– Так пейте же, господин Орлеан. Итак, вы не видели моей картины и лжете мне тут, что она прекрасна? – Он поставил графин на пол и покачал головой: – Фу, черт возьми! Да по вам сразу видно – из королевского дома явились! Иного и ждать не приходится. – Старик смерил своего гостя взглядом, полным чудовищного презрения.
Герцогу становилось не по себе, он заерзал на стуле, медленно потягивая вино.
– Не поговорить ли о нашем деле, господин Дролин? – предложил он. – Я что-то не вижу нигде картин…
– Вы их увидите, господин Орлеан, одну за другой. Они стоят там, за ширмой.
Герцог поднялся.
– Погодите еще, посидите. Необходимо прежде, чтобы я пояснил вам ту ценность, которую картины эти имеют для вас и для вашего семейства.
Герцог молча сел. Дролин своими маленькими ногами забрался на табурет, обхватил руками колени. Он походил на очень старую и очень уродливую обезьяну.
– Поверьте, господин Орлеан, это не случайность, что я обращаюсь к вам. Я долго об этом думал и, уверяю вас, испытываю искреннее отвращение при мысли, что мои картины будут находиться в руках такого подлого семейства, как Валуа-Бурбон-Орлеаны. Но даже и наиболее ярые любители не дали бы мне за них той цены, какую заплатят Орлеаны, и это обстоятельство заставило меня уступить. Кто-то другой предложил бы мне свои условия, и я должен был бы принять их, если бы не пожелал отказаться от продажи. Вам же я могу попросту диктовать цену. Притом семья королей Франции до некоторой степени имеет право на эти картины, ибо в них – понятное дело, не в совсем обычной форме – содержится то, что в течение сотни лет, как и ныне, было самым святым для вашего дома…
– Я вас не совсем понимаю, – произнес герцог.
Мартин Дролин поерзал на табурете.
– О, вы меня поймете, господин Орлеан, – осклабился он. – Мои картины содержат в себе сердца французского королевского дома.
Герцог тут же пришел к непоколебимому убеждению, что имеет дело с помешанным. Если это и не представляло для него опасности – впрочем, в Алжире он уже не раз и не два доказывал, что не боится ее, – то как минимум делало перспективу дальнейшего сидения в студии Дролина бессмысленной и бесцельной. Невольно он бросил взгляд на дверь.
Старик подметил этот взгляд и улыбнулся:
– Вы мой пленник, господин Орлеан, так же, как и некогда ваш дед. Я предвидел, что вы захотите уйти, поэтому запер дверь. А ключ у меня тут, вот тут, в надежном кармане!
– Я не имею ни малейшего намерения от вас бежать, – возразил герцог; великолепная уверенность маленького человечка показалась ему действительно комичной. Герцог был высокий и сильный мужчина, он мог бы одним ударом сбросить старика на пол и отнять у него ключи. – Не покажете ли вы мне наконец какую-нибудь из ваших картин?
Дролин спрыгнул со своего стула и заспешил к ширме.
– Да-да, я собираюсь, господин Орлеан, вы будете довольны! – Художник вытащил довольно большое полотно в подрамнике, поволок его за собой и поднял на мольберт так, что картина обратилась к герцогу задней стороной. Он заботливо смахнул с нее пыль, затем встал сбоку и прокричал зычным голосом балаганного зазывалы: – Здесь можно лицезреть сердце одной из самых блистательных фигур французского королевского престола, одного из величайших прохвостов, какого только носила твердь, – сердце Людовика Одиннадцатого!
С этими словами он повернул картину так, чтобы герцог мог ее видеть. Она являла зрителю громадное голое дерево, у которого на сучьях болталось несколько дюжин голых и уже частью разложившихся висельников. В темной коре дерева было вырезано сердце с инициалами «L. XI».
Картина говорила герцогу о жестокой, ничем не приукрашенной жизненной правде. Отвратительные запахи тления исходили от нее – он испытывал такое чувство, словно ему необходимо было зажать себе нос. Герцог слишком хорошо знал историю Франции – и в особенности историю королевского дома – и потому сразу уловил смысл сего полотна: оно изображало знаменитый «сад» его августейшего предка, любителя виселиц, благочестивого Людовика Одиннадцатого. То, что художник предложил эту картину именно ему, даже при долголетнем начальствовании в Африке признанному деятелем гуманным и справедливым, сократившему столь излюбленное на том континенте повешение до минимума, казалось по меньшей мере безвкусным. К тому же и символизм автора, нарекшего свое детище ни много ни мало «Сердцем Людовика XI», казался ему слишком поверхностным. И действительно, только снисхождение к несомненно больному старику побудило его сохранить вежливый тон.
– Я должен вам сознаться, господин Дролин, – сказал он, – что если достоинства живописи в вашей картине и кажутся мне очень большими, то данный исторический мотив все же мало соответствует моему вкусу! Культ предков в нашем доме вовсе не заходит так далеко, чтобы мы восхищались всеми гнусностями полуварварских предков. Так что смею заметить, я нахожу образ несколько… – Герцог колебался, подыскивая мягкую характеристику.
