Я получаю от Эллисон письма. Иногда мне хочется ответить ей, навестить ее, вести себя, как подобает сестре. Но что-то всегда меня останавливает. Бабушка советует мне поговорить с Эллисон и постараться простить ее. А я не могу. В ту ночь, пять лет назад, во мне будто что-то сломалось. Было время, когда я бы отдала все на свете, чтобы стать настоящей сестрой для Эллисон, быть с ней близкой, как когда-то в детстве. Мне казалось, она всесильна. Я очень гордилась ею – а вовсе не ревновала, не завидовала, как думали все. Мне никогда не хотелось стать Эллисон; мне хотелось быть собой, чего не понимал никто, особенно мои родители.
Я не знала более изумительного человека, чем Эллисон. Умница, красавица, спортсменка, гордость школы и всего городка. Все ее любили, хотя она не всегда была милой и славной. Нет, она никому не делала гадостей нарочно, просто ей не нужно было прилагать никаких усилий к тому, чтобы окружающие ее полюбили. Ее просто любили, и все. Она шла по жизни так легко, что мне оставалось лишь одно: стоять в сторонке и любоваться.
Еще до того, как Эллисон стала гордостью Линден-Фоллс, до того, как родители стали связывать с ней большие надежды, до того, как она перестала сжимать мне руку, давая понять, что все будет хорошо, нас с Эллисон, что называется, нельзя было разлить водой. Мы с ней были как близнецы, хотя совсем не похожи. Эллисон старше меня на год и два месяца. Она высокая, и волосы у нее очень светлые, прямые и длинные. И ярко-голубые глаза, которые как будто видят тебя насквозь или дают понять, что, кроме тебя, для нее никого на свете не существует – в зависимости от ее настроения. Я же низенькая и неприметная, можно сказать, дурнушка, и на голове у меня вечно спутанные патлы непонятного цвета – вроде побуревших дубовых листьев.
Раньше нам казалось, будто мы одно целое. Когда Эллисон было пять лет, а мне – четыре года, мы умоляли родителей, чтобы те разрешили нам спать в одной комнате, хотя у нас в доме пять спален и места хватает для всех. Нам хотелось быть вместе. Когда мать наконец согласилась, мы сдвинули наши одинаковые кроватки, а отец повесил над ними бледно-розовую сетку-полог, и получилась как будто палатка. Бывало, мы часами играли в ней в веревочку или вместе смотрели книжки с картинками.
Мамины подруги умилялись нашей дружбе.
– И как только у тебя получается? – говорили они. – Как тебе удалось добиться, чтобы твои девочки так хорошо ладили между собой?
Мать горделиво улыбалась.
– Все дело в том, чтобы воспитать в них взаимное уважение, – своим не терпящим возражений тоном объясняла она. – Мы требуем, чтобы они не обижали друг друга, чтобы дружили – и они дружат. Кроме того, очень важно, чтобы дети и родители проводили много времени вместе. Ведь мы же семья!
Когда мама заводила такие речи, Эллисон, бывало, закатывала глаза, а я усмехалась, прикрыв рот ладошкой. Да, мы действительно проводили много времени с родителями – то есть сидели с ними в одной комнате, – но никогда по-настоящему не говорили по душам.
Эллисон было двенадцать, когда она решила переехать из нашей общей спальни в отдельную комнату. Ее решение потрясло меня.
– Почему? – спрашивала я. – Зачем тебе отдельная комната?
– Хочу, и все, – сказала Эллисон, отодвигая меня с дороги и вынося из комнаты груду платьев.
– За что ты на меня злишься? Что я сделала? – всхлипывала я, плетясь за ней в ее новую комнату, соседнюю с нашей бывшей общей спальней. Теперь в бывшей «нашей» комнате оставалась одна я.
