– И думать не смей!
Однако панна Александра смеялась, а он весь сиял от радости и молодости. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородных кровей.
– Ай-ай! – говорил он. – Что за глазки, что за личико! Спасите, святые угодники, а то не усижу!
– Нечего угодников звать. Четыре года сидел, покуда сюда собрался, так сиди и теперь!
– Ба! Да я ведь знал только портрет. Я этого живописца велю в смоле вымазать да в перьях вывалять и в Упите кнутом прогнать по рынку. Я тебе все скажу, как на духу: хочешь, прости, нет – так голову руби! Думал это я себе, глядя на портретец: красивая девка, ничего не скажешь, да ведь красивых девок хоть пруд пруди – успею! Покойный отец все торопил ехать, а я ему одно твердил: успею, не уйдет женитьба, девушки на войну не ходят и не погибают! Бог свидетель, не противился я отцовской воле, только хотел сперва повоевать, все испытать на собственной шкуре. Теперь только вижу, глуп был, ведь на войну и женатым мог бы пойти, а тут бы меня утеха ждала. Слава Богу, что насмерть меня не зарубили. Позволь же, моя панна, ручки тебе поцеловать.
– Нет уж, не позволю.
– А я и спрашивать не стану. У нас, оршанских, так говорят: «Проси, а не дают – сам бери!»
Тут пан Анджей схватил ручки девушки и стал осыпать их поцелуями, а она не очень противилась, боялась показаться неучтивой.
Но тут вошла панна Кульвец и, видя, что творится, подняла очи к небу. Не понравилась ей эта близость, но не посмела она сказать что-нибудь детям, только к ужину позвала.
Взявшись под руки, как брат с сестрою, направились они оба в столовый покой, где стол ломился под множеством всяких блюд; особенно много было отменных колбас, стояла там и обомшелая сулейка вина, дающего крепость. Хорошо было молодым вдвоем, легко и весело. Панна Александра уже успела отужинать, так что за стол уселся только пан Кмициц и принялся за еду с той же живостью, с какой перед тем разговаривал.
Оленька поглядывала на него сбоку, радуясь, что он ест и пьет, но, когда он утолил первый голод, снова стала выспрашивать:
– Так ты, пан Анджей, не из Орши едешь?
– Да разве я знаю, откуда еду? Сегодня тут, а завтра там. Как волк к овце, подкрадывался я к врагу, – где можно было куснуть, там и кусал.
– Как же ты отважился пойти против такой силы, перед которой отступил сам великий гетман?
– Как отважился? А я на все готов, такая уж у меня натура!
– Говорил мне про то покойный дедушка. Счастье, что голову ты не сложил.
– Э, прихлопывали они меня там, как птицу в западне, но только прихлопнут, а я уж ускользнул и в другом месте укусил. Так я им насолил, что они цену назначили за мою голову… Отменный, однако, полоток!
– Во имя Отца и Сына! – воскликнула Оленька, с непритворным ужасом и в то же время восторгом глядя на этого молодца, который мог говорить зараз и о цене за свою голову, и о полотке.
– Верно, были у тебя, пан Анджей, большие силы?
– Две сотни своих драгун было, молодцов как на подбор, да за месяц их всех перебили. Потом ходил я с охотниками, набирал их, где ни попадя, без разбору. Завзятые вояки, но – разбойники над разбойниками! Кто еще не погиб, рано или поздно пойдет воронью на закуску…
При этих словах пан Анджей опять рассмеялся, опрокинул чару вина и прибавил:
– Таких сорвиголов ты, моя панна, отродясь не видывала. Чтоб их черт побрал! Офицеры все – шляхтичи из наших краев, родовитые, достойные и чуть не все уже под судом. Сидят теперь у меня в Любиче, что же мне с ними делать?
– Так ты, пан Анджей, прибыл к нам с целой хоругвью?
