Кто дальних стран границы пересек,
Средь видов непривычных видел все,
И делится рассказом обо всем —
Того зовут на родине лжецом.
Увы, для маловерного закон —
Лишь то, что осязать способен он…
<…>
Но верят мне иль нет – а все ж глупы
Упреки недоверчивой толпы.
Ариосто. «Неистовый Орландо». Песнь VII, Вступление
В первый раз – пять недель тому назад на корриде, когда черный бык Миуры ранил в руку маленького Квинито, в следующее воскресенье – опять, а также и в последующее – на каждой корриде встречал я его. Я сидел внизу, в первом ряду, чтобы делать снимки; его же место, выкупленное по абонементу, находилось рядом с моим. Маленький человечек в шляпе-котелке, в черных одеждах английского пастора – вот кто он был, бледный, безусый, в очках с золотой оправой, с одной примечательной чертой – у него совсем не было ресниц.
Я сразу обратил на него внимание. Когда первый бык поднял на рога гнедую клячу, и с нее грузно сверзился рослый пикадор, когда лошаденка с трудом вскочила на ноги и заковыляла с распоротым брюхом, наступая на свои волочившиеся по песку окровавленные внутренности, путаясь в них… тогда я услышал возле себя тихий вздох, отчетливо полный удовлетворения.
Днем мы сидели рядом, но не обменялись ни единым словом. Зрелищные игрища бандерильеро[1] его мало интересовали. Но когда эспада вонзал свой клинок в затылок быка и рукоять подобно кресту водружалась над могучими рогами, он хватался руками за перила и подавался вперед. Garrocha[2] – вот что было для него самым главным. Когда кровь фонтаном била из груди лошади или когда чулос[3] ударом кинжала в темя приканчивал смертельно раненное животное, когда разъяренный бык растерзывал на арене лошадиные трупы, зарываясь рогами в их зияющее нутро… тогда этот человек нежно потирал руки.
Однажды я спросил его:
– Вы горячий поклонник боя быков! Полагаю, вас впору величать… афичионадо[4]?
Он кивнул, не проронив ни слова, всем видом давая понять – не мешайте смотреть.
Гранада не так уж велика; вскоре мне довелось узнать его имя. Он был духовником маленькой английской колонии. Его соотечественники постоянно называли его «Падре» и, по-видимому, считали не вполне нормальным. С ним никто не водил знакомства.
В одну из сред я посетил бой петухов. Проходил он в маленьком амфитеатре в форме круга, с возвышающимися рядами скамей. В середине, аккурат под стеклянным просветом, раскинулась арена. Малодушного способна была с ходу отвадить атмосфера, царившая там: сотканная из телесной вони толпы, ругани и повсеместного харканья.
Вот вынесли пару петухов, похожих на куриц – им заранее отрезали гребешки и хвосты. Взвесили, опустили на арену, и они тут же, точно одержимые, кинулись друг на друга. Вихрем закрутились перья; вновь и вновь соперники кидались друг на друга, бились насмерть клювами и шпорами… не издавая ни звука. А кругом человеческий скот – орет, горланит, свистит, делает ставки:
– Ага, желтый белому глаз выдрал!
– Вижу, вижу! И склевал его тут же!
Птичьи головы на давно уже ощипанных докрасна и истерзанных шеях недобро покачивались – таким качаньем змея грозит факиру. Противники ни на миг не отставали друг от друга, пурпур окрасил их перья. Формы уже почти неузнаваемы; птицы кружатся, как две алые юлы. Желтый потерял оба глаза и слепо тыкался по сторонам; клюв увечного белого ежесекундно врубался ему в голову. Наконец он свалился – без сопротивления, без крика боли, позволяя врагу окончить дело. Это не так скоро, минут пять-шесть нужны для этого белому – он сам измучен насмерть ударами шпор и клевками.
Вот они сидят вокруг, мне подобные, хохочут над бессильными ударами победителя, кричат ему и считают клевок за клевком… забавы ради.
Наконец! Тридцать минут – установленная норма – прошли, бой окончен. Детина – владелец побеждающего петуха – подымается и со злорадным смехом добивает птицу своего противника – это право принадлежит ему. И вот трупы берут, обмывают у колодца, считают их раны… забавы ради.
Вдруг кто-то дотронулся до моего плеча.
– Как поживаете? – спросил Падре. Его оголенные водянистые глаза излучали из-за широких стекол воодушевление. – Вам же понравился этот бой?
В первый момент я не понял, говорит ли он серьезно или шутит. Его вопрос казался мне настолько оскорбительным, что я уставился на него недоуменным взглядом, ни словом не обмолвившись. Но Падре не понял моего молчания, принял его за знак согласия – такова была сила его убежденья.
– Да, – произнес он спокойно и тихо, – это сущее наслаждение.
