Читать книгу «Дни Савелия» онлайн полностью📖 — Григория Служителя — MyBook.
image
cover













Наш сад был удивительно толерантен к самым разным видам флоры: бересклет счастливо уживался с лабазником, недотрога обыкновенная не причиняла никакого вреда шиповнику и, вы не поверите, ирга мирно делила почву с лапкой двудомной. Плотным кольцом вокруг сада росла крапива. Абдуллох неспешно организовывал пожухлую листву в небольшие кучки. Когда на щеках Абдуллоха намечалась тень щетины, это означало, что его рабочий день подходил к концу. Он складывал кости в бархатный мешочек и удалялся прочь. Через его плечо была живописно перекинута метла, а свободной рукой он бил в невидимый бубен в ритм какой-то только ему слышной мелодии. Абдуллох исправно кормил нас каждое утро в восемь часов утра.

Но он был не единственным, кто оказывал посильную помощь нашей семье. Около полудня, услышав оклик, мы бросали игры, собирались возле мамочки и следовали за ней через дорогу, на угол дома 45, строение 2. Вскоре из-за поворота появлялся Митя Пляскин, котолюб и расклейщик рекламы милостью Божией. Длинные ноги его помещались в кроссовки о трех липучках. На преждевременно облысевшей голове была тряпичная кепка с пластиковым козырьком, поднятым вверх, на носу – большие старомодные очки с изогнутыми дужками. Он носил серые брюки клеш, вязаный жилет, а под ним – неизменную желтую рубашку. Через плечо Мити был протянут ремешок, сбоку на нем болталась старая кожаная портупея. Митины ладони всегда были молитвенно сомкнуты на груди, пальцы касались друг друга, как будто Митя обдумывал коварный план, рот приоткрыт, а взгляд выражал чувство легкого удивления.

Митя расклеивал на столбах и стенах объявления о сдаче, найме, съеме и продаже. Способ расклейки объявлений заслуживает особого упоминания. Сначала Митя долго примерял на глаз будущий участок работы: так и эдак наклонял голову, складывал пальцы в рамку. Затем наступала практическая фаза. Митя тщательно проходил шпателем по поверхности, счищая с нее ошметки старой рекламы, и уже тогда только наносил клей буквой X и, аккуратно помогая себе валиком, наклеивал листок. Ни единого пузыря, ни единой складки. И последнее: ножницами, в строгом соответствии с пунктирными линиями, Митя надрезал объявления снизу. Потом они еще долго трепетали на ветру бахромой телефонных номеров. Трепетали, пока не превращались в те же самые ошметки, которые Митя аккуратно счищал, чтобы наклеить на их место новое объявление. Но квартиры в нашем районе почему-то не пользовались особенной популярностью, поэтому труд Мити был до некоторой степени бессмысленным.

“Котики мои маленькие! Котики!” – радостно восклицал Митя и постукивал запястьем о запястье. Он поднимал по очереди в воздух каждого члена семьи, включая мамочку, троекратно целовал нас в усы и гладил область лба. Потом сочувственно прижимал к щеке ладонь лодочкой и говорил: “Вы же голодные!” Мы громко соглашались с Митей. Тогда он, размахивая руками, спешил в “АБК”. Стеклянная дверь еще продолжала раскачиваться, а он уже выбегал обратно, неся в руках трехпроцентный творог “Саввушка” и пакетик с желе для котят.

И конечно, надо еще раз упомянуть о кассирше Зине. Помимо провианта, которым она снабжала мамочку в пору ее беременности и в первые, наитруднейшие месяцы нашей жизни, это именно она преподнесла нам в дар коробку из-под бананов Chiquita. Безвозмездно. Сходила на склад и принесла пустую коробку. И это несмотря на то, как тяжело сейчас с недвижимостью в Москве. Если бы вы знали, как тяжело.



Вот они – три наших главных благодетеля!