– Да. Неприятель заперся в городах, зима ведь лютая! Мой народишко тоже обтрепался, как обитый веник, вот князь воевода и назначил меня на постой в Поневеж. Ей-ей, заслуженный это отдых!
– Кушай, пан Анджей, пожалуйста.
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы скушал!.. Оставил я тогда часть моей голытьбы в Поневеже, часть в Упите, ну а самых достойных товарищей к себе в Любич в гости зазвал… Приедут они к тебе на поклон.
– А где же тебя, пан Анджей, лауданцы нашли?
– Они меня встретили, когда я шел уже на постой в Поневеж. Я бы и без них сюда приехал.
– Пей же, пан Анджей!
– Я бы для тебя, моя панна, и отравы выпил!..
– А про смерть дедушки и духовную ты только от лауданцев узнал?
– Про смерть – от них, помяни, Господи, душу моего благодетеля! Не ты ли это, панна Александра, послала ко мне этих людей?
– Ты, пан Анджей, такого не думай! У меня на мысли одна печаль да молитва была!
– Они то же мне толковали… Ох, и гордые сермяжнички! Хотел я их за труды наградить, так они как напустятся на меня: это, может, говорят, оршанская шляхта в руки глядит, а мы, лауданцы, не таковские! Крепко меня изругали! Послушал я их, да и думаю себе: не хотите денег, дам-ка я вам по сотне плетей.
Панна Александра за голову схватилась.
– Иисусе Христе, и ты это сделал?
Кмициц посмотрел на нее с удивлением.
– Не пугайся, панна Александра. Не сделал, хоть как гляну на такую вот шляхетскую голытьбу, что за ровню хочет нас почитать, так с души у меня воротит. Думал только, ославят они меня безо всякой вины насильником да перед тобой еще оговорят.
– Какое счастье! – со вздохом облегчения сказала Оленька. – А то бы я и на глаза тебя не пустила!
– Это почему же?
– Убогая это шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка всегда любил их и на войну с ними ходил. Весь век они вместе прослужили, а в мирное время он их дома у себя принимал. Старая у нас дружба с ними, и ты уважать ее должен. Есть ведь у тебя сердце, и не нарушишь ты святого согласия, в каком мы до сих пор жили!
– Да ведь я ничего не знал, разрази меня Господь, не знал! И признаюсь, не лежит у меня душа к этой нищей шляхте. У нас так: коль ты мужик, так мужик, а шляхта все родовитая, на одну кобылу вдвоем не садятся. Право же, такой голи равняться с Кмицицами или Биллевичами все едино, что вьюнам со щуками, хоть и вьюн и щука одинаково рыбы.
– Дедушка говорил, что богатство ничего не стоит, кровь и честь – вот что важно, а они люди честные, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.
Пан Анджей от удивления глаза раскрыл.
– Опекунами? Дедушка назначил их твоими опекунами? Всю лауданскую шляхту?
– Да. И не хмурься, пан Анджей, воля покойного свята. Странно мне, что посланцы не сказали тебе об этом.
– Да я бы их!.. Нет, не может быть! Ведь тут добрых два десятка застянков… И все эти сермяжники тут судят и рядят? Неужто и со мной будут судить и рядить, раздумывать, по душе ли я им или нет? Эй, не шути, панна Александра, а то у меня кровь кипит!
– Я не шучу, пан Анджей, истинную правду говорю тебе. Не будут они судить и рядить; и коль ты, по примеру дедушки, станешь им за отца, не оттолкнешь их, не будешь чваниться, то не только их, но и мое сердце покоришь. Буду я с ними помнить это до гроба, до гроба, пан Анджей!..
В голосе ее звучала нежная мольба; но морщины у него на лбу не разгладились, он по-прежнему хмурился. Правда, подавил вспышку гнева, только порой словно молнии пробегали у него по лицу, – но ответил девушке заносчиво и надменно:
– Вот уж не ждал! Волю покойного я уважаю и вот что думаю, – до моего приезда пан подкоморий мог назначить эту серую шляхту твоими опекунами, но коли нога моя ступила сюда, никто, кроме меня, опекуном больше не будет. Не только этой серой шляхте, самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего!
