Абдулла исподтишка глянул на нее – на хрупкую талию, маленький красивый рот и идеальные дуги бровей, розовые ноготки и помаду в тон. Теперь он вспомнил, что видел ее пару лет назад, когда Пари почти исполнилось два. Дядя Наби привез ее в Шадбаг – она сказала, что хочет познакомиться с его семьей. На ней было персиковое платье без рукавов – он помнил, как оторопел отец, – и темные очки в толстой белой оправе. Она все время улыбалась и задавала вопросы о деревне, об их жизни, как зовут детей и сколько им лет. Вела себя так, будто она – такой же, как они, обитатель глинобитной хижины с низким потолком; она опиралась о стену, черную от копоти, напротив засиженного мухами окна и мутной целлофановой занавески, что отгораживала жилую комнату от кухни, где спали Абдулла и Пари. Она устроила целое представление: подчеркнуто сняла туфли на каблуках при входе и села на пол, хотя отец разумно предложил ей стул. Можно подумать, она тут своя. Ему тогда было восемь, но он видел ее насквозь.
Но ярче всего из той встречи Абдулла запомнил Парвану, тогда беременную Икбалом, – вся закутанная, она просидела всю встречу в углу в напряженном молчании, свернувшись клубком. Ссутулила плечи, ноги упрятала под раздутый живот, будто пыталась слиться со стеной. Лицо ее скрывала грязная накидка – ее комок она придерживала подбородком. Абдулла почти видел, как над ней, словно пар, клубится стыд от того, какой ничтожной она себя чувствует, и внезапно его накрыло состраданием к мачехе.
Госпожа Вахдати потянулась к пачке сигарет, что лежала рядом с тарелкой, прикурила.
– Мы сегодня сделали большой крюк, я им немного показал город, – сказал дядя Наби.
– Отлично! Отлично, – сказала госпожа Вахдати. – Вы бывали в Кабуле, Сабур?
Отец ответил:
– Раз или два, биби-сахиб.
– Можно ли поинтересоваться, как вам?
Отец пожал плечами:
– Очень людно.
– Верно.
Господин Вахдати снял пушинку с рукава пиджака и уставил взгляд в ковер.
– Людно, да, и временами утомительно, – сказала его жена.
Отец кивнул, будто понял.
– Кабул – это остров, ей-ей. Некоторые говорят, передовой, и так оно, может, и есть. Пожалуй, да, но он совсем оторвался от остальной страны.
Отец глянул на свою тюбетейку и сморгнул.
– Поймите меня правильно, – продолжила она. – Я бы от всей души поддерживала любую прогрессивную инициативу, исходящую от города. Бог свидетель, этой стране она бы пригодилась. Но все-таки город иногда чуточку слишком самодоволен. Клянусь, помпезность этого места, – тут она вздохнула, – иногда попросту утомляет. Мне самой всегда нравилась провинция. Я к ней отношусь с большой любовью. Дальние уголки, карии, маленькие деревни. Настоящий Афганистан, так сказать.
Отец неуверенно кивнул.
– Я, может, и не согласна со всеми или с большинством племенных традиций, но, как мне кажется, люди там живут более подлинной жизнью. В них есть стойкость. Живительное смирение. Гостеприимство. И выносливость. Гордость. Правильное слово, да, Сулейман? Гордость?
– Нила, прекрати, – тихо проговорил ее муж.
Повисла плотная тишина. Абдулла смотрел, как господин Вахдати барабанит пальцами по ручке кресла, его жена сдержанно улыбается, фильтр ее сигареты измазан розовым, ноги скрещены в лодыжках, локти покоятся на подлокотниках.
– Наверное, не совсем то слово, – произнесла, нарушив молчание, она. – Достоинство, вот что. – Она улыбнулась, показав ровные белые зубы. Абдулла таких отродясь не видывал. – Именно. Гораздо лучше. Люди в провинции имеют чувство собственного достоинства. Несут его на себе, да? Как орден. Я искренне говорю. Я вижу это в вас, Сабур.
– Спасибо, биби-сахиб, – пробормотал отец, ерзая на диване, по-прежнему не сводя глаз с тюбетейки.
Госпожа Вахдати кивнула. Обратила взор на Пари:
– А ты такая красотка, скажу я тебе.
Пари придвинулась поближе к Абдулле. Госпожа Вахдати не спеша продекламировала:
– Ныне узрел я прелесть, красу, непостижимую благость лица, что искал я. – Она улыбнулась. – Руми. Слыхали о таком? Прямо как про тебя писал, моя хорошая.
– Госпожа Вахдати – признанный поэт, – сказал дядя Наби.
На другом конце комнаты господин Вахдати потянулся за печеньем, разломил его пополам и откусил – совсем немножко.
– Наби такой милый, – сказала госпожа Вахдати и взглянула на него с теплом. Абдулла заметил, как по щекам дяди Наби пополз румянец.