Но художник подскочил к нему, радостно потирая ладони, стараясь уловить его мысль, пока та еще горяча:
– Ну? Ну? Каким именно?
– Пошлым, – наконец произнес герцог.
– Браво! – осклабился старик. – Браво, великолепно! Это и мое мнение. Но упрек ваш направлен абсолютно не в меня – нет, не в меня нисколько. Вы видите, все глупое и пошлое исходит от вашего дома. Послушайте, дорогой мой, идея эта, собственно, принадлежит не мне, а вашему деду.
– Кому?
– Отцу вашего отца, который ныне король Франции, моему близкому другу Филиппу Эгалитэ. Он дал мне эту мысль, когда мы возвращались с казни вашего дяди шестнадцатого Людовика. Впрочем, идея эта плоха лишь в художественном отношении, она прозрачна без меры, слишком грубо выражена и громоздка – неудивительно, что вы обратили внимание. И корова способна догадаться, что это гнусное сердце одиннадцатого Людовика. Впрочем, оно было одно из самых больших и отвратительно пахло; у меня каждый раз болела голова, когда я брал от него понюшку. Кстати, раз такой случай, угощайтесь? – Старик вытащил широкую большую табакерку и протянул ее своему гостю.
Герцог, будучи человеком жутко охочим до табака, взял щепотку и сунул ее себе в нос.
– Отменная смесь, – заметил старик. – Принц Гастон Орлеанский, Анна Австрийская и Карл Пятый. Ну, как вам нравится? Забавно же чихнуть останками своих блистательных предков?
– Господин Дролин, – сказал герцог, – ваш табак я смею похвалить, равно как и ваше вино. Но вы уж простите, речей ваших я совсем не понимаю.
– Что же в них непонятного?
– Каким образом предки мои замешаны в ваших картинах и в этом табаке?
– Неотесанный дурень, типичный Орлеан! – сипло выругался старик. – Право, вы еще беспросветнее, чем ваш дед, хотя, казалось бы, куда уж глупее – дать отставку своим министрам и призвать на их место жирондистов[15]. Ну что ж, в этом он раскаялся под ножом гильотины. Итак, вы не понимаете, господин Орлеан? Так послушайте, что вам скажу: мои картины писаны сердцами королевского дома! Теперь понятно?
– Да, господин Дролин, но…
– И из этой табакерки, и из других я обычно одолжаюсь тем, что остается у меня от королевских сердец после живописи… поняли?
– Я прекрасно слышу, что вы говорите, господин Дролин. Вам нет надобности так кричать. Я только не вполне постигаю связь…
Художник вздохнул, но ничего не ответил. Молча подошел он к шкафу и вытащил оттуда пару маленьких медных пластинок, которые передал герцогу:
– Вот! В ящике лежит еще тридцать одна, я все их дарю вам. Вы получите их этаким неприятным дополнением к моим полотнам!
Герцог принялся внимательно изучать надписи на обеих пластинках, после чего сам прошел к шкафу и занялся остальным его содержимым. Надписи эти свидетельствовали, что пластинки происходят от урн, сохранявших сердца королей, принцев и принцесс дома. Постепенно он начинал понимать.
– Откуда у вас это? – спросил он. Против воли в интонацию его вкралась некоторая надменность.
– Я их купил, – ответил старик в том же тоне. – Вы, вероятно, знаете, что художники часто интересуются всякой рухлядью и старым хламом.
– Так продайте мне снова эти пластинки.
– Говорю же, я их вам подарю. Можете привесить их снизу, под моими картинами, я вам укажу, какая к какой относится. Вот эта, – он взял одну пластинку из рук герцога, – относится к одной из моих наиболее веселых работ. Сейчас вы ее увидите.
Он повесил пластинку на гвоздь внизу мольберта, снял с оного картину и прислонил ее к своему табурету. Затем пружинистой походкой художник снова прогулялся за ширму и в скором времени выволок из-за нее новый холст, очень масштабный.
– Помогите мне, пожалуйста, господин Орлеан: вес немалый, – попросил он.
Герцог ухватился за тяжелый подрамок и поставил картину на мольберт. Когда они оба отступили назад, старик стукнул пальцем по медной пластинке и прочел:
– «Здесь можно видеть сердце Генриха Четвертого, первого Бурбона! Оно было слегка повреждено кинжалом Франсуа Равальяка – мужа необыкновенно высоких принципов».
Картина изображала огромную кухню; большая ее часть была занята циклопических размеров очагом с многочисленными устьями, из коих выбивалось пламя. Над всеми этими устьями стояли кухонные горшки, и в них варились живые люди. Иные тщились выбраться, другие хватались за своих соседей; их перекашивали ужасные гримасы. Звериным страхом и чудовищной мукой лучились все эти изголодавшиеся лица. На одном из изразцов бурой плиты было нарисовано сердце с инициалами Генриха IV.
Герцог отвернулся.
– Я ничего не понимаю в этом, – сказал он.
