Едва доехав до дому, потрясенный Игнат полез в Интернет – компьютером он одарил себя еще во время службы, после очередных гастролей. До позднего вечера, пока на слиплись веки, он читал все, что было про этого Пущина. Он подолгу смотрел на фотографии чиновника и плакал от бессилия, и кипела в нем такая злоба, такие порывы к отмщению вспарывали его душу, что будь Интернет способен пересылать эмоции, убийца Игнатова сына просто сгорел бы заживо, спаленный бешеной плазмой ненависти.
Утром он проснулся с готовым решением: «Убью! Сам не сумею. Надо звать киллера».
Но для начала Игнат зазвал друга. Он так и не заснул накануне, однако заставил себя не пить ни снотворного, ни водки. Все утро в одиночестве и тишине он просидел в кресле, уставясь на экран дисплея, с которого благородно седой не по годам, сероглазый человек в темном костюме и ярко-полосатом галстуке, с бокалом в руке, отвечал на Игнатов то мутно-ненавидящий, то вопрошающий, то растерянный, то опустошенно-отчаянный взгляд – своим, струящим благополучие и веселье.
– Ты чего с похоронным видом уселся? Это кто на экране, Пущин, что ли? Нашел, кем любоваться.
– Гошик, это убийца Олежки. И Веры моей.
Гошик услышал трезвый басок Игната, приглушенный, точно из преисподней донесшийся.
Потом он услышал рассказ.
Потом они сидели молча минут так десять, причем Георгий Арнольдович столь же неотрывно вглядывался в лицо Пущина, словно пытаясь вычитать в нем ответ на вопрос, что же дальше будет. Но ответил Игнат.
– Я его прикончу. Не сам, кишка тонка. Найму человека за любые деньги.
Гоша встал с кресла, подошел и приобнял полковника за плечи.
– Игнатушка, милый, надо взять себя в руки. Ты не прикончишь его, даже если поставишь на кон всю свою оставшуюся жизнь, продашь квартиру, мебель, себя в рабство. Этот Дугин прав абсолютно: тебе до него не дотянуться. Утопия. Люди его положения неуязвимы и для опытных ликвидаторов. Да на это никакой профессионал и не пойдет: риск несоразмерен даже огромному гонорару.
– Сколько?
– Ты меня спрашиваешь, словно хочешь нанять. Успокойся. Я про это знаю не больше твоего. И тоже по книжкам и фильмам. Полагаю, речь может идти о миллионах долларов. И потом: ты уверен, что тебе легче бы стало. Их не вернешь, Игнатуля… И разоблачить его невозможно. Он один из вожаков дикого стада охамевших победителей своего собственного народа. Эти ребята, распухшие от денег и власти, – они подмяли под себя главное в государстве: правосудие, потому неуязвимы. Ну, придашь ты гласности. Тебя просто засудят, сдерут за моральный ущерб и еще в психушку отправят. Тебе это надо?
– Мне надо его убить. Остальное не имеет значения. Ты меня знаешь, я мирный. Но эта сука, этот упырь кабинетный погубил Олежку и Веруню. Он отнял смысл дальше жить, душу мою сжег вместе с ними в печке. У меня никого нет – вот, кроме тебя, Гошик. Любаня не в счет. Она хорошая… потрахаться, поговорить, но ни ты, ни она заменить их не могут, хоть я тебя люблю как родного.
Игнат заплакал по-детски как-то, навзрыд, горько-горько, утирая то и дело слезы и сопли рукавом халата. Гоша поднял глаза на экран компьютера, и ему на секунду показалось, что улыбка этого Пущина стала какой-то иной, язвительно-ироничной, презрительной. В этот момент Георгий Арнольдович до сердечной дрожи, до спазма в горле почувствовал то же, что и несчастный его друг.
Тут самое время поведать о предках Игнатия Оболонского! Один из них сыграл ключевую роль в истории, о которой вы узнаете.