Госпожа Вахдати затушила сигарету, несколько раз жестко ткнув окурком в пепельницу.
– Может, мне отвести куда-нибудь детей? – спросила она.
Господин Вахдати раздраженно выдохнул, хлопнул обеими руками по подлокотникам и сделал вид, что собирается встать, хотя остался сидеть.
– Свожу их на базар, – сказала госпожа Вахдати отцу. – Если вы не возражаете, Сабур. Наби нас отвезет. А Сулейман покажет вам рабочую площадку за домом. Сами все посмотрите.
Отец кивнул.
Глаза господина Вахдати медленно закрылись.
Все встали и собрались расходиться.
И вдруг Абдулле захотелось, чтобы отец поблагодарил этих людей за чай и печенье, взял их с Пари за руки и они бы ушли из этого дома, от этих картин, портьер, пухлой роскоши и удобств. Они бы налили воды в бурдюк, купили хлеба и вареных яиц и пошли бы обратно той же дорогой. По пустыне, по валунам, по холмам, а отец рассказывал бы им истории. Они по очереди тащили бы тачку с Пари. И через два или, может, три дня, с пропыленными легкими, усталые, но вернулись бы в Шадбаг. Шуджа увидел бы, что они идут, заскакал бы вокруг Пари. Они были бы дома.
Отец сказал:
– Идите, дети.
Абдулла шагнул к нему, собрался что-то сказать, но тут здоровенная рука дяди Наби легла ему на плечо, развернула, и дядя повел их по коридору, приговаривая:
– Вот сейчас как покажем вам местные базары. Вы такого еще не видывали, оба-два.
Госпожа Вахдати устроилась с ними на заднем сиденье, и воздух тяжко набряк от ее духов и еще от чего-то, что Абдулла не опознал, – чего-то сладкого и немного терпкого. Покуда дядя Наби вел машину, она осыпала их вопросами. С кем они дружат? Ходят ли в школу? Чем занимаются? Кто их соседи? Во что играют? Солнце освещало правую часть ее лица. Абдулла видел пушок у нее на щеке и размытую линию там, где заканчивался макияж.
– У меня есть собака, – сказала Пари.
– Правда?
– Довольно примечательный экземпляр, – вставил дядя Наби с водительского места.
– Его зовут Шуджа. Он знает, когда мне грустно.
– Собаки – они такие, – сказала госпожа Вахдати. – Они в этом смыслят лучше некоторых людей из тех, что я встречала.
Они проехали мимо трех школьниц, прыгавших на тротуаре. На них была черная форма и белые платки, завязанные под подбородками.
– Я помню, что сегодня говорила, но все-таки Кабул не так уж плох. – Госпожа Вахдати рассеянно потеребила ожерелье на шее. Она смотрела в окно, все черты ее набрякли. – Мне больше всего здесь нравится в конце весны, после дождей. Воздух такой чистый. Первый налет лета. Как солнце жжет горы. – Она слабо улыбнулась. – Хорошо, что в доме побудут дети. Хоть немного шума – для разнообразия. Немного жизни.
Абдулла посмотрел на нее и учуял нечто тревожное в этой женщине – там, под макияжем, под духами и потугами на сочувствие, что-то глубоко расколотое. Он вдруг понял, что думает о дымной готовке Парваны, о кухонной полке, заваленной ее банками, разномастными тарелками и перепачканными котелками. Он заскучал по матрасу, который они делили с Пари, хоть и был он грязный, а хаос пружин вечно грозился прорваться наружу. Он скучал по всему этому. Никогда ему так не хотелось домой.
Госпожа Вахдати со вздохом откинулась на спинку, прижав к себе сумочку, как беременная женщина держится за свой набухший живот.
Дядя Наби вырулил к людному тротуару. Через дорогу, рядом с мечетью и взмывающими ввысь минаретами, размещался базар – тугие лабиринты крытых и уличных галерей. Они пошли по коридорам среди лотков, где продавали кожаные пальто, кольца с разноцветными камнями, специи всех мастей: дядя Наби шагал замыкающим, а госпожа Вахдати и они с Пари – впереди. На людях госпожа Вахдати нацепила темные очки, и лицо ее стало до странного кошачьим.
Отовсюду неслись голоса торгашей. Музыка орала у каждого прилавка. Они прошли мимо лавок без внешних стенок – там продавались книги, радиоприемники, лампы и серебристые кастрюли. Абдулла приметил пару солдат в пыльных сапогах и темно-коричневых шинелях: солдаты курили одну сигарету на двоих и разглядывали всех со скучающим безразличием.
Остановились у обувной лавки. Госпожа Вахдати перебрала ряды выставленных в коробках ботинок. Дядя Наби убрел к соседнему лотку, сцепив руки за спиной, и снисходительно разглядывал какие-то старые монеты.
