Как можно было понять из высказываний Геринга, Риббентроп из камеры № 7 мало чем напоминал того высокомерного нацистского посланника на Сент-Джеймс Корт, ни на того гитлеровского министра иностранных дел, размахивавшего плетью над головами его европейских коллег, ни на того, кто ковал зловещую «ось» Рим – Берлин – Токио. Крушение системы, удерживаемой проводимой им политикой с позиции силы, сломало и без того хилый хребет германского министра иностранных дел. Теперь это был обанкротившийся, дезориентированный и морально падший оппортунист, который бы не в состоянии привести ни единого для себя мало-мальски внятного аргумента.
Его внешняя и внутренняя неряшливость выдавали в нем пережившего крах и банкротство немецкого предпринимателя средней руки, у которого в этом мире уже не оставалось собственности, включая и собственное мнение. Если когда-то и имелась некая внятная мотивация его поступков, то ныне Риббентроп, казалось, уже и не помнил, в чем она заключалась, как бы надеясь на то, что ему о ней напомнят. На первых допросах членами обвинительного комитета Риббентроп нередко сетовал на провалы в памяти, осведомляясь у остальных, что они думают по тому или иному поводу. Находясь в камере, он коротал время за составлением бесконечных меморандумов и каждому, кто находился в пределах досягаемости, докучал вопросами относительно деталей своей защиты – тюремных врачей, охранников у дверей камеры, приносивших еду надзирателей, парикмахеров и т. д. Один из тюремных врачей высказал мысль, что, будь в этой тюрьме тюремный сторож, Риббентроп и его не обошел бы вниманием, посвятив в консультанты по поводу разработки оправдательных актов внешней политики нацистов.
В такой обстановке все попытки добиться от него высказываний, которые бы недвусмысленно свидетельствовали о занимаемой им позиции, были обречены на провал. Казалось, у Риббентропа уже не оставалось никаких точек зрения или мнений ни о чем, в состоянии ни о чем нет своего мнения, одна только пассивность и отсутствие целостности личности – в качестве оправдания он привел то обстоятельство, что, мол, всегда повиновался одному только Гитлеру. С одной стороны, если верить Риббентропу, он при поддержке Гитлера лишь выполнял свой долг, с другой – постоянно предостерегал французов и англичан насчет Гитлера. К тому же, припомнил Риббентроп, однажды – это было в 1940 году – Гитлер так накричал на него, что после этого он утратил всякую способность возражать ему.
Предстоящий процесс вселял в него ужас.
Риббентроп постоянно жаловался на то, что ему, дескать, вовсе не оставляют времени на подготовку своей защиты, и надеялся на перенесение процесса на более поздний срок. Казалось, он страшится того дня, когда его прошлое станет всеобщим достоянием, когда он вынужден будет публично представлять оправдание своей деятельности в нацистский период. Он предполагал, что многие из обвиняемых, в особенности политики со стажем, такие, как Папен и фон Нейрат, которые не без его участия были оттеснены далеко на задний план, примутся яростно порицать его лично и Гитлера за безответственную внешнюю политику, ввергшую Германию в военную катастрофу. И без конца повторял: «Нет, правда, этот процесс – великая ошибка. Требовать от немцев обвинять немцев – игра нечистая». Он подумывал и о том, как избежать публичного выступления на суде, загодя и без вникания в детали признав свою вину, сдаться на милость американским властям. Но ничего из этого не вышло, и Риббентропу приходилось преодолевать свои страхи составлением бесчисленных меморандумов и глотанием снотворных таблеток.
Шахт разделял презрительное отношение Геринга к Риббентропу, презирал Геринга, как и Геринг его самого, и, как и Геринг, был склонен к самолюбованию. Ни о какой взаимной симпатии в среде бывших самозваных вершителей судеб Третьего рейха речи не было и быть не могло. И ненасытное стремление Геринга к первенству и лидерству во всех областях не могло не войти в конфликт с подобными же проявлениями Шахта. Это наглядно продемонстрировало даже тестирование на IQ.
