Доктору Флинту принадлежали красивый особняк в городке, несколько ферм и около пятидесяти рабов, не считая нанимавшихся на год.
День найма на юге проходит первого января. Второго января рабы должны отправиться к новым хозяевам. На ферме они трудятся, пока не собраны кукуруза и хлопок. Тогда им дают два выходных дня. Некоторые хозяева накрывают пиршественные столы под деревьями. Когда два дня заканчиваются, они работают до кануна следующего Рождества. Если за это время против них не будут выдвинуты тяжкие обвинения, им дают четыре-пять выходных – в зависимости от того, сколько сочтет подобающим хозяин или надсмотрщик. Затем наступает канун Нового года, и рабы собирают свои невеликие – или, говоря точнее, почти ничтожные – пожитки и с тревогой ждут рассвета. В назначенный час условленные места наводняют толпы мужчин, женщин и детей, которые ожидают, точно преступники приговора, решения своей судьбы. Любой раб непременно знает, кто самый человечный, а кто самый жестокий хозяин на сорок миль[7] вокруг.
В этот день легко понять, кто хорошо одевает и кормит своих работников, ибо он окружен толпой, умоляющей: «Пожалуйста, масса, наймите меня в этом году! Я буду очень усердно трудиться, масса!»
Если раб не желает переходить к новому хозяину, его секут кнутом или запирают в тюрьму, пока он не одумается и не поклянется в течение года не сбежать. Если случится ему передумать, полагая, что нарушение клятвы, вырванной силой, – поступок оправданный, горе ему, ежели поймают! Кнут будет взлетать, пока кровь не потечет под ноги, а потом его занемевшие конечности закуют в цепи, чтобы выволочь в поле и заставить трудиться дни напролет!
Если он доживет до следующего года, вероятно, тот же хозяин наймет его снова, даже не дав возможности выйти на площадь для найма. После того как хозяева разбирают рабов, вызывают тех, что подлежат продаже.
Она сидит на холодном полу хижины, глядя на детей, которые, возможно, окажутся оторваны от нее следующим утром; и часто желает она умереть вместе с ними еще до рассвета.
О ты, счастливая свободная женщина, сопоставь свой Новый год с Новым годом бедной невольницы! Для тебя это приятное время, и свет дня твоего благословен. Дружеские пожелания встречаешь ты повсеместно, и тебя осыпают подарками. Даже те сердца, что были ожесточены на тебя, смягчаются, и уста, что были замкнуты молчанием, отзываются в ответ: «Желаю вам счастливого Нового года!» Дети приносят тебе маленькие дары и тянутся розовыми губками для поцелуя. Они – твои, и ничья рука, кроме длани смерти, не сможет отобрать их.
Но к матери-рабыне Новый год приходит, отягощенный особыми печалями. Она сидит на холодном полу хижины, глядя на детей, которые, возможно, окажутся оторваны от нее следующим утром; и часто желает она умереть вместе с ними еще до рассвета. Пусть она невежественное создание, униженное системой, которая тщилась превратить ее в животное с самого детства; у нее есть материнские инстинкты, она способна ощущать все муки матери.
В один из таких торговых дней я видела, как мать вела семерых детей на аукционный помост. Она знала, что некоторых отберут; но забрали всех. Дети были проданы торговцу рабами, а мать купил мужчина из ее города. Еще и вечер не настал, а все отпрыски были далеко. Она умоляла торговца сказать, куда он собирается их отвезти; тот отказался ответить. Да и как он мог, если знал, что распродаст одного за другим там, где сможет взять лучшую цену? Я встретила эту мать на улице, и ее безумное, измученное лицо по сей день живет в моей памяти. Она в муках заламывала руки и восклицала: «Никого нет! Никого у меня не осталось! Почему Бог не убьет меня?» У меня не нашлось слов, чтобы утешить ее. И такого рода случаи – явление ежедневное, да что там, ежечасное.
У рабовладельцев есть характерный для заведенных ими порядков метод избавления от старых рабов, отдавших жизнь служению им. Я знала одну старуху, которая семьдесят лет преданно служила хозяину. Она сделалась почти беспомощна от тяжкого труда и болезней. Владельцы перебрались в Алабаму, а эту чернокожую оставили перекупщику, чтобы тот продал ее любому, кто пожелает заплатить двадцать долларов.
Минуло два года с тех пор, как я вошла в семью доктора Флинта, и эти годы щедро одарили меня тем знанием, которое рождается опытом, хотя для любого иного вида знаний возможностей предоставили мало.
Бабушка была в меру сил матерью осиротевшим внукам. Благодаря упорству и неиссякаемому трудолюбию она стала хозяйкой маленького уютного домика и жила, окруженная необходимыми вещами. Для полного счастья не хватало только, чтобы ее дети могли разделить это с нею. Их оставалось пятеро – трое детей и двое внуков; и все – рабы. Она искренне стремилась создать впечатление, словно такова воля Божия: Он счел уместным поместить нас в подобные обстоятельства, и, хотя они кажутся суровыми, мы должны молиться и быть довольными своей участью.