– Как тебе такие? – спросила госпожа Вахдати у Пари. В руках она держала новенькие желтые ботинки.
– Какие красивые, – ответила Пари, глядя на них и не веря глазам своим.
– Давай померяем.
Госпожа Вахдати помогла Пари снять старые туфли – вытянула язычок из пряжки. Глянула на Абдуллу поверх очков:
– Тебе тоже надо бы, по-моему. В голове не помещается, как ты прошел всю дорогу из деревни в этих шлепанцах.
Абдулла помотал головой и отвернулся. В галерее побирался какой-то старик в драной бороде и с культями вместо ног.
– Смотри, Аболла! – Пари задрала одну ногу, потом вторую. Потопала, попрыгала.
Госпожа Вахдати позвала дядю Наби и велела ему пройтись с Пари по галерее, посмотреть, не жмут ли туфли. Дядя Наби взял Пари за руку и повел между лотками.
Госпожа Вахдати глянула на Абдуллу сверху вниз.
– Ты думаешь, я нехороший человек, – сказала она. – По тому, что я сегодня наговорила.
Абдулла смотрел, как Пари и дядя Наби проходят мимо нищего с культями. Старик сказал что-то Пари, она повернулась к дяде Наби и что-то спросила, и дядя Наби бросил старику монетку.
Абдулла неслышно заплакал.
– Ох, милый ребенок, – сказала ошеломленная госпожа Вахдати. – Бедное солнышко.
Она достала из сумочки носовой платок и протянула ему.
Абдулла отмахнулся.
– Пожалуйста, не надо, – сказал он хрипло.
Она присела рядом с ним на корточки, подняла очки на макушку. В глазах у нее тоже стояла влага, она промокнула их платком, и на нем остались черные кляксы.
– Ты меня терпеть не можешь, но я тебя за это не виню. Имеешь право. Но – хоть я и не жду от тебя понимания прямо сейчас – все к лучшему. Правда, Абдулла. К лучшему. Однажды поймешь.
Абдулла вскинул лицо к небу и заревел, но тут прискакала Пари – глаза истекали благодарностью, а лицо сияло счастьем.
Однажды утром в ту зиму отец взял топор и срубил большой дуб. Байтулла, сын муллы Шекиба, и еще несколько мужчин пришли помогать. Никто не пытался вмешиваться. Абдулла и другие мальчишки стояли и смотрели. Отец первым делом снял качели. Залез на дерево и перерезал веревки ножом. А потом он и остальные до самого вечера кромсали ствол, и здоровенное дерево с тяжким стоном наконец рухнуло. Отец сказал Абдулле, что им нужны дрова на зиму. Но на старое дерево он замахивался с ожесточением, сцепив зубы, а лицо его накрыло тучей, будто не мог он больше смотреть на этот дуб.
И вот уж под каменноцветным небом мужчины рубили поваленный ствол, носы и щеки раскраснелись от мороза, стук топоров по дереву отдавался гулким эхом. Абдулла отламывал мелкие ветки от тех, что побольше. Первый снег выпал два дня назад. Немного – пока что, но в обещание грядущего. Вскоре зима опустится на Шадбаг, – зима с ее сосульками и недельными снежными наметами, ветрами, от которых кожа на руках трескалась в одну минуту. А пока лишь слегка забелило, и отсюда до крутых горных отрогов виднелись бледно-бурые прогалины земли.
Абдулла сгреб охапку тонких веток и отнес их к растущей общей куче. На нем были новые зимние ботинки, перчатки и зимнее пальто. С чужого плеча, но – кроме сломанной молнии, которую отец починил, – почти как новенькое, утепленное, темно-синее, с оторочкой из рыжего меха внутри. На пальто – четыре глубоких кармана, которые закрывались и открывались, и тканевый капюшон, который можно стянуть вокруг лица, если дернуть за шнурки. Абдулла сбил капюшон назад и длинно, мглисто выдохнул.
Солнце падало к горизонту. Абдулла все еще мог разглядеть старую серую мельницу, окоченело нависавшую над глинобитными стенами деревни. Мельницу обжили голубые цапли, но это летом, а сейчас, зимой, цапли улетели и вселились вороны. Каждое утро Абдулла просыпался под их вяканье и хриплый грай.
Что-то зацепило его взгляд, справа, на земле. Он подошел и опустился на колени.
Перо. Маленькое. Желтое.
Он снял перчатку и поднял его.
Вечером они идут на праздник – он, его отец и его сводный брат Икбал. У Байтуллы родился сын. Мотреб будет петь собравшимся мужчинам, кто-нибудь – стучать в бубен. Будет чай, теплый свежий хлеб и шорва с картошкой. А потом мулла Шекиб макнет палец в чашку с подслащенной водой и даст ребенку его пососать. Достанет блестящий черный камень и бритву, подымет тряпицу с торса мальчика. Обычный ритуал. Жизнь в Шадбаге продолжается.
