мэри-Энн. И я все чаще сбегала в лабораторию отца, к своей единственной возможности свободно исследовать мир механизмов.

Это было логично: из всего семейства именно я больше всего походила на папу (или же мне так казалось). Различие между нами было одно и чисто внешнее: отец выглядел именно так, как и полагается ученому. Высокий, бледный, гладко выбритый, худой настолько, что его можно было бы назвать костлявым, он носил брюки цвета хаки, белую рубашку, очки в роговой оправе и отличался хорошо заметным кадыком. В пять лет я решила, что на самом деле выгляжу именно так, даже если всем вокруг кажется, будто перед ними маленькая девочка.

Чтобы не нарушать эту маскировку, я честно проводила время ухаживая за собой и обмениваясь с подружками сплетнями о том, кто кому нравится или не нравится. Я могла часами прыгать через скакалку, шить себе одежду и из ничего состряпать что угодно тремя разными способами. Но поздно вечером мы с отцом всегда уходили в лабораторию, уже пустую, но еще залитую светом. Там я превращалась из маленькой девочки в серьезного ученого, как Питер Паркер превращался в Человека-Паука (только наоборот).

Однако, как бы мне ни хотелось походить на отца, я сознавала, что рождена стать продолжением своей несокрушимой матери: второй попыткой, новым шансом прожить ту жизнь, которую она заслужила, но которой так и не дождалась. Я окончила школу на год раньше, чтобы получить стипендию в Университете Миннесоты, где в разное время учились мама, папа и все мои братья.

Начала я с литературы, но быстро поняла, что мое сердце отдано науке. Особенно заметно это было в сравнении: на занятиях по научным дисциплинам мы действительно занимались делом, а не просто садились в кружок и сотрясали воздух. Мы делали что-то своими руками – и получали конкретные результаты почти каждый день. Эксперименты в лабораториях были так хорошо подготовлены, что проходили всегда идеально и с неизменными красивыми результатами, и чем больше мы их проводили, тем к более сложному и крупному оборудованию и более мудреным реактивам нас допускали.

Научные лекции освещали актуальные проблемы общества, а не уводили нас в мир отживших политических систем, защитники и противники которых умерли еще до моего рождения. На них мы не говорили о книгах, которые были написаны с целью проанализировать другие книги, являющиеся, в свою очередь, пересказом еще более древних произведений; нет, они были посвящены тому, что происходит здесь и сейчас, и будущему, которое еще только возможно. Я никогда не умела пускать дело на самотек – это качество, помноженное на мое стремление перевыполнить любую работу, всегда делало меня неудобной для прежних учителей; однако именно его теперь поощряли мои профессора. Они приняли меня – пускай я и была девушкой – и заверили в том, что я и так давно подозревала: мой истинный потенциал проистекал в первую очередь из стремления бороться, а не из обстоятельств моего прошлого и настоящего. Я будто снова оказалась в отцовской лаборатории – в безопасной гавани, где мне разрешалось играть со всем, с чем захочется.

Люди похожи на растения: в своем росте они стремятся к свету. Я выбрала науку потому, что она давала мне самое необходимое – дом в наиболее буквальном его значении: безопасное место.

Взросление – долгий и болезненный процесс для любого из нас. Единственное, в чем я никогда не сомневалась: однажды у меня будет своя лаборатория, потому что она была у отца. В нашем городке папа был не просто каким-то ученым – он был Ученым с большой буквы У, и это слово описывало не род его занятий, а самую суть. Мое желание пойти по его стопам зародилось глубоко внутри и было полностью интуитивным: в детстве мне не доводилось ни слышать об ученых-женщинах, ни встречаться с ними или хотя бы видеть по телевизору.

Теперь этот ученый – я, и это все еще немного странно, но, положа руку на сердце, я никогда не была кем-то другим. За прошедшие годы я вдохнула жизнь в три собственные лаборатории: создав их с чистого листа, подарила тепло и душу трем пустым комнатам, каждая из которых оказывалась больше предыдущей. Мое нынешнее обиталище почти идеально: оно находится в благословенном Гонолулу, в чудесном здании, увенчанном радугами и цветами гибискуса. И все же я чувствую, что никогда не перестану желать большего и строить что-то новое. Пусть моя лаборатория на плане университета обозначена как «комната Т309» – это «лаборатория Джарен», и она останется ею, где бы ни находилась. Она носит мое имя, потому что это – мой дом.

Моя лаборатория. Место, где всегда горит свет. Окон здесь нет, но они и не нужны: она полностью автономна, этакий маленький замкнутый мир. Только мой – и такой понятный, населенный лишь небольшим количеством знакомых между собой людей. Моя лаборатория – это место, где мои мысли живут на кончиках пальцев; где я всегда что-то делаю; где нахожусь в вечном движении: стою, хожу, сижу, приношу, держу, взбираюсь и ползаю на четвереньках. Моя лаборатория – место, где я не могу уснуть, потому что в мире столько вещей гораздо интереснее сна! Здесь всем важно, чтобы я не поранилась. На страже моей безопасности стоят многочисленные правила и предупреждения. Я дисциплинированно надеваю перчатки, очки и закрытые туфли – доспех, призванный уберечь от опасных ошибок. Только в лаборатории все мои нужды удовлетворены имеющимся. Шкафы забиты тем, что может однажды пригодиться; все, что здесь можно найти, – не важно, насколько оно маленькое или бесформенное, – попало сюда не просто так, пусть даже его предназначение пока и не установлено.

