Духовная стать его соответствует физической. После Войны за независимость Соединенных Штатов, в которой он участвовал вместе с де Рошамбо и Лафайетом, граф последовал за бывшим своим генералом и другом во Францию. В тысяча семьсот восемьдесят девятом году ему было двадцать семь лет. Он находился в числе тех немногих дворян, которые с искренним энтузиазмом приветствовали начавшуюся эпоху возрождения былого величия Франции. Граф де Шатогран происходит из военной семьи, и, разумеется, его место было в действующих войсках. В девяносто втором году он отправился волонтером на северную границу как адъютант Пишегрю и участвовал во взятии Вейсембургской линии. В девяносто пятом году де Шатограна произвели в генералы, а позднее он последовал за Бонапартом в Египет. День восемнадцатого брюмера наполнил его скорбью: он понял, в какую бездну увлекает Францию слепая восторженность народа. Герой Лоди и Пирамид шел исполинскими шагами к избранной цели, и ослепленная толпа стремилась за ним с громкими рукоплесканиями. Это был уже не Бонапарт, но еще и не Август. Это был Цезарь, которому достаточно было протянуть руку к императорской короне, чтобы завладеть свободой, так дорого обошедшейся Европе.
Пробил последний час республики. Граф де Шатогран понял, что роль солдат девяносто третьего года кончена, что впредь все стремления Франции будут подавлены и поглощены славой одного человека. Граф с грустью покорился, переломил шпагу и навсегда простился с отечеством, оплакивая разлуку с Францией и судьбу страны. По возвращении на остров Сент-Кристофер он словно заключил себя в неприступную крепость, которую больше не покидал.
Таков граф де Шатогран. От каждой новой блестящей победы, которой добивалась империя, он содрогался, словно раненый лев. Исполинская мечта о воссоздании трона Карла Великого страшила его. Уже начиная с восемьсот девятого года он предвидел год восемьсот четырнадцатый, и его предчувствие сбылось. Он глубоко скорбел об этом, потому что за разбитым титаном видел предсмертные муки, в которых содрогалось тело Франции, изнемогающей в борьбе. И все же он остался верен своей клятве и своим убеждениям: он отверг все императорские предложения.
Узнав о революции восемьсот сорок восьмого года, он с грустью воскликнул: «Где восторженность семьсот девяносто второго года? Правительства насильно не навяжешь, каким бы именем ни называли его. Нельзя дважды войти в одну и ту же воду. Былая трагедия оборачивается жалким фарсом». С той поры он больше ни словом не касался политических событий.
Живет граф патриархально, в окружении семьи, но взгляд его постоянно прикован к Франции, за которую он проливал кровь на двадцати полях битв и из которой сам себя добровольно изгнал, понимая, что более никогда ее не увидит.
Мы с капитаном слушали этот простой и прекрасный рассказ с глубоким сочувствием.
– Черт возьми! – вскричал Дюмон. – Да этот ваш граф де Шатогран – преславнейший человек!
– Да, – согласился Дюкрей с доброй улыбкой, – это человек великой души, способный на любую жертву, и дни свои он закончит в безвестности, вдали от отечества, для которого столько сделал.
– Неблагодарность народов – вот венец, возложенный Богом на великих граждан! – подытожил слова Дюкрея капитан.
– Однако я не скажу более ничего. Завтра вы увидите графа и сами сможете судить о нем… Господа, вот гаванские сигары. Ручаюсь, они просто превосходны.
– Еще одно слово, – сказал я, выбирая сигару.
– Я слушаю.
– Граф де Шатогран также является потомком какого-то знаменитого флибустьера…
– Знаменитейшего, быть может, из всех, потому что слава его всегда оставалась незапятнанной. Он не был жесток, как его друг Монбар Губитель, не был жаден, как Морган, не был свиреп, как Олоне. Он не был мстителен, как Красавец Лоран. Нет, сей флибустьер своими подвигами долго заставлял Испанию опасаться за свои колонии и, можно смело сказать, заслужил уважение своих врагов.
