«Отец мой, Наум Евсеевич Гиршбаум, был довольно известный в городе ювелир. Женился он поздно и по первой любви, пришедшейся на его 60 и мамины 41. Так уж в нашей семье случилось. Брак их был первым для обоих. Мама, страдающая всю свою жизнь от врождённого порока сердца, сознательно не искала себе мужа, предпочтя безбрачие. И на то были свои причины: она безгранично любила детей и всегда хотела ребёнка, однако знала, что стать матерью ей не позволит сама природа, роды, скорее всего, её убьют. По крайней мере, так пугали врачи, страхуя и себя, и маму от нежелательных последствий. И чем взрослее становилась ваша прабабушка, тем больше возрастала опасность материнства, о котором она не переставала мечтать. Другое дело, что, родившись однолюбкой, она так и не сумела встретить своего единственного мужчину, ради которого решилась бы на гибельный риск. Такое обстоятельство некоторым образом скрадывало неосуществимость мечты, но полного утешения, как вы понимаете, не приносило.
Так длилось, повторю, до её сорока одного, когда вместе с последними женскими годами безвозвратно истаивали и последние надежды на чудо. Которое не замедлило в том же самом одна тысяча девятьсот двадцать пятом году объявиться в лице моего отца, Наума Евсеича, поразительно схожего с мамой своим клиническим однолюбством.
В тот самый обычный день она пришла к нему заказать простенькое колечко с недорогим камнем для взрослеющей племянницы, а получила и колечко, и ювелира. Они просто насмерть вцепились друг в друга. И понеслось. Он задарил её ювелирными презентами, и она была без ума и от папы, и от его рукодельных талантов, и от остальных его многочисленных мужских добродетелей и достоинств. И потому, откинув все страхи и ненужные разговоры, наплевав на возраст и чужие тревоги по поводу возможной смерти, мама зачала меня в первую же неделю их знакомства – прямо в закутке при мастерской, не дожидаясь официальных церемоний: она ведь и так прождала его всю свою жизнь и не хотела более медлить. Оба они это знали. И обоим им было всё равно – что будет потом и что скажут люди.
В отличие от моего отца прабабушка ваша знала, на что шла: боялась, что он не даст ей осуществить главную её мечту – моё появление на свет. Но поделиться этим с папой не сочла возможным из-за боязни быть остановленной им же в самой главной своей мечте – в моём появлении на свет.
Мамины родные узнали о том, что она ждёт ребёнка, уже слишком поздно, чтобы вмешаться. Да и кто бы им дал это сделать. Поезд ушёл, гудок прогудел, разогретая до предела паровая машина уже вовсю молотила всеми поршнями и шатунами, набирая обороты. Саму же маму со временем неясные перспективы относительно протекания родов перестали волновать совсем. Счастье её было слишком огромно, «если даже не излишне», шутила она, часами наблюдая за тем, как творит папа. Как на её глазах рождается чудо за чудом, как податливо плавится разогретое до тягучести серебро, как причудливо вытягивается из него тонкая, мягким светом поблёскивающая нить, как узорчато укладывается она в неожиданный завиток и как он тут же затвердевает, обретая форму уже бессрочной красоты. И как потом они вырастают ещё и ещё, эти замирающие на глазах локоны, витки, шарики, букли и змейки и уже гнездятся совсем рядом, один к другому, обнимая камень со всех его сторон, одевая его в себя, обволакивая своим неповторимым плетеньем, тайна которого была известна только одному человеку на свете. А ещё она любила следить за тем, как чернится под огнём металлический скелет этого чуда, как шипит он в кислоте, готовя себя к новой жизни, как наливается светом, ярким и вечным, от которого больно глазу и блаженно сердцу...