Обед (как и завтрак, и полдник, и ужин) проходил в узком семейном кругу. За столом мы делились впечатлениями дня, обсуждали планы на сегодняшний вечер, на завтрашнее утро: куда совершить прогулку, где встретить закат. Но что бы мы ни решили про любой другой день недели, каждое воскресенье мы отправлялись в район Сыромятнического шлюза, где проживала мамина сестра, а наша тетя Мадлен. Накануне вечером я специально ложился спать рано, чтобы поскорее наступило заветное утро. Как только мама облизывала мой лоб, я сразу засыпал, полный таинственной неги и трепета перед завтрашней прогулкой. Я очень любил тетю Мадлен. И, признаюсь, еще больше, чем тетю, я любил наше путешествие к ней.

Ранним утром, когда туман еще стелился в низине за особняком, когда в воздухе еще стоял густой звон колоколов Мартина Исповедника, мы уже выбирались из дому. Погонявшись за хвостом в ту, а потом в другую сторону, мы оставляли физические упражнения и шли завтракать. Затем, посидев и помолчав минутку, выступали в путь.

Во главе отряда бодрым аллюром шла мамочка, затем ковыляла сонная АБК, ее подгоняла Зина, а замыкал процессию я. Дорога в сторону шлюза, с остановками на отдых, занимала около часа. Кратчайший путь лежал через склон сразу за особняком, но мамочка справедливо рассудила, что дети могут поскользнуться на листве и кубарем выкатиться на проезжую часть, и потому решила идти в обход.

Мы прошли мимо подвала, в котором расположилась ремонтная мастерская “У дяди Коли”. На вывеске было изображено надкусанное яблоко и рука, пришивающая к нему недостающий кусочек. Над яблоком вилась лента с живописно прорисованными изгибами и двуязыкими концами. Лента гласила: “Ваша поломка – наша проблема!” Но проблем у сервиса, к сожалению, было немного. То ли шелапутинцы были особенно бережливы, то ли просто предпочитали живое общение, но телефоны у них почти никогда не ломались. Дела мастерской шли неважно: сквозь веерообразную решетку мы могли днем и вечером наблюдать, как хозяин мастерской, дядя Коля, раскладывает на компьютере пасьянс “Косынка”. На стене висел выцветший календарь с изображением Николая Угодника. Чем святой мог угодить своему тезке? Наверное, тем, чтобы гаджеты местных жителей выходили из строя как можно чаще, экраны трескались, шнуры перетирались и аккумуляторы иссякали.

На Николоямской прихожане разбредались по службам в храмы святителя Алексия, преподобного Сергия Радонежского и Мартина Исповедника. Местные жители отличались благочестием, и потому для их духовных нужд на маленьком пятачке в один квадратный километр выстроили целых три собора.

По троллейбусным проводам уже пробегали первые разряды тока; весело блестела на солнце лысина одноногого нищего Гоши, который ковылял на костылях к паперти Сергия Радонежского то ли молить Бога вернуть ему левую ногу, то ли хотя бы сохранить правую. Не спеша и чинно в сопровождении племянника ехала в инвалидном кресле к месту еженедельной проповеди Глафира Егоровна. Несмотря на летний сезон, голова ее была обмотана в теплый байковый платок, а ноги обуты в войлочные боты “прощай, молодость”. Благостно сложив руки на животе и улыбаясь, она откинула голову набок и как будто уснула. На самом же деле она повторяла про себя тезисы будущей речи. Каждое воскресное утро племянник подвозил ее к Мартину Исповеднику и оставлял на стрелке, где сходятся улицы Солженицына и Станиславского, прямо напротив церкви. Там Глафира Егоровна в течение нескольких часов делилась с прохожими соображениями по поводу малодушия и бесхарактерности Адама, уступившего капризам Евы; анализировала ситуацию Ионы, вынужденного провести три дня и три ночи во чреве кита; тосковала вместе с ним и радовалась счастливому спасению; поощряла раскаяние блудного сына, во весь голос осуждала предательство Петра, и так далее и тому подобное.