– Ничего, Бринн. Ничего ты не сделала. Просто иногда мне хочется побыть одной, – ответила Эллисон, развешивая платья в своем шкафу. – И потом, я ведь рядом, за стенкой… Бринн, да ты, никак, реветь собралась? А ну-ка, перестань! Можно подумать, ты меня больше никогда не увидишь!
– Я не реву, – ответила я, смахивая слезы.
– Давай-ка лучше вместе перетащим кровать.
Она схватила меня за руку и потянула в нашу прежнюю комнату. В мою комнату. Когда мы сняли с ее кровати матрас и с трудом пропихнули его в коридор, я поняла: ничего уже не будет, как раньше. Эллисон развешивала в своей новой комнате свои школьные грамоты, медали за победу на соревнованиях, кубки и ленты, а я наблюдала за ней и понимала: больше мы с ней не одно целое. Эллисон все больше и больше отдалялась от меня. У нее были подруги, учеба, соревнования. Ее пригласили в очень сильную волейбольную команду, которая часто выезжала играть в другие города. Почти каждую свободную минуту она проводила на тренировках, за уроками или чтением. А мне хотелось только одного: быть с Эллисон.
Родители совсем мне не сочувствовали.
– Бринн, – говорила мать, – пора взрослеть! Конечно, Эллисон хочет жить в отдельной комнате. Было бы странно, если бы она этого не хотела!
Я всегда знала, что чем-то отличаюсь от других детей, но никогда не считала себя странной, пока мать не упомянула об этом. Я подолгу смотрелась в зеркало, пытаясь понять, в чем моя странность и почему другие замечают то, чего не вижу я. Может, дело в волосах? Они у меня неопределенного цвета, курчавые; если их тщательно не причесывать, не укрощать, на голове будет настоящее воронье гнездо. Остатки бровей нависают над глазами в виде двух запятых, отчего выражение лица у меня всегда как будто удивленное. Нос средний – не слишком большой, не слишком маленький. Я знала, что когда-нибудь у меня будут очень красивые зубы, но в одиннадцать лет мне поставили брекеты, и зубы напоминали игрушечных солдатиков, которых приучают ходить строем. В общем, мне не показалось, будто я выгляжу странно – если не считать бровей. Потом я догадалась, что странность, непохожесть на других скрыта внутри меня, и дала себе слово, что буду эту непохожесть прятать. Я предпочитала оставаться на заднем плане, наблюдать, а не действовать. Никогда не высказывала собственного мнения, ничего не предлагала. Правда, никто моего мнения и не спрашивал. Когда у тебя такая сестра, как Эллисон, оставаться в ее тени легко.
Я проплакала всю первую ночь, которую провела одна в бывшей «нашей» спальне. Мне казалось, что комната слишком велика для меня одной. Она казалась голой – в ней остался только один мой стеллажик с книгами и комод, несколько мягких игрушек. Я плакала, потому что любимая сестра больше не хотела, чтобы я была рядом с ней. Она ушла от меня не оглянувшись.
А потом, когда ей исполнилось шестнадцать, я снова ей пригодилась.
В тот вечер я даже могла не быть дома. Я собиралась в кино с друзьями. И вдруг мама выяснила, что с нами идет Натан Кэнфилд, и страшно возмутилась. Как-то раз Натана засекли с бутылкой спиртного или с чем-то в таком же роде; в общем, мама заявила, что этот мальчишка – неподходящая компания для меня. Короче говоря, в кино меня не пустили и запретили выходить из дому.
Я часто думаю, как могла бы сложиться моя жизнь – да и жизнь всех нас, – если бы в тот вечер я сидела в кино с Натаном Кэнфилдом и ела попкорн, а не осталась дома.
Не знаю, как выглядит Эллисон сейчас. В тюрьме никто не хорошеет. Возможно, ее когда-то высокие скулы скрыты под толстыми складками жира, а длинные блестящие волосы превратились в кое-как обкромсанные патлы. Не знаю. Я не видела Эллисон с того дня, как ее увела полиция.