Панна Александра нахмурилась и ответила, помолчав минуту времени:
– Нехорошо ты, пан Анджей, делаешь, что так кичишься. Волю покойного деда либо целиком надо принять бы, либо отвергнуть, я не вижу иного выхода. Лауданцы не станут надоедать тебе или навязываться, люди они мирные и достойные. Не думай, пан Анджей, что они могут быть тебе в тягость. Когда бы начались распри, они могли бы сказать свое слово, а так я думаю, все будет тихо и мирно и такая это будет опека, словно бы ее и нет совсем.
Он помолчал еще минуту, потом махнул рукой и сказал:
– И то сказать, со свадьбой все кончится. Не из-за чего спорить, пусть только сидят смирно и не мешают мне, а то я, ей-богу, не дам себе в кашу наплевать! Впрочем, довольно о них! Дай согласие, панна Александра, обвенчаться поскорей, и все будет хорошо!
– Не пристало сейчас, в дни печали, говорить об этом.
– Эх! А долго ли придется мне ждать?
– Дедушка сам написал, что не долее полугода.
– Иссохну я до той поры, как щепка. Ну давай не будем больше ссориться. Ты уж так сурово стала на меня поглядывать, будто я всему виною. Ну что это ты, королева моя золотая! Чем я виноват, что такая у меня натура: рассержусь на кого, так, сдается, на куски бы его разорвал, а отойдет сердце, и вроде наново сшил бы.
– Страшно жить с таким, – повеселев, ответила Оленька.
– За твое здоровье! Хорошее вино, а для меня сабля да вино – первое дело! Ну чего там – страшно жить со мною! Да ты меня в сети уловишь своими очами, рабом сделаешь, хоть я ничьей власти над собою не терпел. Вот и теперь, чем панам гетманам кланяться, предпочел с хоругвью один на свой страх воевать. Королева ты моя золотая, коли что не так, прости меня, я ведь обхождению не в покоях у придворных дам, а около пушек учился, не за лютней, а в солдатском гаме. Сторона у нас неспокойная, сабли из руки не выпустишь. Засудили тебя, приговорили, головы твоей ищут – все это пустое! Будь только смел да удал, и люди тебя уважают. Exemplum[4] мои товарищи, в другом месте они бы давно по тюрьмам сидели… а ведь тоже достойные кавалеры! Даже бабы у нас ходят в сапогах, с саблей на боку, отряды в бой водят, как пани Кокосинская, тетка моего поручика, которая пала на поле битвы, а племянник ее под моей командой мстил за нее, хоть при жизни ее не любил. Где уж нам, хоть и самым родовитым, учиться придворному обхождению? Одно мы знаем: война – так в поход иди, сеймик – так горло дери, а языка мало – за саблю хватайсь! Вот какое дело! Таким меня покойный подкоморий знавал и такого для тебя выбрал!
– Я всегда с радостью исполняла волю деда, – ответила девушка, потупя взор.
– Дай же мне еще твои рученьки поцеловать, солнышко мое ненаглядное! Право, очень ты мне по сердцу пришлась. Так я разомлел, что не знаю, как и попаду в этот самый Любич, которого еще не видал.
– Я тебе дам провожатого.
– Э, обойдется. Я уже привык ездить по ночам. Есть у меня солдат родом из Поневежа, он должен знать дорогу. А там меня Кокосинский ждет с товарищами… У нас Кокосинские, Пыпки по прозванию, большая знать. Этого безвинно чести лишили за то, что он пану Орпишевскому дом спалил и дочку увез, а людей вырезал. Достойный товарищ! Дай же мне еще рученьки. Время, вижу, ехать!
Тут большие гданьские часы, стоявшие в столовом покое, стали медленно бить полночь.