Мы тем временем миновали старую каланчу, верхушку которой венчало множество разноцветных воздушных шариков. Надо объяснить, как они туда попали. Дело в том, что в условиях мировой рецессии местные банки, магазины или салоны красоты возникали быстро и исчезали стремительно. Например, вместо магазина появлялась новая аптека. Разумеется, церемония открытия не обходилась без торжественного запуска воздушных шариков. Под аплодисменты и свист шелапутинцев ввысь взмывала, положим, бело-синяя гроздь. Но ветром ее тут же относило к каланче: шарики цеплялись за верхушку, путались и оседали. Через пару месяцев вместо прогоревшей аптеки открывался тату-салон. К каланче присоединялась уже красно-черная группа. Потом желто-зеленая, фиолетовая и так далее, пока каланча издалека не становилась похожа на радужную шевелюру клоуна. Да, погода в здешних местах была ветреной, а экономическая ситуация в стране – нестабильной.

Мы прошли дом купцов Вишняковых. С недавних пор в нем открыли пункт помощи бездомным, которые теперь в большом количестве толпились у подъезда, ожидая начала раздачи еды. Часто перепадало и нам. Если местные собаки не успевали все сожрать, то мы (как сейчас) с удовольствием расправлялись с бараньим хрящиком или остатками похлебки из моркови и капусты. И это был так называемый второй, легкий завтрак.

На Андроньевской площади встречные автомобили салютовали нам, бибикали и с ревом тормозили, чертя шинами изящные завитки. Усвоив от мамочки первые уроки этикета, мы, конечно, кланялись им в ответ и учтиво улыбались. Но особенно нас восхитил трамвай № 20. Мамочка ушла чуть вперед, а мы задержались на рельсах, очарованные его старомодным шармом. Дребезжащий и медлительный, с нелепой трапецией на крыше, сыплющий на мостовую искрами, он со скрежетом остановился, навис над нами своими усами-решеткой и тяжело переводил дыхание. Он дал полюбоваться собой, а потом что было мочи загудел и отчаянно забил в звонок. Мы завизжали и понеслись к маме. И, конечно, тут же были отруганы и биты.

Особняк Морозовых давно исчез из виду. Опустевшая коробка из-под бананов осталась где-то там позади. В первый раз я отошел от дома так далеко. Справа высился Андроников монастырь, внизу плескалась Яуза, слева из утреннего тумана на Москву наступало нестройное сообщество высоток Сити. Тугоплавкие и огнестойкие, башни переливались змеиной чешуей, закручивались в спираль ДНК, устремлялись в небо исполинскими тюбиками. Было в них что-то чудовищное. Чудовищное, тревожное и страшное. Что-то такое, что вызывало ужас, но от чего невозможно было оторвать глаз, как от стихии.

У парапета набережной стоял какой-то господин. Он был в плаще и шляпе, на запястье у него висела палка. Он бросал в реку хлебные крошки, а утки, громко ругаясь и отпихивая друг друга, их ловили. Господин кормил птиц и приговаривал гнусавым голосом какие-то стихи. Кажется, “И долго буду тем любезен я народу…” По мосту прогромыхала электричка. Замелькали темные силуэты дачников, гастарбайтеров, милиционеров, пенсионеров и простых подмосквичей, мучимых похмельем и нестерпимой торфяной гарью. Пассажиры уткнулись в мобильные телефоны и играли в змейку, тетрис, мини-покер, припоминали количество выпитого накануне, улыбались, повторяя шутки из вчерашнего “Урганта”, прикидывали, позволят ли осенью их скудные накопления отправиться куда-нибудь с семьей. Затиснутый между мамой и бабушкой, на скамейке сидел Витюша Пасечник и грустно смотрел в окно, мечтая о своей возлюбленной однокласснице Юле. Витюше предстоит сыграть в моей судьбе свою роль.

Электричка промчалась вон из Москвы, вослед ей уносился разнокалиберный лай. Это голосили собаки, вышедшие на утренний променад. Справа налево и слева направо летели пластиковые тарелки, мячики, прочие снаряды, и за ними гонялись как ненормальные местные бигли, корги и овчарки.

