Сизое пятно, проступившее прямо над луною, стремительно разрасталось, темнело, превращалось из безобидной тучи в распростертые крылья черного архангела. Крылья вздымались и опускались снова, разгоняли в асфальте расплющенные вееры горячих пальмовых теней, все плотней накрывали своим серебристым исподом город, застывший в изнеможении от духоты.
Ветер к земле прижимал налитую грозным шуршанием плоскую крышу. До блеска вылизывал сотней шершавых своих языков. Бормотал заклинанья, обсасывал, одну за другою, каждую из мерцавших антенн. Тщательно, чтоб ни единой частицы грязи, принятой из эфира, на них не осталось, вытирал обрывками мокрых газет. И осипшие птицы воздуха, раскрыв свои длинные клювы, носились между хлопающими газетными листами.
Светопреставление началось ветвящимся спазмом в груди архангела, во взлохмаченной завязи между сросшихся крыльев. Небосвод раскололся беззвучно на две неравные части, и молниеносная трещина впилась острым концом в далекие болота.
Белая волна света хлынула в комнату и окатила меня с головой. Стена за спиною колыхалась, как занавеска от ветра.
Раскрыл окно и глубоко, до головокружения затянулся ветром. Пузырьки озноба поднялись откуда-то из глубины. Плотный мрак, окружавший дом, распался на куски. Под огромною аркою из крыльев архангела тянулись, насколько хватало глаз, цепочки аккуратно лоснящихся кубиков, прорезанных мигающими огоньками, двойным свечением фосфора и антрацита.
Я стоял, высунувшись в окно, в самом центре вселенной, наполненной блестящею чёрной водою. Дышать было трудно, кровь гулко стучала в висках. Воздух был разреженным, будто трещина в небе втянула в себя его бóльшую часть. Звенящая легкость медленно разливалась внутри, омывая, разглаживая засохшие пролежни на душе. Но в легкости этой таилась опасность. Последнюю неделю я провел в спячке на берегу океана среди других тел, бессмысленно созревавших, как уродливые плоды, на солнце, и моя новая очищенная душа ничем еще не была защищена.
Раздался оглушительный треск, и голова вдруг заполнилась грохотом. Он крутился из стороны в сторону, наталкивался на стенки, отражался от них, становился сильнее и сильнее. И, когда невозможно уже было выдержать, прорвал барабанные перепонки и вырвался наружу. Теперь он заполнял собою весь небосвод, накренившийся под тяжестью воды куда-то к югу. Казалось, исполинский каток расправлял, выравнивал над отвесным шуршанием ливня потрескавшуюся твердь. Грохот наконец обвалился за край горизонта. Сияющий цветной дождь повис на секунду, не достигая земли, – и сразу же, расправив крылья, рухнуло на серебристый город, накрыло его собою влажное тело архангела.
…сильнее вод многих, сильнее волн морских…
Ожили по углам дóма водосточные трубы. Залитая водою крыша – вознесенный высоко над землею квадрат океана – стояла на четырех урчащих водопадах. И антенны, усеянные зеленым электричеством, торчали из грязной бушующей пены мачтами кораблей, потерпевших крушение.
А за окном прорастали беззвучно сквозь мутную пленку дождя острые листья взъерошенных пальм, извилистые мазки кипарисов. Переливающаяся черными отблесками вода выгибала линии улиц, контуры крыш, узкие вскрики зияющих колоколен, их вывалившиеся наружу языки.
Опять загрохотал каток в растрескавшемся небосводе. И в окоём, ограненный окном, вползли появившиеся из темноты каменные чудовища одноэтажных зданий. Они надвигались со всех четырех сторон, медленно и неумолимо, под дробный стук деревянных капель. Желтый свет разгорался в окнах все ярче. Шли они боком, словно черные ледоколы, выставив смертоносные, отполированные ливнем углы и расплющивая чавкающее месиво травы, распаренных молочных плафонов, асфальта и лунных стеблей. Острые полосатые навесы над дверьми торчали по сторонам. Потоки воды, не касаясь, огибали сухие темные крыши, словно само пространство вокруг них было изогнуто. Закрученный в спирали пар струился из лихо заломленных труб. И птицы воздуха, прилетевшие по мою душу, с карканьем кружились над ними.