Абдулла покрутил перо в руке.
Никаких слез не потерплю, сказал тогда отец. Не реветь. Не потерплю.
Их и не было. Никто в деревне не спрашивал о Пари. Никто не произносил ее имени. Абдуллу поразило, насколько вчистую она исчезла из их жизни.
И лишь в Шудже находил Абдулла отраженье своих горестей. Каждый день пес приходил к ним под дверь. Парвана швыряла в него камнями. Отец бросался с палкой. Но собака все равно возвращалась. Каждую ночь Абдулла слышал, как пес тоскливо скулит, а каждое утро находил его под дверью: морда на лапах, моргает своим обидчикам печально, прощающе. Прошли недели, и как-то утром углядел Абдулла, что пес трусит к горам, повесив голову. Больше его в Шадбаге не видели.
Абдулла сунул желтое перышко в карман и зашагал к мельнице.
По временам он заставал отца врасплох, когда лицо его заволакивало тучами – путаными тенями чувств. Отец будто уменьшился, будто растерял что-то главное. Вяло вышагивал он по дому или сидел с малышом Икбалом на коленях, в тепле их новенькой чугунной печки, и незряче глядел в огонь. Голос его теперь влекся тяжко, будто на каждом слове висел груз, – не помнил такого раньше Абдулла. Отец умолкал надолго, лицо захлопывалось. Он больше не рассказывал историй – ни одной с тех пор, как они с Абдуллой вернулись из Кабула. Может, думал Абдулла, отец продал чете Вахдати и свою музу тоже.
Нет ее.
Исчезла.
Ничего не осталось.
Ничего не сказано.
Если не считать слов Парваны: Пришлось ее. Прости, Абдулла. Пришлось именно ее.
Отсечь палец, чтобы спасти руку.
Он встал на колени за мельницей, у основания каменной башни-развалюхи. Снял перчатки и принялся копать землю. Он думал о ее густых бровях, о широком круглом лбе, о щербатой улыбке. Он слышал, как тренькает у него в голове ее смех – как звенел он когда-то у них дома. Думал о потасовке, что завязалась, когда они вернулись с базара. Пари испугалась. Кричала. Дядя Наби быстро утащил ее куда-то. Абдулла рыл, пока пальцы не уперлись в металл. Он повозился еще и вынул из ямки жестяную коробку. Смахнул с крышки холодную землю.
Потом уж он много думал над той историей, что отец рассказал им ночью перед поездкой в Кабул, – про старого крестьянина Бабу Аюба и дэва. Абдуллу не раз приносило в места, где, бывало, стояла Пари, где ее отсутствие, словно запах, сочилось из земли у него под ногами, и ноги его подкашивались, а сердце схлопывалось внутри, и тогда он мечтал глотнуть волшебного зелья, какое дэв дал Бабе Аюбу, чтобы и он, Абдулла, мог все забыть.
Но нет ему никакого забвенья. Пари витала над ним невозбранно – на краю зрения Абдуллы, куда бы он ни шел. Она была как пыль, что цеплялась к его рубашке. Она была в тишине, что постоянно возникала у них дома, тишине, что подымалась меж их слов, иногда холодная, пустая, а иногда набрякшая от всего несказанного, словно туча, полная дождя, что никак не прольется. Бывало, ночами ему снилось, что он опять в пустыне, один, вокруг горы, а вдали мигает крошечный всплеск света – то есть, то нет, то есть, то нет, будто шлет ему весточку.
Он открыл жестяную коробку. Все на месте – перья Пари, сброшены петухами, утками, голубями; павлинье тоже тут. Опустил желтое перо в коробку. Придет день, подумал он.
Понадеялся.
Дни его в Шадбаге сочтены, как и у Шуджи. Он уже это понял. Ничего ему тут не осталось. Он подождет, пока минет зима, придет весенняя оттепель, и тогда он встанет однажды утром до рассвета и шагнет за порог. Выберет направление – и ходу. Отправится от Шадбага прочь, куда понесут его ноги. И если наступит день, когда будет он шагать по широкому полю, накатит на него отчаянье, он замрет на месте, закроет глаза и вспомнит о соколином пере, что Пари нашла в пустыне. Представит, как это перо отрывается от птицы, там, высоко в облаках, в полумиле над миром, как оно крутится и вертится в яростных потоках, как носят его порывы неистового ветра – мили и мили над пустынями и горами – и как оно опускается наконец не где-нибудь, а по чудесному случаю к подножью того валуна, где нашла его сестра. И так его это поразит, что воскреснет надежда: бывает и такое. И хоть он все понимает, он скрепит сердце, откроет глаза и пойдет дальше.
О проекте
О подписке