– О! Тогда я знаю его имя! – с живостью вскричал я. – В летописях флибустьерства Александра Оливье Эксмелина упоминается только один человек, который подходит к начертанному вами великолепному портрету.
– И человек этот?.. – с улыбкой спросил консул.
– Медвежонок Железная Голова!
– Ну так я вам скажу, – ответил Дюкрей, вставая, чтобы провести нас на террасу подышать свежим морским воздухом, – граф Анри де Шатогран – правнук Медвежонка Железная Голова.
Я несколько оторопел, так как на самом деле не мог и надеяться ни на что подобное.
Постель, предложенная мне Дюкреем, оказалась весьма удобной. Однако возбуждение, вызванное пережитыми эмоциями, было настолько сильно, что всю ночь напролет я не мог сомкнуть глаз. Я с нетерпением ждал минуты, когда увижу человека, величие которого было всем известно и в личности которого спустя четыре поколения воскресли благородные качества его предка.
Надо сказать, что Медвежонок Железная Голова был из старых моих любимцев. Многократно я читал и перечитывал истории из его удивительной, полной подвигов и приключений жизни, описанной в произведениях тех немногих авторов, которые посвятили свое перо великим отверженцам XVII века, прозвавшим себя Береговыми братьями.
Но в жадно поглощаемых мною отчетах о подвигах знаменитого авантюриста всегда оставались пробелы. Вероятно, Александр Оливье Эксмелин, писатель, который сам был действующим лицом большей части событий, с наивным простодушием описанных им, да и другие авторы, повествующие о том же предмете, знали авантюриста, прозванного Медвежонком, только как одного из предводителей флибустьеров, тогда как остальная его жизнь оставалась для всех тайной. Нигде я не находил никаких указаний на частную жизнь человека, всегда являвшегося мне в сиянии славы. Однако должен же он был любить и страдать, как все прочие члены большой семьи, имя которой – человечество.
Именно эти пробелы я жаждал заполнить, именно этих интересных подробностей я добивался.
Кто-то сказал: «Мир считает чудом людей, в которых жена или слуга не видят ничего замечательного». Слова эти, весьма похожие на правду, подстрекали мое любопытство и заставляли меня отыскивать всеми средствами мельчайшие подробности, столь важные для изучения жизни человека, которого хочешь точно описать.
К великому моему облегчению, начало светать. Однако какого мнения был бы обо мне мой добрый хозяин, вздумай я заявиться к нему ни свет ни заря. Моя бестактная поспешность могла произвести на него дурное впечатление: нельзя же таким образом ставить человека перед необходимостью сдержать данное слово.
Тем не менее к восьми утра мой запас терпения был полностью истощен и я сошел вниз.
Дюкрей был уже полностью одет. Он ждал меня, расхаживая с сигарой во рту взад и вперед по гостиной.
– А! – вскричал он, увидев меня. – Вот и вы! Как спалось?
– Превосходно, – с улыбкой ответил я, умолчав, разумеется, что даже не сомкнул глаз.
– Я на ногах с шести часов. Мои дела, связанные с ведением консульской канцелярии, на сегодня завершены. И теперь я могу посвятить вам весь день.
– Не знаю, как благодарить вас за вашу неисчерпаемую любезность, но все-таки мне совестно, что я стал причиной стольких хлопот.
– Не понимаю, о каких хлопотах идет речь, мой дорогой гость?
– Во-первых, такие ранние занятия…
Дюкрей засмеялся:
– Вы шутите! В колониях встают с зарей, чтобы воспользоваться утренней свежестью, и потому все дела делаются рано. Днем все закрыто, сиеста!
– Ну вот! – вскричал я с досадой. – Такое мое счастье!
– А в чем дело? – удивился он.
– Преглупая шутка! Представьте себе, мое нетерпение увидеть графа Анри де Шатограна было так велико, что я всю ночь не мог заснуть ни на минуту, но не вставал из опасения потревожить вас, поднявшись с петухами.