Именно здесь чувство вины за все, что я не успела сделать, уступает гордости за то, что я делаю. То, что я опять не позвонила родителям, не заплатила по кредиту, не вымыла тарелки и не побрила ноги, меркнет в сравнении с благородным научным порывом. В своей лаборатории я снова могу быть ребенком, играть с лучшим другом, смеяться и быть смешной – или же всю ночь работать над исследованием камня из незапамятных времен, потому что к утру мне нужно выяснить, из чего он сделан. Стоит повзрослеть, как на тебя сваливается множество непонятных и неприятных вещей: налоговые декларации, страховка на машину, цитологические мазки, – но все это не имеет значения, когда я работаю в лаборатории. Телефонов тут нет, поэтому я не мучаюсь оттого, что кто-то мне не звонит. Дверь заперта, и я знаю каждого, у кого есть ключ. У внешнего мира нет возможности проникнуть внутрь, а это означает, что здесь я наконец-то могу быть собой.

Моя лаборатория – как храм, где я понимаю, во что верю. Гул машин сливается в радостный гимн, стоит войти внутрь. Я знаю, кого могу встретить – и как они себя поведут. Будет тишина и будет музыка, время приветствовать друзей и время оставлять их наедине с собственными мыслями. Здесь жизнь подчинена определенным ритуалам; часть из них я понимаю, другие нет. В лаборатории царит мое лучшее «я», которое стремится справиться с любой задачей. Сюда приходят в особенные дни, как в церковь. По праздникам, когда весь остальной мир замирает, у меня открыто. Это островок безопасности и надежное убежище, пристанище на рабочем фронте, место, где можно спокойно осмотреть раны и подлатать доспехи. Я выросла в лаборатории – как и в церкви, – поэтому они навсегда со мной.

Лаборатория – это и место, где я пишу. С годами я далеко продвинулась в том редком прозаическом жанре, который подразумевает сжатие результатов десятилетней работы пяти человек до шести страниц научной публикации, написанной на языке, который мало кто понимает и на котором никто не говорит. Статья описывает детали моей работы с точностью лазерного скальпеля, но ее утонченная красота – своего рода подделка, манекен нулевого размера, призванный продемонстрировать великолепие платья, которое на живом человеке обречено смотреться гораздо хуже. В этих публикациях нет сотен необходимых сносок или таблиц с данными, которые пришлось месяцами переделывать после того, как готовившая их студентка магистратуры внезапно уволилась, бормоча по дороге к двери, что не желала бы моей жизни. Один из параграфов я писала пять часов: в самолете по дороге на похороны, в реальность которых не могла поверить. Даже черновик этой статьи благодаря моему ребенку был исчеркан цветными карандашами и заляпан яблочным пюре еще до того, как на нем просохла после печати краска.

Пусть в моих научных публикациях скрупулезно рассказано о растениях, когда-то покрывавших Землю, экспериментах, прошедших как по маслу, и подтвержденных данных, они преступно умалчивают о других важных вещах. Например, о целых садах, превратившихся в перегной, плесень и труху; электрических сигналах, которые никак не хотели стабилизироваться, и картриджах для принтера, которые мы реанимировали в ночи самыми зверскими методами. Я с удручающей ясностью сознаю: будь на свете способ добиться успеха, минуя стадию отчаяния, кто-нибудь уже непременно сделал бы это, упразднив необходимость экспериментов, – но журнала, в который я могла бы написать о том, как моя наука создается и руками, и сердцем, по-прежнему не существует.

Неизбежно наступает утро: восемь часов. Пора менять реактивы, выписывать чеки, покупать билеты на самолет. Я опускаю голову и заполняю очередной научный отчет, пока в горле комом копятся невысказанные боль, гордость, сожаление, страх, любовь и тоска. Двадцать лет работы в лаборатории подарили мне две истории: ту, которую я должна написать, и ту, которую я бы написать хотела.

Наука так глубоко убеждена в собственной ценности, что ей невыносима идея выбрасывать какой бы то ни было хлам. Это утверждение справедливо даже для моего отца и его логарифмических линеек, аккуратно сложенных в хранящуюся в подвале коробку с наклейкой «Линейка логарифмическая стандартная [25 см] 30 центов». Их тридцать: именно столько необходимо, чтобы у каждого студента была своя; ученые могут позволить себе многое, но никогда не делятся инструментами. Эти древние линейки уже никогда никому не понадобятся: они безнадежно устарели и были вытеснены сначала калькуляторами, потом компьютерами, а с некоторых пор – телефонами. На коробке нет имени, только карточка с описанием содержимого. Помнится, я смотрела на нее и по какой-то неведомой причине мечтала, чтобы на ярлычке отец написал мое имя. Но эти линейки никому не принадлежали – они просто были. И уж конечно, они никогда не принадлежали мне.

* * *

В 2009-м мне исполнилось сорок. К тому моменту я уже четырнадцать лет была профессором. В том же году нам удалось совершить прорыв в химии изотопов и построить аппарат, который мог работать бок о бок с нашим масс-спектрометром.

Возможно, у вас в ванной стоят весы, достаточно точные, чтобы отличить человека массой 80 килограммов от человека массой 83 килограмма. У меня же есть прибор, позволяющий отличить атом с двенадцатью нуклонами от атома с тринадцатью нуклонами. Более того, у меня таких приборов два. Именно они называются масс-спектрометрами; каждый стоит полмиллиона долларов. Университет купил их для меня в явной надежде, что теперь я смогу делать удивительные и невозможные ранее вещи, которые только укрепят нашу научную репутацию.