Мы прошли по мосткам через ручей Золотой рожок, и в сердце моем, как всегда, играл L’amoroso. Вот она – Яуза. Тихая вода. Хилое течение. Скудный приток. Сонная артерия. Изнанка. Тень. Что ты прячешь на своем дне? Какие декреты и рескрипты хранишь? Где полки, чьи трухлявые знамена увязли в твоем иле? Литавры ржавеют в твоих песках. Гул былых побед пробегает рябью по темным волнам. Старые забытые мотивы путаются в водорослях. Ветер играет на расстроенных клавикордах. Отжившие анекдоты блуждают среди рыб и уже давно никого не смешат. Невзрачная река. Слабая, бесплодная Яуза. Дряхлая няня, которую держат из жалости. Бобровый скит. Утиная заводь. Какие нивы ты орошаешь? Какие луга питаешь? Долгими ночами бормочешь про себя тюркские предания, считаешь по-немецки барыш от продажи овса или напеваешь шамкающим ртом песенки офеней-горемык. Милая моя река. Всешутейшая, всепьянейшая. Как полоумная старуха, ни за что не вспомнишь, что ела на завтрак, но расскажешь с удовольствием в тысячный раз байку про соколиные выезды Алексея Михалыча или изобразишь в лицах, как Бирон в шлафроке нараспашку маршировал пьяный впереди военного оркестра. Никогда, никогда лед не сковывает твои потоки. Морозными зимними днями ты так же бесстрастно воспринимаешь снег, как осенью отжившую листву и теплые дожди весной. С тем же гостеприимством тянешь на дно и хлебные крошки, и черный джип, не вписавшийся в поворот у Костомаровской излучины. И надо всем этим стоит легкий серый пар – эхо окриков, брани, приказов, шуток, песен, предсмертных воплей и любовных стонов. И одинаково равнодушно, как когда-то отражала бастионы Прешбурга, сегодня ты отражаешь сумрачный фасад института Баумана.


Мы уже издалека заметили уши тети Мадлен. Она забралась встречать нас на высокий парапет и сидела так, пока мы не приблизились. Тогда она спрыгнула к нам и принялась обниматься и облизываться с мамочкой. С верхнего бьефа плотины вода падала с грандиозным шумом, обдавала нас с сестрами брызгами, щекотала пылью, и скоро мы стали совсем мокрые. Мы играли, пытаясь укусить тут и там возникавшую радугу, и иногда это нам удавалось.

Апартаменты тети Мадлен представляли собой стиральную машину фирмы Ariston с фронтальным типом загрузки. Круглый иллюминатор освещал ее просторную комнату, а крыша из легкового пластика надежно защищала от непогоды. Смотритель шлюза, который опекал тетю, извлек из машины барабан, чем значительно расширил тетину жилплощадь. В летние месяцы прохладные чертоги Ariston’а спасали от жары, но вот зимой, когда становилось слишком холодно, тетя Мадлен уходила жить в помещение. Тетя отличалась мягким нравом и приятными манерами. Ей был открыт доступ во все уголки здания: в подвал, на кухню, в спальню смотрителя, на крышу и даже в рубку управления шлюзом.

Сперва, чтобы нагулять аппетит, тетя Мадлен предложила нам небольшую экскурсию. Аппетит и так был вполне нагулян, но мы не могли отказаться. Мы прошлись по дому смотрителя, по карнизам, вдоль балюстрады с пузатыми кеглями-балясинами, между статуй, изображавших героев соцтруда. Перешли по металлическому мостику через плотину, еще раз послушали шум водопада и наконец спустились вниз. Тетя Мадлен заранее приготовила небольшой пикник. Ржаные горбухи, остатки тунца в консервной банке, немного сухого корма из кролика и, конечно же, трехпроцентный творог “Саввушка”, без которого в то время не обходился ни один кошачий стол. В качестве десерта тетя Мадлен подбросила шнурки из кроссовок смотрителя шлюза. Было очень вкусно.