В действительности Герингу, к его великому неудовольствию, так и не суждено было оказаться на первом месте (см. соотв. табл.). Первое место досталось его извечному сопернику и противнику, этому «финансовому колдуну» Яльмару Шахту. Это оказалось полной неожиданностью для Геринга, но не для Шахта, предпочитавшего не делать секрета из того, что он из всех обвиняемых этой тюрьмы действительно невиновен. И к тому же самый умный. Стоит упомянуть, что его возмущение по поводу того, что он оказался в одной упряжке со сторонниками Гитлера в подобной же ипостаси, не было совсем уж безосновательным, ибо Шахт ко дню доставки в эту тюрьму в день капитуляции 10 месяцев успел провести в нацистском концлагере, куда был брошен по обвинению в саботаже. И всех, кто посещал его, Шахт немедленно ставил в известность о том, что нынешний его статус – досадное недоразумение, что он надеется на скорое завершение процесса и скорое повешение всех истинных преступников, а также на скорое возвращение в родные стены.
23 октября. Камера Шахта
– Я полностью доверяю судьям и не опасаюсь исхода этого процесса. Кое-кто из обвиняемых невиновен, но большинство – самые настоящие преступники. Даже Риббентропа, и того следует вздернуть – за его глупость, нет на свете преступления хуже, чем глупость.
1 ноября. Камера Шахта
Не скрывая своего возмущения тем, что его содержат здесь наряду с настоящими преступниками, Шахт рассчитывает, что процесс не затянется надолго. Я высказал мнение, что, мол, исход его в значительной мере зависит от того, как поведут себя обвиняемые и что станут говорить.
– Что касается меня, то мне потребуется от силы полчаса, поскольку всем и каждому известен факт моей оппозиционности агрессивной политике Гитлера. Именно за это он заточил меня в концентрационный лагерь, где я пробыл 10 месяцев, и после этого меня тащат сюда как военного преступника. Вот что меня больше всего возмущает.
– Но вы же должны понять, что правительству Рейха за многое придется держать ответ, – пытаюсь вразумить его. – И, разумеется, никто из действительно невиновных не будет осужден.
– В этом я не сомневаюсь. Поэтому я со спокойной совестью и оцениваю происходящее здесь, чего другие господа сказать о себе не могут. Каждому известно, что я был противником войны. Это упомянуто даже в книге посла Дэвиса «Московская миссия». Я лишь стремился поднять германскую промышленность. И пресловутое «финансовое колдовство» состояло лишь в действенном сосредоточении и использовании финансовых механизмов и средств Германии. Единственное, в чем меня действительно можно обвинить, так это в нарушении Версальского договора. Но если это считать преступлением, то и самим судьям неплохо бы в нем покаяться. Англия не только молча взирала, как мы вооружались, а даже в 1935 году заключила с нами пакт, согласно которому численность наших военно-морских сил ограничивалась одной третью от военно-морских сил Великобритании. Когда мы вводили всеобщую воинскую обязанность, никто из мировых держав и не пикнул. Их военные атташе присутствовали на наших военных парадах и видели все своими глазами. И даже наши агрессивные методы находили понимание. После попытки применения санкций к Италии захват Эфиопии все же был признан. Когда русские напали на Финляндию, никто и пальцем не шевельнул. Нет, трудновато им будет выстроить обвинение на несоблюдении Версальского договора. Даже американские банкиры давали нам деньги взаймы, чему я всегда противился, поскольку речь шла о том, чтобы выполнять их поручения и поддерживать искусственное состояние, которое долго сохраняться не могло.
Признаюсь, у меня хватило глупости на первых порах поверить в мирные намерения Гитлера. Я лишь в той степени поддерживал ремилитаризацию, в какой она могла способствовать безопасности Германии. Но мое недоверие росло по мере того, как все больше средств выделялось исключительно на вооружение. А пелена с глаз упала тогда, когда он сместил с должности начальника штаба генерала фон Фрича, тот всегда был противником агрессивной войны, а на его место сунул своего лакея Кейтеля. Я пытался попридержать деньги, не позволить транжирить их на дальнейшее вооружение, в результате чего меня просто вышвырнули. По мере роста его агрессивности, мои позиции слабели. Кончилось все тем, что он в 1944 году упрятал меня в концлагерь.
Что до антисемитизма, то еще в 1934 году я сумел добиться от него заверения, что на промышленность это не распространится, и пока я находился на посту, никакой дискриминации не было. Истинную причину следует искать не в расовой чистоте – это нонсенс. Речь шла о том, чтобы потеснить евреев среди представителей свободных профессий. А об ужасах и злодеяниях я впервые услышал во Флоссенбурге, где был интернирован. Мне рассказывали о том, как людей в каком-нибудь лесу раздевали догола и потом вели на расстрел. Кошмар. Меня в ужас приводила мысль о том, что живым из этого лагеря выбраться никому еще не удавалось. А меня они решили не трогать только потому, что я потенциально мог сгодиться в качестве предмета каких-нибудь торгов, как заложник.