Нас оттеснили друг от друга, а на арену уже выносили двух новых петухов.
В тот же вечер я был приглашен на чашку чая к английскому консулу. Придя точно ко времени, я оказался первым из гостей. В то время как я здоровался с ним и с его старой матерью, он крикнул мне:
– Рад, что вы пришли так рано, как раз хотел вас на пару слов!
– К вашим услугам, – ответил я с улыбкой.
Придвинув мне качалку, консул заговорил со странной серьезностью:
– Я далек от того, чтобы читать вам наставления, дорогой мой. Но если вы намерены остаться здесь на более долгое время и сохранить свои связи с обществом, а не только лишь с английской колонией, я бы дал вам дружеский совет…
Я старался догадаться, к чему он клонит:
– А именно?..
– Вас часто видели с нашим священником.
– Я знаю его, но поверхностно. Сегодня днем мы впервые обменялись парой слов…
– Тем лучше! – горячо воскликнул консул. – И я бы посоветовал вам по возможности избегать этого знакомства – по крайней мере, публично…
– Благодарю вас, господин консул, – сказал я. – Не будет ли нескромно спросить о причинах вашей обеспокоенности?
– Конечно, я обязан дать вам объяснение, – ответствовал он. – Но не думаю, что оно вас удовлетворит. Падре… знаете же, что все его так прозвали для краткости?
Я утвердительно кивнул.
– Ну так вот, – продолжал консул, – Падре не пользуется уважением в обществе. Он регулярно посещает корриду – это еще ничего! – и не пропускает ни одного петушиного боя – словом, одержим страстями несносного, совершенно не европейского толка.
– Господин консул! – воскликнул я. – Если его так сильно осуждают за это, на каком основании оставляют на таком, вне сомнений, почтенном посту?
– Все-таки он – наш преподобный, – заметила старая матушка чиновника.
– А к тому же, – подхватил консул, – за все те двадцать лет, что прослужил он здесь, не было ни одного существенного повода подвергнуть его остракизму. Место священника в нашем маленьком приходе наиболее скудно содержится на всем континенте, и нам не так легко было бы найти заместителя…
– Следовательно, его проповедями вы довольны? – обратился я к матери консула, стараясь, насколько возможно, подавить коварную улыбку.
Старая дама выпрямилась в кресле.
– Никогда бы я не позволила ему произнести в церкви хотя бы одно его собственное слово, – сказала она решительным тоном. – Каждое воскресенье он читает один и тот же текст из книги проповедей.
Ответ этот несколько смутил меня, и я замолчал.
– Впрочем, – снова начал консул, – было бы несправедливо не упомянуть и о славных сторонах личности нашего священника. У него немаленькое состояние, проценты которого расходуются им исключительно на благотворительные цели, в то время как он сам, не касаясь его злосчастных страстей, живет не только скромно, но даже и бедно.
– Хороша благотворительность! – прервала его мать. – Кого же он поддерживает? Раненых тореадоров и их семьи, жертв сальсы, и только.
– Жертв… чего? – уточнил я.
– Моя мать говорит о «сальса де томатес», – пояснил консул.
– О томатном соусе, выходит? – удивился я. – Какие же от него жертвы?
Консул взялся объяснять с улыбкой:
– То есть о другом значении вы и не слышали? Речь идет о древнем и бесчеловечном обычае в Андалузии, который, к сожалению, дожил и до наших дней, вопреки наказаниям, налагаемым за приверженность ему церковью и судьями. За все время моего консульства «сальса» дважды состоялась в Гранаде, и тогда не удалось дознаться толком подробностей, ибо соучастники, несмотря на практикующиеся в испанских тюрьмах решительные методы, охотнее бы согласились откусить себе язык, чем проронить словечко. Вот почему я могу сообщить лишь неточные, а может, и вовсе неверные сведения; если вас интересует тайна столь дикого рода, то попросите Падре рассказать вам о ней! Ибо его считают – впрочем, без доказательств за душой – приверженцем этой чудовищной мерзости; это подозрение и есть главная причина, по которой с ним избегают знаться!
Тут пришли еще несколько гостей, и наш разговор был прерван.
В следующее воскресенье я захватил на бой быков несколько особенно удавшихся фотографических снимков с последней корриды. Я хотел их подарить ему, но он даже и не взглянул на них.
– Простите, – сказал он, – но это меня вовсе не интересует.
Я сделал вид, что удивился.
– О, я не хотел вас обидеть! – пробормотал он. – Видите ли, я люблю, когда есть цвет – ярко-красный цвет крови… – Это прозвучало почти поэтически, когда этот бледный аскет произнес: «Красный цвет крови».
Но мы разговорились, и в разговоре я совершенно внезапно спросил его:
– Мне страшно хотелось бы посмотреть «сальсу», не возьмете ли вы меня как-нибудь с собой?