– Ах ты, Господи! – вскричал Кмициц. – Время, время! Ничего я уж больше сделать тут не успею! Любишь ли ты меня хоть крошечку?
– В другой раз скажу. В гости-то будешь ко мне ездить?
– Каждый день, разве земля подо мною расступится! Ей-ей, хоть голову на плаху!
С этими словами Кмициц поднялся, и они вдвоем вышли в сени. Санки ждали уже у крыльца; Кмициц надел шубу и стал прощаться с панной Александрой, упрашивая ее вернуться в покои, потому что с крыльца тянет холодом.
– Спокойной ночи, милая моя королева, – говорил он, – спи сладко, я-то уж, верно, глаз не сомкну, все буду думать про твою красоту!
– Только бы чего плохого не углядел. А все-таки дам-ка я тебе лучше человека с плошкой, а то под Волмонтовичами и волки не редкость.
– Да что же я, коза, что ли, чтоб волков бояться? Волк солдату друг-приятель, он из его рук часто поживу имеет. Да и мушкетон есть в санках. Спокойной ночи, голубка моя, спокойной ночи!
– С Богом!
С этими словами Оленька ушла в покои, а Кмициц шагнул на крыльцо. Но по дороге в щель неплотно притворенной двери людской он увидел несколько пар девичьих глаз, – это девушки не ложились спать, чтобы еще раз на него посмотреть. По солдатскому обычаю, пан Анджей послал им воздушный поцелуй и вышел. Через минуту зазвенел колокольчик, сперва громко, потом все тише и тише, пока, наконец, не умолк совсем.
И сразу так тихо стало в Водоктах, что эта тишина испугала панну Александру; в ушах ее все еще звучал голос пана Анджея, она все еще слышала его веселый и непринужденный смех, перед ее глазами все еще стояла его сильная фигура, а тут, после потока слов, смеха и веселья, такое странное вдруг воцарилось безмолвие. Девушка напрягла слух, не донесется ли еще звон колокольчика. Но нет, он гремел уже где-то в лесах, под Волмонтовичами. Тяжелая тоска напала на нее, никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
Медленно взяв свечу, она прошла в опочивальню и опустилась на колени, чтобы помолиться. Пять раз начинала она молиться, пока с надлежащим усердием прочла все молитвы. Но потом мысли ее как на крыльях полетели за санками, за седоком. По одну сторону бор, по другую бор, посреди дорога, а он мчится себе, пан Анджей! Как наяву, увидела Оленька вдруг светло-русый чуб, серые глаза и смеющиеся губы со сверкающими, белыми, как у молодого щенка, зубами. Трудно было строгой девушке признаться себе, что очень ей по сердцу пришелся неукротимый этот молодец. Растревожил ее, напугал, но и прельстил своей удалью, непринужденным своим весельем и искренностью. Стыдно было ей сознаться, что и гордостью своей он ей понравился, когда в разговоре об опекунах поднял голову, как турецкий скакун, и сказал: «Самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего». «Нет, не баба он, истинный муж! – говорила себе девушка. – Солдат, каких дедушка больше всего любил… Да они того и стоят!»
Так предавалась девушка раздумью, и ее то обнимало блаженство, ничем не смущенное, то тревога, но и тревога эта была какой-то сладкой. Панна Александра уже разделась, когда дверь скрипнула и вошла тетка Кульвец со свечой в руке.
– Страх как вы засиделись! – сказала она. – Не хотела я мешать вам, молодым, чтобы вы одни в первый раз наговорились. Кавалер, сдается, учтивый. А как он тебе понравился?
Панна Александра сперва ничего не ответила, только подбежала к тетке босыми ножками, закинула ей руки на шею и, склонив свою светлую голову ей на грудь, сказала нежным голосом:
– Тетушка, ах, тетушка!
– Ого! – пробормотала старая дева, поднимая вверх и глаза и свечу.
О проекте
О подписке