Не все обвиняемые разделяли цинизм Геринга или чувство попранной невиновности Шахта. Двое, может быть, трое из них обнаруживали некоторые признаки раскаяния. Одним из таких был Ганс Франк, бывший генерал-губернатор оккупированных районов Польши, незадолго до описываемых событий перешедший в католичество. Обычно он сидел в своей камере, углубившись в Библию или какое-нибудь произведение немецкой классической литературы и мизинцем перелистывая страницы (во время неудавшейся попытки самоубийства после ареста Франк серьезно повредил сухожилия обеих кистей. Пальцы рук практически утратили подвижность, и иногда он держал левую руку в перчатке). Зажившая рана имелась и в области шеи – еще одно свидетельство попытки самоубийства. Те, кому пришлось допрашивать Франка, характеризовали его как человека, склочного к брюзжанию и уходу от ответов на поставленные вопросы. Рассказывают даже, что Франк, покидая кабинет следователя, в гневе выругался («Свинство!»). Тем большее удивление у меня вызвало то, что бывший генерал-губернатор Польши был сама любезность и предупредительность и не скрывал испытываемого им раскаяния, в то же время отчаянно и не без стилистических достоинств кляня во все тяжкие Гитлера.
7 ноября. Камера Франка
– Да, многое для меня прояснилось в тиши этой камеры. И дело не в процессе. Но каковы же ирония судьбы и божественная справедливость! Знаете, есть суд Божий, куда более разрушительный в своей иронии всех иных судов, придуманных человеком! Гитлер олицетворял абсолютное зло на земле, не признавая на ней власти Божьей, а лишь свою. Бог, созерцая это стадо язычников, раздувшихся от сознания своего ничтожного могущества, в один прекрасный момент в радостном гневе просто смел их прочь с пути своего.
Соответствующий жест рукой в перчатке.
– Одно скажу – гневная усмешка Божья куда страшнее любой людской жажды отмщения! Когда я вижу, как Геринг без формы, без орденов покорно отгуливает положенные ему 10 минут по тюремному двору под насмешливыми взорами охранников-американцев, я вспоминаю, как он, будучи на пике своей славы, царил в статусе рейхспрезидента! Гротеск, да и только! Здесь собраны те, кто стремился урвать себе побольше власти над страной, и теперь каждый в своей камере – четыре стены да санузел – и в них они дожидаются процесса как заурядные преступники. Это ли не доказательство насмешки Божьей над богохульным властолюбием людским?
Его улыбка постепенно застыла, глаза превратились в узенькие щелочки.
– Но разве эти люди преисполнены чувства благодарности за эти последние недели, дарованные им для осознания грехов тщеславия и равнодушия и покаяния в них? Для раскаяния в том, что вступили в союз с дьяволом во плоти, во всем ему повинуясь? Сподобились ли они преклонить колено, испрашивая милости Господней? О нет, они обуяны страхом за свою жизнь, они цепляются за любые смехотворные оправдания, чтобы отделаться от вины своей! Неужели не понимают, что все это страшнейшая в истории человечества трагедия, что мы есть символы злых стихий, напрочь отметаемые Господом? – Гневно возвысив голос, Франк тут же извинился перед охранником, бросившим недоумевающий взор внутрь камеры.
Франк продолжал все в том же гневно-гневно-патетическомтоне:
– Если бы хоть один из нас нашел в себе мужество пристрелить его! Вот единственное, в чем я себя упрекаю! Скольким смертям, горестям и разрушениям не суждено было бы произойти! В 1942 году я постепенно стал приходить в себя, признавать, какой демон воплотился в нем. Когда я выразил протест против тогдашних террористических мер, он лишил меня воинского звания и должности, спровадив меня в качестве болванчика на место генерал-губернатора Польши, чтобы навеки сделать из меня символ тех преступлений, что выпали на долю этой исстрадавшейся страны. Это все присущая ему сатанинская злоба. А теперь я здесь – и поделом – сначала я тоже был в союзе с этим дьяволом. Позже по прошествии лет я осознал, какой это хладнокровный, жестокий и бесчувственный психопат.
О проекте
О подписке