Слышите, как звучит фамилия? «Оболонский». Неспроста! Род Игнатия знатный, корнями уходит в земли украинские, а крону нарастил уже на исконно русской почве. Правда, крону-то пообрезали в лихие годы борьбы сперва с буржуями, а потом с японо – турецкими шпионами и врагами народа. Но кое-какие фото остались, обрывки воспоминаний о дедушке и прадедушке, коим предавался порой отец, сохранились в памяти Игната.
Дед Яков Тарасович в восьмидесятые годы позапрошлого века перевезен был родителями в Москву, служил после университета по адвокатской части, понял перспективы революции лично для себя и своей семьи, но уехать не захотел и принял ее, как принимают неизбежную ампутацию важного органа, иначе не выжить. Таковым органом счел он (в переносном смысле) язык, с помощью которого защищал людей в суде. Он переквалифицировался в нотариусы и тихо корпел над бумажками, шлепал печати. А вот при своем близком друге (имя его отец никогда не называл) как-то в тесном застолье в тридцать седьмом дед позабыл про то, что «безъязыкий», высказался, помянув «кремлевского горца» недобрым словом. Через неделю его увезли из дома ночью.
Бабушка так и не узнала, что с ним стало. Отец всегда поражался уникальностью этой репрессии даже на фоне тотальных арестов тех лет: ни обыска, ни конфискации, ни обвинительного заключения, ни статьи, ни места, где держали, ни суда, ни приговора, ни могилы – ничего. Такого не допускали даже тогда. Сколь бы не было абсурдно соблюдать некие формальности в условиях повальных жестоких беззаконий, они как правило соблюдались.
Бабушка в отчаянии осаждала кабинет и приемные два месяца, пока в очереди к какому-то чину Наркомата юстиции не умерла от разрыва сердца в одночасье. В хрущевскую оттепель отец добивался архивных документов, но таковых вообще не нашлось. И тогда он поставил скромную гранитную плиту рядом с могилами Оболонских на Востряковском.
А вот о прадеде знал Игнат достоверно только то, что был в Санкт-Петербурге известным ученым – археологом и историком древнего мира, писал труды, в зрелые годы ездил в экспедиции, а на старости лет с семьей в Москву переехал и тотчас почил в бозе.
Единственным материальным подтверждением странствий и изысканий прадеда осталась статуэтка бронзовая, каким-то чудесным образом пережившая переезды, голодные годы, конфискации и репрессии. Считалась семейной реликвией. По утверждению Игнатова отца, давно покойного Василия Яковлевича Оболонского, полый внутри бронзовый Аполлон (так он его называл) ростом сорок пять сантиметров на небольшом литом бронзовом же бруске – пьедестале был вывезен прадедом Тарасом Афанасьевичем то ли из Греции, то ли из Италии втайне, контрабандно, так сказать. Сей противоправный акт, по семейному преданию, уязвлял нравственное и религиозное чувство ученого до самой смерти. Но, каясь в грехе, Аполлона все же не сдал. Может, не успел.
Почему бес попутал русского интеллигента именно эту находку стибрить, – то ни Игнату, ни отцу его было неведомо. Конечно, ценность она представляла немалую, в чем убедился Василий Яковлевич в голодноватой Москве середины 50-х в скупке у старого еврея-антиквара. Понес не продать – боже упаси! – а прицениться для интереса. Как в том анекдоте: «Как вы думаете, сколько стоит этот пароход?» – «Зачем тебе?» – «Так, на всякий случай!»