Чистый и пустой, ставший вдруг намного старше себя самого, стоял я в блестящей кольчуге из чешуйчатых отблесков, расставив ноги и перегнувшись пополам над подоконником. Миллионами маленьких сосущих ртов хрипел, задыхался вокруг студенистый ливень.
Мокрая, шевелящаяся темь перехлестывала через окно, стекала за шиворот. Под стук деревянных капель – или это сердце мое так стучало? – невидимые водопады, готовясь к атаке, утробно урчали в железных трубах. Указательный палец нажимал, как на взведенный курок, на щеколду оконной рамы. Кусок сверкающей ливневой пелены удушливым целлофаном плотно прилип к лицу. Прорези для глаз и рта были слишком узкими. Любое движение шорохом отдавалось в затылке.
Я был одним из стоявших у открытых окон. И не было конца светопреставлению в переполненной влагой вселенной. Ослепительные трещины вспыхивали теперь со всех сторон. Небо с грохотом раскалывалось на огромные куски и сразу срасталось снова в невидимый купол. Поднимались в воздух деревья, запрокидывали назад свои кроны и плавно опускались. Медленные волны шли под землею, и поплавки машин покачивались на них. Вздувались, лопались нарывы в асфальте. Бурлящая вода уносила грязь и гной великого города в преисподнюю сквозь щели в сверкающих люках. Распрямить указательный палец, о который с брызгами разбивалась сейчас холодная вода, никак не удавалось. И страшно гудел кондиционер за спиной.
Когда небесные вспышки ослепляли здания, медленно и неумолимо приближавшиеся ко мне на подземных волнах, те замирали и таращились, не мигая, своими воспаленными, остекленевшими глазами. Но, как только тьма возвращалась, они оживали и снова, словно пена, вскипали их белые тени. Наполненное сырою известкой дыханье смешивалось с дождем. Алой желчью с еле сдерживаемым бешенством полоскался в незрячих квадратных зрачках электрический свет. Внутри неподвижно стояли плоские люди, похожие на фанерные мишени, которые выставляют возле горящих факелов на ночных стрельбищах. Когда учат убивать… И они ждали…
Терпеливо ждали, что переполненная мертвой водой и сиянием крыша обрушится и раздавит нас всех наконец.
Всего одна легко взбегающая по холмам тропинка, в которой еще остались галька и песок от недавно ушедшей воды, ведет в этот лес сквозь шуршанье багровых и желтых листьев, сквозь тонкий писк счастливых комаров, празднующих свое последнее солнце, сквозь терпкий настой из хвои с костяникой, влажного валежника, пожухлых грибниц и коры, накопившихся в теплых воздушных ямах.
После тропинки начинается тонкотканный ковер из бледно-зеленого мха с прорехами ноздреватых валунов, непрерывно меняющих окраску. Ковер словно пол распахнутого храма деревьев, созданных по образу и подобию Древа Жизни.
Сияющий ветер готовит лес к последней осенней службе. Узоры из светотеней тщательно к валунам подбирает. Выстилает их лучшими листьями с иконной сквозной позолотой, переложенными сосновыми иголками, чтобы ног не поранил входящий. Гудит вдохновенно в облепленных солнцем и плесенью длинных волокнах, в трубах-стволах уходящего в небо органа. Водит по выгнутым веткам тонкими прутьями – будто янтарной смолою натертыми струнами темного света. И в вышних пробует их звучание, многоголосое их согласие…
Теплый воздух промыт очень слабым раствором из уксуса и марганцовки. Отовсюду торчат переломанные лучи, единственные прямые – да и те не здешнего, но солнечного происхождения – в этом мире плавных, струящихся линий. Ни одной мертвой вещи, сделанной людьми. Мерцают в засохшей густой паутине одинокие капли дождя. С морщинистой кожи столетних деревьев отодраны краски, чтобы не дребезжала обшивка органных труб, чтобы каждый ствол, когда войдет в него ветер, начальник хора деревьев, издавал в чистоте тела свой вывереный и только ему присущий звук. И внизу, у подножия их извиваются, корчатся между корявых коряг цветные струпья коры и пятна света, придавленные тенями.