Прекрасная вера, учитывая, что исходила она от матери, которая не имела возможности называть собственных детей своими. Но мы – я и Бенджамин, ее младший сын, – эту веру порицали. На наш взгляд, Богу было бы угоднее, чтобы наше положение стало таким же, как у бабушки. Мы мечтали о доме, как у нее. Там мы находили животворный бальзам на наши раны. Она была ласковой, сочувствующей! Всегда встречала нас с улыбкой и терпеливо выслушивала горести. Она говорила с такой надеждой, что темные тучи невольно уступали место солнечному свету. А еще в ее доме была огромная печь, где пекся хлеб и готовились чудесные лакомства для всего городка. Мы знали, что для нас всегда припасены самые сладкие кусочки.
Но увы! Даже чары старой печи не могли примирить нас с тяжкой долей. Бенджамин стал высоким, красивым молодым человеком с телосложением сильным, но изящным, и с духом чересчур смелым и дерзким для раба. Мой брат Уильям, которому было двенадцать лет, питал то же отвращение к слову «хозяин», какое было свойственно ему и в семь лет. Я была его наперсницей. Он приходил со всеми бедами. Особенно запомнился один случай. Дело было чудесным весенним утром, и, когда я видела солнечный свет, игравший то там, то сям, его красота казалась насмешкой над моей печалью. Ибо хозяин, которого алчная и порочная натура заставляла рыскать денно и нощно, как дикого зверя, ищущего, кого бы пожрать, только что ушел от меня с язвительными, убийственными словами, что жгли слух и разум подобно огню. О, как я его презирала! Какую радость доставило бы мне, если б однажды, когда он шел по земле, та расступилась и поглотила бы его и избавила сей мир от чумы в человеческом облике.
Когда он сказал, что я создана, чтобы он пользовался мною, чтобы повиноваться во всем, и я всего лишь рабыня, чья воля должна покоряться его, – о, никогда еще в моей хрупкой руке не ощущалось и половины такой силы!
Столь глубоко погрузилась я после этого в тягостные размышления, что не видела и не слышала ничего, пока голос Уильяма не прозвучал за спиною.
– Линда, – спросил он, – отчего ты так опечалена? Люблю тебя, милая сестрица. О, Линда, разве есть хорошее в этом мире? Кажется, все в нем озлоблены и несчастливы.
Жаль, я не умер тогда, когда скончался бедный отец.
На что я ответила, что не все озлоблены или несчастливы; те, у кого есть уютные дома и добрые друзья и кто не боится любить их, – счастливы. Но мы, рабы от рождения, лишенные отца и матери, не можем рассчитывать на счастье. Мы должны быть послушными; наверное, это принесет нам удовлетворение.
– Да, – отозвался он, – я пытаюсь быть послушным, но что толку? Они сами то и дело втягивают меня в неприятности.
А потом Вилли пустился в рассказ о ссоре, случившейся у него днем с молодым хозяином Николасом. По-видимому, брат Николаса тешился, сочиняя об Уильяме небылицы. Николас сказал, что его следует высечь и он сам это сделает, после чего принялся за дело; но Уильям отважно дал отпор, и молодой хозяин, обнаружив, что раб берет над ним верх, решил связать ему руки за спиной. В этом он также не преуспел. Раздавая пинки и тумаки, Уильям вышел из стычки лишь с несколькими царапинами.
Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста.
Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста. В таких случаях он всегда спасался бегством. У Уильяма нашлись в его адрес и другие обвинения. Например, хозяин натирал медные монетки ртутью и выдавал их за четвертаки, расплачиваясь со стариком, который держал фруктовую лавочку[8]. Уильяма часто посылали купить фруктов, и он озабоченно спросил, что ему делать при таких обстоятельствах. Я сказала, что, безусловно, обманывать грешно и долг брата – рассказать старику о подлогах, которые в обычае у молодого хозяина. Я заверила, что он сразу смекнет, что к чему, и на том все и кончится. По мнению Уильяма, кончиться все могло для старика, но не для него. Он выразился в том духе, что не имеет ничего против, но вот мысль, что его будут хлестать плетью, ему не нравится.
Советуя быть послушным и уметь прощать, я сознавала, что в собственном глазу имеется целое бревно. Знание своих недостатков побуждало меня по возможности сдерживать искры той же пылкой натуры, которой Богу было угодно одарить брата. Не зря я прожила в рабстве четырнадцать лет. Я чувствовала, видела и слышала достаточно, чтобы читать характеры людей, окружавших меня, и догадываться о мотивах. Война моей жизни уже началась; и пусть я была одним из самых беспомощных созданий Господних, во мне зрела решимость никогда не стать побежденной. Увы мне!
О проекте
О подписке