Еврей долго вертел в руках, изучал под лупой, цокал языком, что-то бормотал на идиш, а потом шепотом доверительно посоветовал отцу Игната унести и никому больше не показывать, лучше – спрятать подальше. А еще безопаснее сдать в музей, так сказать, в художественные закрома родины. Объяснил, что фигура эта, если, конечно, не является искусной подделкой, отлита, может быть, еще в античные времена, представляет собой серьезную музейную ценность и покупать ее опасно, как и продавать, – посадят. На докучливый вопрос отца, сколько же она все-таки потянет в деньгах, еврей – антиквар назвал сумму по тем временам очень большую, соблазнительную. Но отец гордо ушел, спрятал Аполлона глубоко на антресоль, обернув слоями газеты и запеленав в старую гимнастерку. Игнату, достигшему совершеннолетия, статуэтку показал и велел со всею строгостью: «Храни как реликвию семьи, никому не показывай, продай, только если с голоду, не дай бог, помирать будешь!»
Игнат наткнулся на бронзовое изваяние после смерти папы, разбирая глубокую, захламленную антресоль. Олежке показал. Но тот еще маленький был – и не вспоминал больше. Зато Игнат вспомнил про отеческий наказ. И счел за благо оставить раритет на прежнем месте до поры до времени – там видно будет. В тот период он не нуждался.
И вот теперь к «криминальному» происхождению и хранению украденной скульптурки могло присовокупиться убийство при отягчающих обстоятельствах, что в совокупности бросает совсем уж мрачную тень на фамильную историю Оболонских.
Прежде чем интрига нашего повествования обострится и закружится калейдоскоп почти невероятных событий – еще несколько слов об этих столь непохожих внешне, но бесконечно близких друг другу немолодых людях.
На чем, прежде всего, строилась такая многолетняя, исключительно верная дружба Игната и Гоши? А черт его знает на чем! Разные характеры, темпераменты, уровни интеллекта… Просим не путать с любовью, чтобы не возникало тривиальных мыслей о нетрадиционных отношениях.
Игнат был широк в соответствии с тем обобщенным образом русского человека, который имел в виду еще Достоевский, сетуя: «…надо бы сузить». Здоровяк, пьяница, матерщинник, хоть и не глуп отнюдь, но эрудиции вполне умеренной, больше музыкальной. Широтой познаний и высотою устремлений фамильной славы не преумножил, но уважение к этим качествам в других испытывал искреннее, и уважение это завистью замутнено не было.
Он, с ранней юности ведомый вкусом и пристрастием друга-соседа, полюбил читать книжки про космические путешествия и научные открытия, а потом, опять же следуя рекомендациям Гошки, проникся интересом к истории. Причем к той «потаенной» новейшей истории отечества, многие страницы и эпизоды которой приводили его в замешательство и понуждали с опаской вспоминать о погонах и принадлежности к Министерству Обороны СССР.
Книжками такими развратил его Гоша, таскавший машинописные копии и потрепанные фолианты из своего продвинутого ВГИКа. С тех пор и по сей день, будучи трезвым, читал Игнат регулярно, увлеченно, но бессистемно, мало что запоминая.
Гоша был Игнату до подбородка, по-русски голубоглаз, по-еврейски черняв и пытлив, а легкая курносость могла проистекать из обоих генетических источников. Двойственность натуры, как следствие обыкновенно благотворного сочетания кровей, в молодости проявлялась в череде поступков залихватских и безрассудных, Игнату подстать. Но скоро пришла пора старательного самосовершенствования, разумной умеренности и опасливой замкнутости.
Итак, из очевидного: соседство, привычка к общению, к чуть ли не ежедневным созвонам или хождению в гости этажом выше (ниже), общие поначалу девчонки, компании, книги и Гошино просветительство, а также довольно раннее сиротство обоих сблизили их так плотно и надежно, что к зрелым годам они уже испытывали потребность в общении на уровне инстинкта. А после гибели Игнатова сына и жены стали они и равно одиноки, довольствуясь в основном времяпрепровождением наедине.
Ах да, чуть не забыли еще один важнейший фактор взаимного притяжения, парадоксально работавший на нерасторжимый и прекрасный дружеский союз Игната Оболонского и Георгия Колесова: шахматы.