– Вы действительно заблуждались, – заметил Дюкрей, смеясь. – Я уже сделал, вернее, помог капитану сделать заем, в котором он нуждался, и добрых полчаса назад он, смею вас уверить, весьма довольный, отправился на Песчаный мыс с деньгами в кармане.
– В этом я не сомневаюсь!
– Потом я, как уже говорил, покончил с делами в канцелярии, прошелся вдоль гавани и, кроме того, отправил к графу де Шатограну нарочного, дабы предупредить о нашем приезде: так что нас ждут к завтраку! Потом я вернулся сюда, чтобы выкурить сигару в ожидании вашего пробуждения. Надеюсь, теперь вы уже не думаете, что стеснили бы меня, спустившись раньше. Но не стоит больше говорить об этом! Лучше выпьем по рюмке старого рома, закурим по настоящей сигаре – и в путь! Нам предстоит проехать с добрых три мили.
Сказано – сделано. Через пять минут мы уже ехали, отведав превосходного вина и выкурив по не менее превосходной сигаре. Двое чернокожих слуг в ливреях следовали за нами верхом на почтительном расстоянии.
Утро было великолепное, воздух теплый, освежаемый легким ветром. Мы ехали по дороге, содержащейся в таком же порядке, как аллеи королевского парка: по сторонам ее высились роскошные тропические растения, распространявшие приятную свежесть. Скрытые листвой, прыгали с ветки на ветку и звонко пели тысячи птиц. Необычные маленькие обезьянки, которые водятся исключительно на острове Сент-Кристофер, строили нам уморительнейшие гримасы.
Эти животные, заметим мимоходом, истинный бич для колонистов. Избавиться от них невозможно, а между тем они опустошают все поля.
После трех четвертей часа езды мы достигли подножия довольно высокого утеса. На вершине его стоял дом, вернее, великолепный замок, окруженный со всех сторон, кроме той, что была обращена к морю, роскошной растительностью. Он просто-таки утопал в море зелени.
– Видите этот замок? – спросил Дюкрей.
– Разумеется! И нахожу его великолепным.
– Склонитесь же перед ним, мой любезный соотечественник! На месте, где теперь высится этот великолепный замок, некогда стоял домик, построенный Монбаром по прибытии в Америку, первое его жилище в Новом Свете. Именно тут был составлен план знаменитой экспедиции, в результате которой Береговым братьям стала принадлежать Тортуга и часть Санто-Доминго. И именно к этому месту мы с вами направляемся.
– Гм! Весьма удачное место для гнезда хищной птицы, настоящее орлиное гнездо.
– Или ястребиное… Тот домик был подарен Монбаром своему матросу Медвежонку после блистательной картахенской экспедиции.
Разговаривая, мы поднялись по довольно крутой дороге, которая вела к замку, и оказались у обширного склона с террасами, окруженного стеной деревьев. Миновав решетчатые ворота необычной работы, мы несколько минут ехали по широкой аллее, окаймленной кустами молочая и алоэ, и наконец остановились у полукруглой мраморной лестницы, наверху которой стоял, ожидая нас, высокий старик с длинной белой бородой, с кротким и вместе с тем гордым выражением лица.
Я тотчас, вспомнив вчерашний рассказ моего хозяина, признал в старике графа де Шатограна: ошибиться было нельзя – так верен оказался набросанный Дюкреем портрет.
Нам был оказан самый радушный прием. Граф взял мое рекомендательное письмо, только для вида бросил на него взгляд и, дружески пожав мне руку, выразил удовольствие видеть меня у себя. Он пошел вперед, указывая дорогу в большую гостиную, меблированную во вкусе конца XVIII столетия, а точнее, последних лет царствования Людовика XVI. Когда мы вошли, там не было никого.