А умерла ваша прабабушка не на операционном столе, вопреки ожиданиям врачей, безуспешно сражавшихся за её жизнь в момент, когда я появлялся на свет. Немногим позже, сразу после второй операции, почти без перерыва продолжившей первую (теперь уже на открытом сердце, для чего пришлось срочно менять бригаду хирургов и операционную), сквозь предсмертную муть она успела посмотреть на меня долгим запоминающим взглядом, насколько хватило её слабых сил после того, как она очнулась от наркоза. Меня принесли в реанимационную палату и приблизили к её умирающему лицу – так, на всякий случай, не будучи уверены в том, что успеют.
Ещё через час мама умерла, успев остатками покидающего её утекающего сознания порадоваться, что оставляет папе сына. Меня. Так думалось палатной сестре, которая поведала о том моему отцу. Так ей показалось. Или же она просто хотела таким простодушным приёмом ослабить, насколько получится, отцово горе.
Все заботы обо мне с того дня легли на папу. Стоит ли говорить о том, что ваша прабабушка стала последней в его жизни женщиной. Когда её не стало, что-то внутри у него остановилось. Перестало бесперебойно тукать и заводиться. Затормозился привычный ход вещей. Коротким оказалось счастье, меньше года продлилось. А несчастья принесло с собой не меньше, чем было само. Правда, остался я, как часть мамы, её образа, так и не успевшего дополна насытить собой папину память. Я виновник и жертва в одном лице, сын матери, которую так никогда и не увидел, если не считать того размытого, кратковременного и перевёрнутого изображения в белом цвете, которое было моей умирающей мамой.
Когда мне было шесть, шёл тридцать второй год. Они пришли и сказали, что надо делиться. Так и заявили, прямо с порога, чтобы не было времени соображать. Двое в коже и один в пиджаке. Все из ОГПу. Не орали и не ругались. И даже не попросили увести ребёнка, то есть меня. Предъявили заготовленный акт об изъятии излишков материальных ценностей, жертвуемых гражданином Н.Е. Гиршбаумом на благо индустриализации советской родины для скорейшего и победного построения социализма в Советском Союзе. Фабрики строить надо? Надо. Заводы? Еще как надо! Голодные есть еще советские люди? Нет в основном, но поддержка необходима для экономики, чтобы и не было их никогда, голодающих.
И добавили, тот из них, который был в пиджаке, тоже не давая ответить:
– А вы, наверное, гражданин Гиршбаум, жируете тут на вашем золотишке неучтённом? Камушки разные... то-сё в придачу. Лучше сами накопленное от народа сдайте, не вынуждайте нас силовую власть применять.
И повторно предложили добровольную сдачу. Знали, что у ювелира не может не быть. Тем более у такого известного, запись к которому за год и больше.
– У меня весь материал заказчика, – спокойно попытался обрисовать ситуацию Наум Евсеевич, не испугавшись незваных гостей. – Я имею заработок только как мастер. И плачу патент.
После смерти мамы он вообще мало чего боялся. Только за меня. Всё остальное перестало для него существовать. Работал по-прежнему, держа качество изделий, но душу не вкладывал, не мог, перестал, ушла душа, утекла вместе с мамой. Так он мне говорил.
– Забирайте, что сочтёте нужным, только знайте, что забираете чужое. Из моего здесь только инструменты, оптика и стул.
Трое разбираться не стали. Выгребли и описали, что нашли. Всё и на самом деле было чужим, кроме мелочовки. Потом вывели нас с отцом во двор, посадили в «Опель» и повезли к нам домой. Там дочистили остальное, уже своё, домашнее: несколько николаевских червонцев и пятнарей, три советских золотых червонца выпуска 23-го года, остаток торгсиновских долларов, с полкило весового серебра в мелких монетах, ну и прочее разное. Слава богу, не заметили маминого кольца, того самого, что папа подарил, с камнем на трёх металлах, самое изумительное из всего, что сделал. Не нашли, потому что на видном месте лежало, неприбранное. Туда они сглупу не заглянули. А папа и не убирал далеко, потому что часто в руки его брал, пальцем в задумчивости тёр, к лицу подносил, щеки своей касался, потом смотрел долго, словно маму через это кольцо оживлял. Так он её вспоминал. Одним словом, выкормыши эти, что от лукавого пришли, драгоценность семейную упустили. И до слитка – тоже не добрались.