Всю жизнь, еще со старших школьных лет, чуть выпадала возможность, они вступали в бой на доске. Если вообразить их поединки в виде одного, некогда объявленного турнира, то более продолжительного матча история шахмат не знала.
Прерываясь на Гошины отлучки, на Игнатову армейскую призывную трехлетку, командировки-гастроли, семейные поездки в отпуск, болезни, Игнатовы запои и просто хандру, соперники вновь и вновь сходились в непримиримом и азартном противостоянии.
Парадоксальность, если не абсурдность, турнира длиной в целую жизнь состояла вот в чем: многие тысячи сыгранных партий затевались с предопределенным результатом. Игнат наверняка знал, что проиграет, но каждый раз надеялся на чудо. Гоша ни секунды не сомневался, что выиграет – именно так и происходило. Но! История этой великой борьбы ознаменовалась некоторым, статистически ничтожным, количеством ничьих и побед Игната. Они были обусловлены либо глупейшим зевком ввиду чрезвычайной усталости Гоши, либо его благородством по отношению к другу, либо опасением, что однажды Игнат трагически утратит моральный стимул и Гоша лишится партнера.
К вышесказанному следует добавить еще одну деталь, просто поразительную: прекрасно зная о существовании шахматной теории и классических дебютов, Игнат и Гоша, так уж повелось, играли по правилам, и не более того. Конь ходит буквой «Г», слон по диагонали и т. д. Никогда никаких шахматных учебников не читали, никаких композиций не изучали, в принципе этим видом спорта не интересовались, а двигали фигуры все сорок без малого лет по наитию, по интуиции, по логике текущего момента.
Это были дикие, стихийные шахматы убежденных дилетантов. Результат предопределялся лишь тем, что Гоша был расчетливее, внимательнее и логичнее, с чем Игнат окончательно смириться так и не смог. А в последнее время он ловил себя на мысли, что его упрямство
в биржевой авантюре диктовалось, помимо известной нам иллюзорной цели, еще и пылким, но скрытым желанием доказать свою состоятельность в этой игре. Он тщился отомстить хотя бы Гоше за бесчисленные ловушки, внезапные «вилки» и унизительные маты, коими заканчивались для него шахматные баталии. Он жаждал маленькой бескровной вендетты, все отчетливей понимая, что та, Большая, настоящая, не суждена.
Но вернемся ко дню сегодняшнему, пасмурному.
После одного телевизионного сериала стало популярным присловье из одесского фольклора: «картина маслом». Так вот вам картина маслом… Два пожилых человека сидят не шелохнувшись, с отрешенным видом у мельтешащего экрана дисплея, молча и тупо вперившись в него. Время от времени они бросают взгляды друг на друга, и каждый без труда прочитывает во взоре партнера гамму эмоций с преобладающими нотами презрения. Игнату как музыканту читать проще, но и Гоша не напрягается.
После десятиминутного сеанса, исполненного «нежной любви и человеческой благодарности друг другу», Игнат Оболонский первым прервал молчание.
– Надо было продавать еще тогда…
– Надо набить морду этому гобоисту и тебе заодно – ты меня втянул. Это все твое русское «авось».
– Я-а-а-а?! – протяжно взвыл Игнат. – Ах ты, еврейская падла! – И с этими словами он бросился на Гошу в порыве ксенофобии, полностью игнорируя благородную славянскую генеалогию Марианны Викентьевны, покойной Гошиной мамы, которая Игнатку любила почти как сына и пользовалась взаимностью.
Заклятые друзья вцепились друг в друга и рухнули со стульев, причем Игнат, по непреложным законам физики, придавил хилого Гошу, перекрыв ему дыхание брюхом, как подушкой. Гоша трепыхался и колотил что есть мочи ногами по икрам агрессора с минимальным эффектом. Наконец Игнат понял, что этому наглецу и сквалыге срочно нужен кислород, привстал, опершись на локти и, легонько врезав Гоше по сусалам (вроде бы первый раз за годы дружбы), прервал экзекуцию.