Я скучаю по сестре – по той, что вела меня за руку в подготовительный класс и утешала, когда я плакала, по той сестре, что помогала мне выучить правописание трудных слов, которая учила меня играть в футбол. Вот по какой Эллисон я скучаю. А по другой… совсем нет. С другой Эллисон я бы с радостью не виделась до конца жизни. После того как ее посадили в тюрьму, я прошла через ад. Потом я переехала к бабушке, и моя жизнь наконец-то стала налаживаться. Теперь у меня есть друзья, учеба, бабушка, мои питомцы. Мне этого достаточно.
Мне страшно думать о том, как пять лет, проведенные в тюрьме, изменили Эллисон. Она всегда была такой красивой и уверенной в себе. Что, если она уже не та девочка, которая могла поставить на место Джимми Уоррена, местного хулигана? Не та девочка, которая пробегала восемь миль не запыхавшись, а потом еще делала сто упражнений для пресса?
Или, хуже того, что, если она осталась такой же? Что, если она совсем не изменилась?
Вряд ли моя сестра знает, что меня выпустили из тюрьмы. Через два года после того, как меня посадили, она, закончив среднюю школу, ушла из дома и переехала в Нью-Эймери, к нашей бабушке по отцу. Нью-Эймери в двух с половиной часах езды от Линден-Фоллс. Последнее, что я о ней знаю, – она поступила в двухгодичный местный колледж на ветеринарное отделение. Кажется, занимается воспитанием животных-компаньонов. Животных Бринн любила всегда. Я рада, что она нашла себе дело, которое ей подходит. Если бы родителям удалось настоять на своем, она бы заполнила собой пустоту, образовавшуюся после того, как меня забрали, и поступила на юридический факультет.
Даже поселившись у бабушки, Бринн не хочет отвечать на мои письма и не подходит к телефону. Я, конечно, все понимаю. Понимаю, почему она не желает иметь со мной ничего общего. Будь я на ее месте, я бы, наверное, поступила точно также. Правда, вряд ли выдержала бы так долго без общения с ней.
Целых пять лет она делает вид, будто меня не существует. Знаю, я относилась к ней не слишком-то хорошо, но ведь я была девчонкой! Несмотря на свои разносторонние достижения, я совершенно ничего не понимала в жизни. Теперь я раскаиваюсь в своих ошибках, но все равно не знаю, как вернуть сестру, как добиться того, чтобы она меня простила.
По пути в Линден-Фоллс мы с Девин почти не разговариваем, что меня очень устраивает. Когда родители наняли ее защищать мои интересы, Девин была ненамного старше меня теперешней. Она приехала в Линден-Фоллс, закончив юридический факультет, потому что здесь родился и вырос ее однокурсник, с которым они собирались пожениться и открыть совместную юридическую практику. С женихом они расстались. Он уехал, она осталась. Если бы не Девин, я бы сидела в тюрьме намного, намного дольше. Я многим ей обязана.
– Эллисон, теперь у тебя начинается совершенно новая жизнь, – говорит Девин, сворачивая на шоссе, пересекающее реку Друид и ведущее к Линден-Фоллс.
Я киваю, но ничего не отвечаю. Наверное, мне положено испытывать радостное волнение, а мне страшно. При мысли о том, что мы возвращаемся в городок, где я родилась и выросла, у меня кружится голова; я крепко сцепляю руки, чтобы не дрожали. Меня захлестывают воспоминания. Вот мы проезжаем мимо церкви, куда ездили каждое воскресенье, мимо моей начальной школы и мимо средней, которую я так и не окончила…
– Как ты? – спрашивает Девин.
– Не знаю, – откровенно отвечаю я и прислоняюсь головой к прохладному стеклу.
Мы молча едем мимо колледжа Святой Анны, где я в первый раз увидела Кристофера, мимо улицы, на которую надо было бы свернуть, если бы мы ехали в дом моих родителей, мимо футбольного стадиона, на котором моя команда три года подряд выигрывала городской чемпионат.