Из обрывков разговора мамы и тети я понял, что судьба разлучила сестер около года назад. Всей семьей (бабушка, мама, тетя Мадлен и дядя Шарль) они проживали на берегу Золотого рожка. Но мама влюбилась, убежала из дома со своим избранником и стала жить в Шелапутинском. Потом мой дядя ушел искать счастья на запад, а бабушка чем-то заболела и умерла. Тетю Мадлен нашел смотритель шлюза Вячеслав и забрал жить к себе.

В бытовом плане дела тети Мадлен обстояли как нельзя лучше. Четырехразовое питание, фешенебельные апартаменты, волшебный вид на реку и парк, но личная жизнь не складывалась. Смотритель решил кастрировать тетю. С тех пор она потолстела и выглядела гораздо старше мамы, хотя родилась на три минуты раньше. Они с мамочкой, да и все в семье, были чрезвычайно похожи, так что я даже мог довообразить портрет нашего дяди и, думаю, не сильно ошибся бы, встретив его наяву. Правда, усы тети уже оставляли желать лучшего, и, в отличие от мамы, над бровью у нее не проходила белая полоска. Мама жила в естественном ритме кошки: не ускоряя, но и не замедляя времени. Забота о детях не оставляла ей возможности думать о себе, но это же и освобождало голову от вредных мыслей, вызывающих преждевременное старение. А вот праздность и излишек досуга сделали тетю Мадлен не в меру меланхоличной и нерешительной. Она давно забыла, что значит голод и холод. Она не добывала хлеба в поте лица своего – а ведь многие могли только мечтать о такой жизни. Но и перед домашними кошками у нее было ощутимое преимущество: Вячеслав не ограничивал ее передвижений, она гуляла, где хочет и когда хочет. Даже имя Фрося, которое смотритель дал тете, она переносила спокойно. “Бывает хуже. Фрося так Фрося”. Короче, круглые сутки ей нечего было делать. Она маялась от скуки. Комфорт притуплял ее воображение.

Подростковые ссоры, мелочные скандалы и драки остались далеко позади. Теперь тетя Мадлен с мамочкой вступали в ту пору, когда общие воспоминания о детстве, о потерянном навсегда доме, об ушедшей матери и брате как магнитом притягивали их друг к другу; память требовала выговариваться, уточнять, делиться, признаваться. То, что так долго скрывалось, таилось в темных углах души, теперь выметалось на свет. Сестры откровенно признавались друг другу во всем. Время не индексирует детские эмоции. Обида прошлого не становится меньше с годами, а радость светит из детства так же ярко. Все вызволялось на свободу и, следовательно, проживалось заново. Оказалось, что запрятанную у гаража голову воблы похитил все-таки не брат Шарль, а Глория; что какой-то розыгрыш со стелькой устроил как раз Шарль, а не Мадлен; тетя рассказала, что перед самой смертью бабушка ей призналась, что, когда дети были еще слепые, она уронила в ручей их младшую сестру и всю оставшуюся жизнь мучилась и терзалась из-за этого.

Наконец наступил день, когда выговаривать уже стало нечего. Но переполненные нежностью друг к другу и к тому неопределенному, что их связывало, сестры стали повторять уже раз проговоренное, добавляя от себя какие-то новые штрихи и детали.

Я слушал рассказы из жизни бабушки, тети, дяди и мамочки и думал. Удивительно все-таки устроила природа. Мое присутствие на земле было еще таким недолгим. Биография моя только начинала писаться. Окажись я вдруг на пресс-конференции, возьми у меня сейчас кто-нибудь интервью, что бы я им сказал? Я бы смутил репортеров молчанием. Рассказать о себе было бы совсем нечего. Но все те истории, что имели место быть задолго до моего рождения, уже становились как бы частью моего времени. Ведь порой бывает труднее описать собственную жизнь, чем события, предшествовавшие нашему рождению. То, чему я не мог быть свидетелем, но услышанное с чужих слов, иногда кажется куда более реальным, чем факты своей же биографии; в глубине души мы едва полагаемся на собственные чувства и память, но охотнее доверяем чужим.




...
6