Слышно, как время течет, оставляя в лице у тебя промоины длинных морщин, намечая пути для будущих слез. Ведь и ты когда-нибудь тоже научишься плакать. Неспешное, прозрачное время осеннего леса, в себя вобравшее все времена. Слышно, как в нем проступает знакомый прерывистый ритм, и не ритм даже, а многоголосая лесная полиритмия. Как низкое небо скользит по глазам, и обеззвученная музыка кружащихся, умирающих листьев вплетается в стройный хор сосен, в надсадное голошенье осин, в трепетанья и жалобы огненных кленов и лип, лепечущих всхлипы.
Высветляется лес. Выветриваются из него последние запахи летней гнили, пожухшей коры. Стволы сияют, будто в преображении. Тысячью протянутых во все стороны рук цепляются побеги и стебли за ветер, раскачиваются, прижимают к себе охапки пылающих листьев. Шелестящие перешептывания шныряют в осиянных высоких кронах, перескакивают с одной на другую, и синею кровью смерти взбухают твердые жилы веток. Холод уже отложил личинки в раны поломанных сучьев. Под ними волосатые, мощные корни растут, словно кусты, перевернутые ветвями вниз. Пожирая сгнившие в удобрения прошлогодние листья, вползают беззвучно в черную почву. Срастаются в белый фундамент, в упругое скорние бревенчатого, выветренного храма.
Одиночеством, старческим одиночеством наполняются души деревьев. Ожиданьем минуты, когда зазвучат наконец-то органные трубы воздыханьем-мольбою мятущейся плоти – косноязычным молением о сохранении жизни, о воскресении мертвых животных, цветов и растений. Щемящая нищета и беззащитность оставшихся один на один с наступающим холодом. Ведь те, кто умер, валяются здесь же с трухлявыми уже корнями, вывернутыми наружу. И нет у них возраста. Не только храм, но и кладбище.
…чтобы смертное поглотилось живым… ибо землю наследуют слабые… ведь еще ненадолго есть с нами свет…
Входить туда надо вдвоем. Всем телом вслушиваясь в текущий по ярко-синему куполу распев несметных ветвей, побегов, стволов и лучей, соединенных ветром. Входить осторожно, чтоб не спугнуть серебристого ужа, греющегося всегда на одном и том же камне, или молодого, безрогого еще оленя, который, тычась мордою в запахи, ищет в лощине еду среди бурого мха и посматривает на тебя с недоумением. Не раздавить ручеек коричнево-красных тонконогих муравьев под твоею ступнею. Ведь народ в лесу нашем очень пугливый, и вместе мы прячемся здесь от чужих. Но если ты с ними, то ни одна, даже самая дикая ветка не хлестнет тебя по лицу, ни один, даже самый зловредный сучок не расцарапает твоей щеки. Выше нас дерева возносятся к небу, глубже в землю они проросли. И зла не делают они никому.
Потом – когда разговор наших тел перейдет наконец-то на сбивчивый шепот, когда он опять распадется на два благодарных и утоленных молчанья, когда печальной станет твоя душа – лежать на спине во мху, пропитанном любовью, понемногу пробуждаясь от яви. Отгонять комаров, слушать ветер. Наблюдать, как он пригибает кусты, как он их склоняет к смиренью. Засыпать, поглощая раскинутыми ладонями солнце, просыпаться снова. Улыбаться блаженно и осовело сообщницам-веткам, укрывавшим от солнца и все время подсматривавшим за нами.
Лес, куда ты опять погружаешься, засыпая, неотличим от этого леса. По обе стороны сна, насколько хватает глаз, моховой ковер испещрен очень сложными, нигде не повторяющимися украшениями, сплетенными знаками леса – мерцающими киноварью бусинками костяники и волчьей ягоды, неровными стежками рыжих сосновых иголок, маленькими круглыми зеркальцами черной, с алыми разводами воды, чуть подернутой девственной гнилью.
Твой взгляд поднимается кверху, блуждает в толпе голенастых деревьев. В самом центре неба нестерпимо пылает солнце. Из закрученных вокруг него облаков выходят шесть лучей – золотые ребра, скрепляющие купол.