– Стойте! – вдруг говорю я. – Пожалуйста, остановитесь здесь.
Девин подъезжает к стадиону и останавливается рядом с полем, на котором пинают мяч девочки-подростки. Я вылезаю из машины и несколько минут смотрю на них. Девочки всецело поглощены игрой. Лица у них раскраснелись, «конские хвосты» намокли от пота.
– Можно поиграть? – тихо, застенчиво спрашиваю я, не узнавая собственного голоса. Как будто говорю вовсе и не я. Девочки даже не замечают меня и продолжают играть. – Можно поиграть? – спрашиваю я чуть громче, и какая-то крепко сбитая рыжеволосая коротышка в налобной повязке останавливается и скептически оглядывает меня с головы до ног. – Всего одну минуточку! – прошу я.
– Идет! – кивает коротышка и бежит за мячом.
Я осторожно выхожу на поле, поросшее изумрудно-зеленой травой; не в силах устоять, я наклоняюсь и глажу ее ладонью. Она мягкая и влажная – утром прошел дождь. Я бегу – вначале медленно, потом все быстрее. В тюрьме я старалась не терять формы; бегала по двору во время прогулок, а в камере отжималась и делала упражнения для брюшного пресса. Но футбольное поле большое; вскоре я задыхаюсь и вынуждена остановиться. Наклоняюсь, упираюсь ладонями в колени. Мышцы уже болят.
Девчонки-футболистки косятся на меня; наверное, их, загорелых, крепких, смущает моя нездоровая бледность. В тюрьме я редко видела солнце. Но вот кто-то передает мне пас, и все возвращается. Я чувствую мяч и инстинктивно вспоминаю, в какую сторону бежать. Я несусь между девчонками, веду мяч, пасую. На минуту можно забыть, что мне двадцать один год, что жизнь пущена под откос, что я только что освободилась из тюрьмы. Какая-то девочка посылает мне мяч, и я бегу к воротам. Дешевые теннисные туфли скользят на сырой траве, но мне удается не упасть. Навстречу мне бежит защитница другой команды; я обвожу ее и передаю пас девочке в налобной повязке. Она точным ударом посылает мяч в ворота; наша команда бурно радуется. Целую минуту мне кажется, будто мне снова тринадцать и я играю с подружками. Улыбаясь, я вытираю пот со лба.
Потом я оглядываюсь и вижу Девин. Она терпеливо ждет меня в машине. На ее лице странное выражение. Должно быть, я выгляжу по-дурацки – взрослая тетя в мешковатых штанах цвета хаки и рубашке поло играет в футбол с детишками.
– Ты прирожденная футболистка, – говорит Девин.
– Да, а что толку? – отвечаю я, радуясь, что она не замечает моего смущения, потому что лицо у меня и так раскраснелось от усталости.
– Никогда не знаешь, что тебе пригодится, – отвечает Девин. – Поехали, у нас есть еще немного времени. Давай перекусим, а потом отправимся в «Дом Гертруды».
Когда Девин останавливается у «дома на полдороге», где мне суждено провести следующие полгода, снова начинается дождь. Я вижу огромный особняк в викторианском стиле, выкрашенный белой, уже облупившейся краской, с черными ставнями и крыльцом с белыми перекладинами.
– Надо же, не думала, что он такой большой, – говорю я, задирая голову. Дом выглядел бы жутковато, если бы не красивый, ухоженный палисадник.
– Здесь шесть спален, в каждой живут по две или три женщины, – объясняет Девин. – Олин тебе понравится. Она основала «Дом Гертруды» лет пятнадцать назад. Ее родная дочь тоже вышла из тюрьмы… и погибла. Олин думает, если бы Труди было куда пойти после освобождения, если бы суд предписал ей жить в каком-нибудь учреждении для реабилитации, она осталась бы жива. Вот почему она открыла «Дом Гертруды», в котором женщины, вышедшие из тюрьмы, привыкают к жизни на свободе.