Через паузу, когда Гоша лежал в онемении, а Игнат, тяжело дыша, приходил в себя в любимом кресле, оба вдруг осознали произошедшее и увидели себя со стороны, словно некий режиссер продемонстрировал им только что запечатленный дубль.
Отчаянная обида Гоши и слепой гнев Игната синхронно сменились на взаимное чувство стыда, и оно в свою очередь быстро улетучилось, дав волю сперва неловкости, а потом уж и гомерическому хохоту с нотками истерики. Военный музыкант в отставке, булькая и хрюкая от смеха, поднял друга, поверженного, побитого, но не лишившегося своего ценного дара – самоиронии. Игнат обнял Гошу со всею неловкой нежностью добродушного верзилы.
Они съели приготовленную полковником на скорую руку обширную яичницу с затерявшимся в холодильнике шматом вареной колбасы, облагородив пир примирения бутылкой водки. Гоша в кои веки пил на равных. Игнат был весел, шутил во всю мощь своего казарменного, но почему-то не пошлого остроумия, как-то даже изящно и к месту ввинчивая матерок.
– Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь? – устало улыбнулся Гоша. – Грека Зорбу.
– Мне гордиться или опять тебе по роже дать? – оживленно поинтересовался Игнат, отправляя в рот последнюю порцию деликатеса.
– Дремучий ты, Игнатуля, человек! Грек Зорба – это знаменитый киногерой. Его играл выдающийся актер Энтони Куин. Этот грек отличался великой жизнестойкостью. Все, что он затевал, летело в тартарары, а он хохотал у разбитого корыта и все начинал сначала. Я до сих пор не могу забыть этот фильм, хотя смотрел его всего один раз, еще в студенческие годы.
Игнат вдруг перестал жевать и испытующе уставился на друга.
– Что ты имеешь в виду? Кроме тех пятидесяти штук на двоих, которые мы, блин, должны немедленно забрать с этой е… биржи, у меня, Гошенька, двадцать штук на пенсионной книжке и отчетливые перспективы нищей старости.
– Не узнаю! Ты же солдат. Как насчет боя до последнего патрона?
– Издеваешься? Все, капитуляция. Только вот если родину продать.-
Он опасным хмельным взором оглядел стены кухни. – Поставить все на кон, выиграть – и в дамки.
– Или просрать – и в бомжи!
– Ну вот, а ты меня каким-то сумасшедшим греком провоцируешь. Знаешь мой характер, подонок. Да пошел ты… Я вон лучше кое-что из книжек отцовских загоню, опять подработку себе возьму в кабаке на аккордеоне – а что, хорошо подкармливала…
– Ты меня не так понял, Игнат. Игры кончились, я тоже теперь гол как сокол, но мы не должны терять оптимизма.
– Согласен. Кроме него нам терять уже нечего, – бодро констатировал Игнат и потянулся за шахматами. Гоша стал покорно расставлять фигуры.
Через час Георгий Арнольдович Колесов поднялся к себе на третий этаж, оставив Игната в унынии склоненным над шахматной доской, где в очередной раз учинен был форменный разгром его белой рати. Оповестил, что завтра улетает.
Игнат досадливо хлопнул последние полрюмашки, нацеженные из, казалось бы, опорожненной бутылки, и пошел спать. Ночью проснулся в холодном поту, стал думать о разорившей его бирже, о Гошке, которого, положа руку на сердце, втянул в авантюру и подставил.
Он не признавался другу в безумных, утопических надеждах, воодушевлявших его на биржевые риски. Он с возмущением отверг Гошкину догадку, что, мол, до сих пор не оставляет идею нанять киллера и отомстить… Он и себе в этом не хотел признаваться. Но идея продолжала тлеть на дне души, как в недрах погашенного торфяника, и время слишком медленно и скупо заливало этот тайный, глубинный жар.
Он уснул с воинственным намерением вернуть свое и Гошино.
О проекте
О подписке