– А то бы худо было нам совсем, Гришенька, – сказал мне тогда папа. – Там бы изъятием одним не обошлось.
А Сталина, погань эту, ненавидел с первого дня, как того поставили на власть. Верней, когда тот сам её взял, обойдя других. Зверя, говорит, чую в нём. Это ведь он Владимира Ильича в гроб загнал, и никто другой. Был бы Владимир Ильич живой и здоровый, никто бы к нам в дом так нагло не заявился, никто бы на память мамину покушаться не посмел, так и запомни, сынок. И ладно ещё, «золотуху» учинил! Голодомор тоже от его личного умысла идёт, от преступного – что Поволжье всё уморил, что Украину, убийца.
Эти слова он адресовал больше себе, чем мне, но я был всегда под рукой, при нём, потому что жил без матери. А в те годы уже и без прислуги. И все отцовские откровения как бы обращены были ко мне. Ему тогда уже было шестьдесят семь или около того. Забывался. И не думал, само собой, что пойму что-то из его слов и запомню. А я слова его не забыл. А потом, через время уже, и осмыслил к тому же. Всё, о чём и что он говорил.
– Пойми, Гришенька, Ленин умер, но идеи остались. Сталин сдохнет, а Владимир Ильич будет жить вечно. НЭП, свободный и справедливый труд – его придумка, а не зверя этого. Жаль, что довести не смог, не успел. Этот гад его кончил, обошёл, обдурил, в болезнь загнал неизлечимую...
Но и потом, после экзекуции этой, нужно было жить дальше, а значит, работать. С обделёнными невольно заказчиками отец спорить и ругаться не стал, отдал им всё, что изъяли, из личных ресурсов. Плюс остаток долга каждому добивал потом работой. Те бы сами, возможно, и не спросили о возврате, знали, что не обманывает Григорий Наумович Гиршбаум, не та репутация у старика, чтобы на чужом горе наживать себе избыток. Да многие и сами пострадали немало, по схожему сценарию. Но они-то, в отличие от отца, были состоятельными по-настоящему. Бывшие нэпманы, к примеру, успевшие на этой самой политике славно разбогатеть, известные врачи, успешные адвокаты, люди творческих профессий, включая знаменитостей. А также разное подозрительное начальство, связанное в основном со снабжением кого-нибудь чем-нибудь.
То обстоятельство, что долг его мог быть и прощён, роли для отца не сыграло. Человек чести и слова, что тут говорить. Отдал и отработал всё до копейки.
После этого проклятого тридцать второго жить нам с папой стало трудней. Богатеи попрятались, заказы помельчали. Так разве что цепочку порванную пропаять, колечко невестино растянуть, ушко на кулончик приладить, защёлку под медальон подправить. И прочее.
А году в тридцать восьмом, кажется, пришёл к папе человек один, чин из НКВД, из Германии вернулся только, после долгой там работы на нелегальном положении – так я потом про него догадался. Худющий сам, но видно, что не от нездоровья, а по комплекции своей, по сложению. Заказ для жены делал – как оказалось, прощальный. Пьяный был сам, после ресторана. Нет, скорее, просто не до конца трезвый. Чувствовал уже, наверное, что по следу его идут, со свободой прощался. Он и сказал отцу, по секрету, потому что знал его давно и уважал. Сказал, будет, мол, война с Германией, Григорий Наумович, как пить дать, будет. Не может не быть. Два года, самое большее – три, и пойдёт немец на нас; сначала Европу положит, и та ляжет под него, как швед лёг под Полтавой, а после за Советский Союз возьмётся. И завоюет, в первый же год, сразу, зуб готов отдать вам свой золотой, многоуважаемый наш ювелир. А вина будет лично на усатом негодяе, на преступнике. Не найдётся у нас силы такой, чтобы Гитлера одолеть, нет у нас её просто, Григорий Наумович, неоткуда ей взяться. А одним народом не повоюешь, одним его желанием силу немецкую и порядок их не победишь, уж я-то знаю, видел.