Граф пригласил нас к столу, чтобы слегка перекусить с дороги. По заведенному в этих местах обычаю, в каждой комнате принято держать наготове накрытый стол с разнообразными прохладительными яствами, дабы гость мог утолить первый голод или жажду, едва успев их почувствовать. Потом беседа была продолжена за сигарами.
Признаться, я довольно рассеянно поддерживал разговор. Еще с порога мое внимание привлекла великолепная картина с подписью: «Филипп Шампань, 1672». Это было одно из последних произведений великого живописца, скончавшегося в 1674 году.
На картине этой, грандиозной по своим размерам, была изображена гористая местность на острове Санто-Доминго. Справа был написан шалаш, рядом с которым полуодетый человек, лицо которого было едва видно, стоя на коленях, вялил мясо, а в глубине, среди деревьев густого леса, можно было различить испанских солдат, вооруженных длинными копьями и пробирающихся вперед с величайшей осторожностью.
На переднем плане, готовый ступить из рамы в гостиную, как живой стоял человек лет тридцати двух или трех, в рубахе из сурового полотна, покрытой пятнами крови и жира. На нем были широкие, до колен штаны и короткие сапоги из звериной шкуры. Рубаха была опоясана ремнем из крокодиловой кожи, за пояс которого, слева, были заткнуты четыре длинных ножа в большом чехле, тоже из крокодиловой кожи, да мешок с пулями и бычий рог – справа.
Человек опирался скрещенными руками на ружье с рукоятью, изукрашенной серебром. Две гончие мышиной масти, широкогрудые, с висячими ушами, и два кабана лежали у его ног. Человек на картине имел поразительное сходство с графом. Отличие было в возрасте и падающих на плечи волосах цвета воронова крыла. Но черты лица были те же, что и у хозяина замка: выразительные, тонкие и умные, и блеск во взоре был тот же. Солнечный луч падал на картину, а случайная тень придавала лицу запечатленного на картине мужчины отпечаток неизъяснимой грусти.
Без сомнения, этот сюжет был выхвачен из самой жизни тех грозных флибустьеров, или буканьеров, Санто-Доминго, которые не покорились могущественнейшим монархам. Судя по всему, на портрете был изображен предок графа, Медвежонок Железная Голова.
Я стоял, углубившись в созерцание, граф заметил мою задумчивость и по направлению моего взгляда уловил причину.
– А-а! – воскликнул он с пленительным добродушием. – Вас заинтересовала эта картина? Что вы можете сказать о ней, мой любезный соотечественник?
– Скажу, что это замечательное произведение, граф.
– Да, Филипп Шампань был гениальным портретистом, как вам, вероятно, известно.
– Так это портрет? – вскричал я с наивным простодушием.
– Портрет, – гордо вскинув голову, ответил граф. – Это портрет моего прадеда, капитана по прозвищу Медвежонок Железная Голова. Он пожелал быть запечатленным в костюме буканьера накануне возвращения во Францию после женитьбы.
– Как! – вскричал я, но вовремя опомнился и прикусил язык.
Граф улыбнулся:
– Разве вы не знакомы с историей этого знаменитого предводителя Береговых братьев?
– Весьма поверхностно, граф, и очень жалею об этом. Но никогда ничья биография не интересовала меня больше, нежели жизнь этой замечательной личности, – сказал я, продолжая рассматривать портрет.
В эту минуту раздался звонок, и граф провел нас в столовую, где уже находились несколько человек: три дамы и четверо мужчин, двоим из которых было от двадцати до двадцати пяти лет.
Двое старших мужчин были зятьями графа, а двое младших – его племянниками.
Граф представил меня, и все сели за стол.
– У меня еще есть два сына, – пояснил мне граф, – но сейчас они отсутствуют. Один из них – контр-адмирал и командующий эскадрой, крейсирующей у берегов Бразилии, другой – дивизионный генерал и теперь, кажется, находится в Риме.
Я провел в замке два дня, так как хозяин ни за что не хотел отпустить меня в Бастер.
Визит свой я повторил, а потом стал наведываться к графу все чаще и чаще, пока наконец не взял за привычку приезжать в замок каждый день и проводить вечер с графом и его семейством.