Священник замолчал, его бледные истрескавшиеся губы дрожали.
– Сальсу?.. – переспросил он. – Хотите сказать, вы… знаете, что это такое?
– Разумеется! – солгал я.
Он снова посмотрел мне прямо в лицо; в это время взгляд его упал на застарелые рубцы у меня на щеках и на лбу, оставшиеся от участия в мензурных фехтовальных боях[5]. Дрогнувшей рукой он потянулся к моему лицу и нежно огладил рытвины шрамов пальцем; эти знаки пролитой в ребячестве крови точно стали тайным пропуском, ибо священник торжественно произнес:
– О да, вас я возьму с собой!
Несколько недель спустя как-то вечером, часов около девяти, ко мне постучались. Я не успел еще крикнуть «войдите», как вошел Падре.
– Я за вами, – произнес он.
– Что вам угодно? – спросил я.
– Вы же сами знаете, – ответил он мне. – Готовы?
Я поднялся на ноги:
– Сию минуту! Могу ли я предложить вам сигару?
– Благодарю вас, не курю.
– А стаканчик вина?
– Сан воспрещает мне угождать животу без меры. Спешите!
Я взял шляпу и последовал за ним вниз по ступеням в лунную ночь. Молча шли мы по улицам – вдоль берегов реки Хениль, под обагрившимися свежим цветом пирровыми деревьями. Свернув налево, мы поднялись на гору Мавров и зашагали по Полю Мучеников. Впереди, купаясь в тепло-серебристых лучах, сияли снежные вершины Сьерры; кругом, над холмами, вспыхивали слабые зарева – шли они от землянок, в которых обычно ютились цыгане и иной сброд. Мы обогнули глубокую долину Альгамбры, почти доверху залитую морем зеленых вязов, миновали высокие твердыни династии Назаридов, прошли по аллее древних кипарисов к Хенералифе и кверху на гору, где последний маврский эмир, светлый Боабдиль, посылал свой прощальный привет канувшей Гранаде минувших лет.
Я посмотрел на своего странного спутника. Его задумчивый взгляд не замечал красы этой ночи. Лунный свет играл на его тонких бескровных губах, на ввалившихся щеках и в глубоких височных ямах. Вдруг мне показалось, что я уже целую вечность знаю сего аскета. Совершенно непроизвольно я понял, откуда бралось это узнавание: да ведь именно такие лица суровый Франсиско де Сурбаран рисовал у исступленных монахов!
Теперь дорога шла среди широколистных агав, что тянули ввысь, на высоту роста трех мужчин, свои жесткие, как древесина, цветочные стебли. Слышно было, как за горою шумит Дарро[6], разбивая буруны о скалы.
Вдали показалось трое мужчин в изодранных коричневых плащах; они еще издали привечали моего спутника.
– Это охранники, – заметил Падре. – Остановитесь здесь, я поговорю с ними.
Он направился к этим людям, которые, казалось, ждали его. Я не мог понять, о чем они вели речь – вернее всего, обо мне. Один из них оживленно жестикулировал, поглядывал на меня недоверчиво, размахивал руками и вскрикивал: Ojo, el caballero[7]. Но мой спутник успокоил его, и в конце концов тот сам кивнул мне.
– Sea usted bienvenido, caballero[8], – поприветствовал он меня, снимая шляпу.
Другие двое караульных остались на своих постах, а этот третий пошел нас провожать.
– Он – патрон, manager всего дела, – пояснил Падре.
Пройдя несколько сотен шагов, мы подошли к землянке, ничем не отличавшейся от легиона других подобных жилищ, разбросанных по горным склонам Гранады. У входа в эту пещеру был расчищен небольшой участок, обнесенный кактусами. Там толпилось человек двадцать, но среди них цыган не было. В углу, меж двух камней, горел небольшой костер, а над ним висел котелок.
Падре полез в карман, вытащил один за другим несколько дуро[9] и отдал их нашему провожатому.
– Этот народ страшно недоверчив, – сказал он. – Они берут только серебро.
Андалузец присел к огню и взялся проверять каждую монету, пробуя на зуб, стуча ею об камень. Потом стал считать. Вышло что-то около сотни в песетах.
– Не дать ли и мне ему денег? – спросил я.
– Не стоит, – ответил Падре. – Лучше играйте, это будет более безопасно.
Я не понял его:
– Более безопасно? Каким же образом?
Падре улыбнулся:
– О, вы этим становитесь на более равную ногу… и в равную ответственность с этими людьми.
– А скажите, ваше преподобие, – воскликнул я, – вы сами-то почему не играете?
Он спокойно выдержал мой взгляд и ответил небрежно:
– Никогда не играю. Дрязги по ставкам… они не дадут мне получать чистую радость от созерцания.
О проекте
О подписке