Отец тогда вроде как и не услышал про это дело, про придуманную этим начальственным заказчиком войну с немцем. Усмехнулся себе в усики, руку тому чину пожал на прощанье, обещал с заказом не опоздать. Только всё равно опоздать пришлось. Расстреляли заказчика папиного в том же месяце. В газетах писали, что германским шпионом был. Или японским, не помню. Главное, что когда отец, не дождавшись, пока заберут, сам уже к ним домой работу готовую понёс, то дверь у них была заперта и никто не отзывался. Так и остался заказ лежать нетронут. Отец его не хотел никуда пускать, ни на реализацию, ни на материал обратно. Такой уж он был, кристальной совести человек.
Я тогда в школе учился, кажется, в седьмой класс перешёл. А папа стал болеть. Сердцем. И астмой. Задыхался. Они между собой как-то связаны оказались, два эти недомогания, доктор потом говорил. И папа уже почти совсем не работал, мы на пенсию его жили и на ранее отложенное. Иногда только для особенных каких-нибудь старых клиентов что-то делал он, для проверенных, и если только интересное что, как память о профессии своей любимой, о ремесле.
А совсем плохо ему стало ранней весной сорок первого. Война в Европе уже вовсю шла тогда, хотя для нас ещё не началась, но папа уже всё заранее обдумал насчёт того, что чин из органов ему тогда перед своим арестом рассказал без утайки. Помню, в тот день отец в кабинете лежал у себя, на диване и подозвал меня к себе, поближе. Уже плохо говорил, тихо, трудно было воздух лёгкими выталкивать. Сказал: я тебе сейчас буду говорить, а ты записывай. А ещё лучше и запись делай, и запоминай, сыночек.
Я ему принёс все его тетрадки старые, блокноты и другие бумаги. Он листал, вглядывался и говорил, что писать. Я и писал. В основном это были адреса, имена, должности и телефоны разных людей, богатых и тех, кто при власти. Как их звать. И жён, если знал, или мужей, наоборот. Родню тоже, прочую. Короче, всех, кто за долгую жизнь клиентами его числился и у кого деньги были и хорошее имущество. Все наши, городские, ленинградские. Когда перебрал всех, кто был, сказал:
– Это адреса и люди, куда ты можешь потом пойти, Гриша. Чтобы выжить.
Тогда я, помню, кивнул, но принял его слова за больное чудачество. На него смотреть уже было нельзя без содрогания: высушенный весь болезнью, небритый, голос не проходит наружу, прерывается. Он уже знал про себя, что осталось ему вот-вот. Тем более удивился я, когда он распорядился уже совсем странным образом поступить.
– Завтра пойдешь по магазинам и начнёшь скупать разные продукты. Запиши, что надо. – И стал диктовать: – Первым делом, тушёнка. Сразу за ней – водка. Водка и папиросы, самые дешёвые и крепкие. Сколько удастся закупить, столько надо брать, без ограничений. Потом... гороховые консервы, в супах, они питательные, на свином сале, крупы – все, какие найдёшь, но больше бери гречку, овсянку, пшено и муку. Главное – муку. И дальше. Рыбные консервы, сухофрукты – для витаминов, колбасы сухие, самые сухие, какие будут. Дрожжи, сухое молоко, масло подсолнечное, в бутылях, картофельный крахмал. И мёд, обязательно мёд. И соль, много соли, и много сахару, в кусках, тогда он не слипнется. Очень много. И мыло. Тоже много. Тоже очень.
Я записывал и недоумевал. Однако решил не вступать в спор с уже совсем больным папой. Так мы с ним составили целый огромный список того, чем следовало запастись. Когда перечень подошёл к концу, отец сказал мне:
– Теперь слушай сюда, Гиршик. Всё это будешь носить в дом понемногу, чтобы не привлекать ничьего внимания. Потребуется время, довольно много. Покупать и носить будешь каждый день. Думаю, что за месяц-полтора управишься. – И посмотрел мне в глаза: – Так мне будет спокойней, сынок. Потому что ты останешься один, и всем им будет на тебя наплевать. А гаду этому особенно, запомни это. И не дай ему себя убить.