– Отчего погибла ее дочь? – спрашиваю я, когда мы выходим из машины.
– Возвращаться к матери Труди не захотела. После освобождения она сразу поехала к своему дружку, который еще до тюрьмы посадил ее на иглу. Через три дня после освобождения она умерла. Передозировка. Олин нашла ее.
Не знаю, что тут скажешь. Мы молча бредем под дождем, поднимаемся на крыльцо. Девин стучит в дверь. Нам открывает женщина лет шестидесяти в бесформенном джинсовом платье. Она худая, с коротко стриженными серебристо-седыми волосами. Кожа у нее загорелая, дубленая. Она похожа на засохшую морковку, которую слишком долго продержали в овощном ящике холодильника.
– Девин! – восклицает она, обнимая мою спутницу. На тонких запястьях звякают серебряные браслеты.
– Здравствуй, Олин, – со смехом отвечает Девин. – Я тоже всегда рада тебя видеть.
– Ты, должно быть, Эллисон. – Олин выпускает Девин и берет мою руку в обе свои. Руки у нее теплые и сильные. – Рада с тобой познакомиться, – продолжает она сиплым, прокуренным голосом, не сводя с меня зеленых глаз. – Добро пожаловать в «Дом Гертруды»!
– И я рада с вами познакомиться, – отвечаю я, стараясь не отводить взгляда в сторону.
– Входи же, входи! Сейчас устрою тебе экскурсию. – Олин отступает в прихожую.
Я оглядываюсь на Девин; грудь сжимается от страха. Девин ободряюще кивает.
– Эллисон, мне пора возвращаться на работу. Я навещу тебя завтра, договорились? – Заметив мое встревоженное лицо, она обнимает меня. Хотя легче мне не становится, я благодарна ей за ласку. – До свидания, Олин… и спасибо тебе! – говорит Девин и, повернувшись ко мне, добавляет: – Держись. Все будет хорошо. Если что-то понадобится, звони.
– Все нормально, – отвечаю я, успокаивая скорее себя, чем Девин. – Привыкну.
Я смотрю ей вслед. Она быстро сбегает с крыльца и возвращается к машине – и к своей привычной жизни. А ведь и я могла быть такой же! Могла бы носить серый костюм и возить клиентов в дорогой машине. А вместо этого прижимаю к груди рюкзак, в котором уместилось все мое имущество. Мне предстоит жить в одном доме с людьми, с которыми в своей прежней жизни я бы даже не стала знакомиться. Я поворачиваюсь к Олин. Она пытливо изучает меня, и на ее лице появляется выражение, которое я пока не могу описать. Жалость? Печаль? Может, она вспоминает свою дочь? Не знаю.
Она откашливается – хрипло, с мокротой – и продолжает экскурсию:
– Сейчас здесь живут десять женщин, вместе с тобой уже одиннадцать. Твою соседку по комнате зовут Би. Она славная. Вот здесь раньше была библиотека. – Олин кивком указывает на большую квадратную комнату слева. – Сейчас мы проводим в ней собрания – каждый вечер в семь. Здесь столовая. Ужин ровно в шесть. Завтракать и обедать можно когда хочешь. Кухня вон там – я проведу тебя туда, когда закончим экскурсию. Как бывает почти везде, кухня – сердце «Дома Гертруды».
Олин передвигается стремительно; приходится спешить, чтобы не отстать, и у меня нет времени осмотреть все комнаты по очереди. После безыскусной тюремной камеры «Дом Гертруды» очень давит на психику. Стены здесь ярко окрашены, повсюду картины и фотографии, мебель и разные безделушки. В дальнем углу играет музыка; мне кажется, что я слышу детский плач. В ответ на мой вопросительный взгляд Олин объясняет:
– Родственники могут навещать постоялиц. А плачет ребенок Кейси. Кейси на следующей неделе уходит от нас. Возвращается домой, где будет жить с мужем и детьми.
О проекте
О подписке