Дролин громко рассмеялся:
– Не понимаете, несмотря на то, что в каждом учебнике читаются великие слова: «Я бы желал, чтобы каждый крестьянин в воскресенье имел курицу в своей кастрюле»? Да вы гляньте – разве не чудесны эти королевские ощипанные птахи? Поистине, эта плита и есть королевское сердце! Не хотите ли отведать малую толику этого Бурбона? – Он вытащил из шкафа другую табакерку и протянул ее герцогу. – Осталась лишь малость, но угощайтесь. Хорошая смесь – Генрих Четвертый и Франц Первый! Попробуйте – эта забивка навевает поистине зверские мысли!
– Вы хотите сказать, господин Дролин, – уточнил герцог, – что этот табак, этот темно-коричневый порошок… получен из сердец обоих государей?
– Это, именно это я и хочу сказать, господин Орлеан. У этого табака нет и не может быть иного происхождения, ведь я сам выверял пропорции.
– Так откуда же у вас сердца?
– Я купил их – разве не было уже сказано? А… вас подробности интересуют! Ну так слушайте. – Художник пододвинул герцогу кресло и снова вскочил на табурет. – Пти-Радель… приходилось ли вам когда-либо слышать о Пти-Раделе? Нет? Ну, вы необразованный, настоящий Орлеан, я это сразу заметил. Ваш дед был в большой дружбе с архитектором Пти-Раделем. И вот однажды Комитет поручил Раделю демонтировать все безвкусные королевские гробницы в криптах коммуны Сен-Дени и аббатства Валь-де-Грас. Должен вам сказать, он выполнил это превосходно. Затем ему предстояло проделать ту же операцию в иезуитской церкви на Рю Сен-Антуан – ваш дед уведомил меня об этом. О да, благородный Филипп сказал: ступай с ним, там ты сможешь задешево разжиться мумией! Вы, вероятно, понимаете, о чем речь, господин Орлеан? Нет? Ну, мумия – это мумия, это останки забальзамированного тела, которыми пользуются в качестве красителя. И как же дорога моему сердцу эта краска! Вы можете себе представить, как я был рад случаю дешево приобрести ее. В иезуитской церкви мы нашли сосуды с набальзамированными сердцами королей и принцев; эти урны Пти-Радель разбил в куски, а я купил у него медные дощечки и сердца.
– И вы натерли себе краски из сердец?
– Ну разумеется, а то что же? Это единственное, на что пригодны сердца королей. Впрочем, я преувеличиваю, они неплохи и в качестве нюхательного табака!.. Угощайтесь, Генрих Четвертый, Франц Первый…
Герцог уклонился:
– Разрешите мне отказаться, господин Дролин.
Старик захлопнул табакерку:
– Как вам будет угодно. Но напрасно вы не пользуетесь случаем. Вам никогда больше не представится возможности занюхать щепотку королевских сердец.
– Значит, все то, что не пошло в табак, попало в картины?
– Разумеется, господин Орлеан! Мне казалось, что вы уже давно это поняли. Каждое сердце семейства Валуа-Бурбон-Орлеанов вы найдете в одной из моих картин. Но не один лишь факт нахождения мертвой материи в них так будоражит; не таким образом намечал я свою творческую амбицию. Какое сердце желали бы вы видеть теперь?
– Людовика Пятнадцатого, – выбрал наобум герцог.
И вскоре новая картина появилась на мольберте; вся она была выдержана в темных тонах, даже телесные цвета были насыщены тускло-коричневым оттенком.
– По-видимому, вы потратили тут много мумии, господин Дролин, – заметил герцог. – Разве же это сердце было так велико?
Старик засмеялся:
– Нет-нет, оно было очень маленькое… почти что сердечко мальчика, хоть королю к моменту смерти и стукнуло шестьдесят четыре. Но тут я использовал и другие сердца – регента, герцога Орлеанского, а также графинь де Помпадур и Дюбарри. Это целая эпоха, и она разворачивается у вас на глазах!
Картина изображала массовый свальный грех – неисчислимое количество мужчин и дам льнули друг к другу, пробирались поверх лежащих тел. Многие были без одежды, но у некоторых сохранились приметы эпохи – парики-аллонж, кружевные платья, жабо. Но у всех у них вместо голов на плечах торчали обтянутые тонкой пергаментной кожей черепа. В их позах было что-то от скотов или псов; фигуры, одежды, телеса – все было мастерски выписано, но пара отвратительных инфернальных штрихов делала и без того сомнительное зрелище абсолютно непотребным. Это дикое сплетение жизни и смерти – зверя и человека – настолько гармонировало, что картина производила на зрителя чудовищное впечатление.
Дролин, от которого не ускользало ни малейшее движение гостя, указал герцогу на графин:
– Прошу, наливайте себе, господин Орлеан. Ваш тихий ужас для меня донельзя удовлетворителен!
– Эта картина кошмарна! – заявил герцог категорично.
Старик закаркал от удовольствия:
– Значит, она удалась! Противно, прямо-таки корежит – словом, по-королевски! – Он внезапно посерьезнел. – Поверьте, господин Орлеан, мне стоило невероятных мук написать эти картины. Ни один демон из ада Данте не ровня тем тварям, что восставали ко мне из потаенных недр королевских сердец…
О проекте
О подписке