– А при чём здесь вся эта еда? – удивился я совершенно искренне. – Зачем нам с тобой столько? И где у нас деньги на это на всё?
– Деньги дам, денег хватит, – отмахнулся папа. – Они скоро совсем не нужны будут. Никому. А то, что ты запасёшь, то и будут деньги, когда начнётся повальный голод. Когда Гитлер рвать нас станет до смерти. Я только так вижу это, и никак по-другому. И он видел, а они его за это убили.
Я подавленно молчал, переваривая слова моего папы. В то, что он пребывает в своём уме, верилось уже слабо. И неясно мне было, имел ли он в виду в последней фразе ту шишку из НКВД, расстрелянную три года тому назад, или по обыкновению вспомнился ему в тот день мёртвый наш вечно живой вождь Владимир Ильич, чьи идеи так и остались неосуществлёнными.
Денег он дал много. Очень много. Это были, как я понял потом, деньги, отложенные заранее. За проданный слиток, схоронённый от тех троих ОГПушников. Про него он, помнится, как-то вскользь упомянул в своё время. Но больше темы не касался.
Выданные мне отцом средства были в нашей семье последними. Если не считать двух оставшихся ювелирных вещей, не подлежащих никакой продаже никогда. Маминого кольца и готового заказа для чина из органов, пообещавшего нам войну с немцами.
Примерно до начала июня каждый день я, как заведённый, выполнял волю отца. Приходил в магазин, набирал продукты, тащил домой и складировал в квартире. Сначала постепенно забилась кладовка. Получилось до самого потолка. Когда незанятого пространства не осталось, перешёл к коридорным антресолям. Лыжи, велосипед, прочее старьё перетащил на балкон – так велел папа – и разместил рядом с двумя канистрами с керосином. А освобождённую под потолком площадь начал заставлять консервами. Туда же хорошо и удобно легли макароны с вермишелью вместе со ста пятьюдесятью упаковками печенья. Покончив с антресолями, перешел к кухне. Стало гораздо проще. Там всё было известно – где чего. Одно к одному, не меняя географии товара.
Отец ходил уже совсем тяжело, сухо кашляя кровавыми лохмотьями в мокроте, и молча отслеживал, как я справляюсь с его заданием. Ничего не говорил – значит, был доволен. К тому времени я уже заканчивал обставлять пачками и мешками отцовскую спальню, потому что он окончательно перебрался к себе в кабинет. Папа практически уже не спал. Да и не ел тоже почти. Только кашлял беспрестанно и пил горячий отвар.
Последние выданные мне деньги я потратил четвёртого июня, как сейчас помню. Как раз тогда я выбрал все оставшиеся пустоты спальни и разместил остатки покупок в своей комнате. Шестого принесли пенсию, и отец её тоже отдал мне. А под утро, в ночь с шестого на седьмое, мой отец, Наум Евсеевич Гиршбаум, умер. У себя в кабинете, на кожаном диване. И через три дня был похоронен рядом с мамой на Волковом кладбище, недалеко от того места, где лежала мать Владимира Ильича Ленина, основателя нашего государства, чьи идеи остались с нами, несмотря на то что сам он давно лежит в мавзолее на Красной площади.
Ещё через десять дней на мамином могильном камне появилась дополнительная золочёная надпись и добавилось одно керамическое фото, на котором папе было шестьдесят с небольшим. И всё.
Так я остался один, с отцовской месячной пенсией в кармане, законченным на «хорошо» и «отлично» восьмым классом средней школы и бессмысленным запасом непортящихся продуктов, которых должно было, по моим прикидкам, хватить примерно до конца жизни средней продолжительности...»
О проекте
О подписке