Граф оказался изумительным рассказчиком, что теперь встречается редко: хорошая, точная память его удерживала множество остроумных анекдотов из последних лет царствования Людовика XVI и первых – революции. Он был накоротке со многими знаменитостями двух этих эпох и рассказывал о них массу чрезвычайно любопытных подробностей.
Граф де Шатогран был дружен с Дантоном, Камиллом Демуленом, обоими Робеспьерами, Сен-Жюстом, Фуше… Всех этих людей, оказавших столь громадное влияние на революцию, он представил мне совершенно в ином свете, нежели тот, в котором я видел их до сих пор.
Граф не навязывал своего мнения и не давал оценки, но откровенно и точно передавал то, что видел и слышал сам, предоставляя слушателям делать выводы из его слов.
Вечера пролетали с необычайной быстротой в занимательных беседах, перемежаемых иногда, но очень редко, музыкой. Замечу, кстати, что фортепиано, этот бич, изобретенный для терзания нашего слуха, проникло теперь даже на невинный остров Сент-Кристофер.
Однако одно обстоятельство огорчало меня: я часто пытался навести разговор на буканьеров – и каждый раз граф отклонял мою попытку, словно находил удовольствие в том, чтобы дразнить меня, не давая возможности прямо выразить просьбу, постоянно вертевшуюся у меня на языке.
Быстро миновал срок моего пребывания на Сент-Кристофере. Капитан Дюмон завершил починку своего судна и перевозил теперь на борт закупленные съестные припасы и пресную воду: через два дня судно снималось с якоря. Грустно мне было расставаться с добрыми обитателями замка, ведь они приняли меня, человека им чужого, с таким сердечным радушием. Я не имел сил проститься с ними и откладывал до последнего минуту расставания и разлуку, которая должна была стать вечной.
Однако следовало наконец собраться с духом и объявить о своем отъезде. На другое утро в восемь часов мы снимались с якоря, и мне уже с вечера надо было отправиться на Песчаный мыс, чтобы оттуда переехать на корабль. Капитан любезно известил меня, что шлюпка будет ждать у пристани до полуночи. Было около восьми вечера, я не мог терять более ни минуты.
Расставание прошло очень тяжело. Милое семейство графа привыкло ко мне, я стал для них близким другом. Все отправились проводить меня до ворот, где уже ждал слуга с двумя лошадьми, которых Дюкрей любезно одолжил мне для путешествия. Прощание длилось довольно долго, однако настал все же миг разлуки, и я уехал.
В одиннадцать часов я был на Песчаном мысе и уже заносил ногу в ожидавшую меня шлюпку, когда меня почтительно остановил слуга, мой проводник.
– Простите, господин, – сказал он, – их сиятельство велели вручить это вам. – Он протянул мне тщательно перевязанный и запечатанный пакет. – И еще их сиятельство просил передать на словах, что они посылают это вам на память, чтобы вы не забывали о семействе Шатогран.
Я взял пакет, вложил ему в руку луидор и сел в шлюпку.
Когда я пробудился следующим утром, мы уже шли под парусами и остров Сент-Кристофер виднелся на горизонте синеватым облачком, которое вскоре и вовсе исчезло.
Тут я вспомнил о таинственном пакете, переданном мне графом Шатограном таким странным образом. Я распечатал, вскрикнул и даже выронил пакет из рук от радостного изумления. Поспешно подобрав его с пола, я тотчас запер на задвижку дверь своей каюты, чтобы никто не мог мне помешать, и, расположившись у письменного стола, аккуратно разложил перед собой содержимое пакета.
Во-первых, там была адресованная мне записка. Содержание ее было следующим:
Любезный соотечественник!
Простите мне коварное удовольствие, с которым я как бы нарочно уклонялся от разговора всякий раз, когда вы заводили речь о моем благородном предке. Вы не должны сетовать на причуды старика.
О проекте
О подписке