Гудит нетерпеливо перед началом живой литургии деревянный орган. Из земли, из белого скорния леса по стволам поднимаются первые звуки, выходят наружу сквозь мощные раструбы крон. Налет сна с них понемногу сходит – ты проснулся, но это еще не ты. Янтарных прутьев косые линейки плывут – уже наяву – по натянутым веткам, плавно изогнутым на концах, будто грифы со сломанными колкáми. И льется со всех сторон спеленутый в молитву тихий распев раскачивающихся деревьев, теряющих листья, впадающих в забытье. Молитву об ангеле леса, который к ним спустится с вестью благой.
И ты становишься лучше, когда слышишь его.
Стебли срывают с себя прилипшие листья, словно грязные бинты с кожи. Выгибаются костлявые руки веток, тянутся к небесному своду. Обступают тебя и начинают кружиться. И вся твоя жизнь, все дни, проведенные здесь, в лесу, вплетаются в древокружение, в летящее столпотворение скользких стволов и лохмотьев желтого света, свисающего между ними. Кружатся вокруг солнца, как крылья огромной стеклянной мельницы, шесть главных его лучей; кружится весь храм вместе с многоярусными ярко вычерненными облаками, сползающими медленно на край купола, на хвойную гряду горизонта.
Отворачиваешься, закрываешь плотнее глаза, открываешь их снова. И, застигнув себя врасплох, во внезапно ожившей яви, в самом центре ее, видишь новое небо и новую землю. Которых на самом деле, может, и нет. Но это неважно. Просто надо поверить, и сразу увидишь. Завораживающий блеск исходит теперь от светлоногих деревьев, возвратившихся уже на свои места. Контуры веток, словно прочерченные синими чернилами, легко подрагивают. Длинные линии сломанных скрюченных сучьев похожи на зеленеющие от солнца буквы иврита в прозрачном свитке, который натянут между стволами, чтобы все могли следить за молитвой во время службы.
Одна, как видно, совсем уж с ума сошедшая от безысходности, горбатая липа вдруг неслышно выходит из толпы и приближается почти вплотную. Всхлипывает, рвет на себе скукоженные, выгоревшие от солнца висюльки, растрепанные вороньи гнезда. Потом, выпростав из косматой трясущейся кроны корявую ветку, отчаянно и бесстыдно задирает подол темно-шафранового поредевшего рубища. Через голову, с хрустом выворачивает его наизнанку, обнажая все худосочное незагорелое тело, покрытое оспами, и застывает, словно сведенная судорогой. Смотри, мне терять уже нечего!
И сыплются, сыплются стаи аспидно-черных ворон из-под задранного подола. Разинув застывшие клювы, носятся над твоей головой. Будто сотней раскрытых ножниц беззвучно кроят из тугой синевы для ветра новое платье. Иногда, точно подстреленная твоим взглядом, одна из небесных закройщиц стремительно падает, но в последний момент, уже почти коснувшись тебя крылом, вдруг снова взмывает и продолжает свое слепое круженье.
В слоистых запахах леса проступает чуть-чуть прогорклый, царапающий запах засохшей хвои, свечей и гнилых мандаринов. Откуда, из-под какой новогодней елки твоего военного детства принес его сюда вездесущий ветер? Или у запахов, как у икон, тоже своя обратная перспектива, и чем ближе к детству – тем слышнее они? И память дольше у них?
Сон опять незаметно меняется с явью местами, но для тебя по-старому все остается, ведь ты безнадежно застрял между ними. Тускнеет так умело подобранная пестрота мохового ковра. Смыкаются листья над твоей головою. Верхушки деревьев теперь протыкают насквозь огромное низкое солнце, уже освободившееся от облаков. Бесформенные груды горящего золота громоздятся над ними. Лучистый купол нерукотворного храма пригнулся к земле, еще больше отделяя тех, кто внутри, от остального мира.
На самом краю окоёма видна год назад еще удочеренная веточка с нашим сдвоенным именем. Сейчас и узнать ее трудно. Исхудала, осунулась, совсем почернела. Серебристо-зеленое платье испачкано бурыми пятнами, следами ночных заморозков. Задубела тонкая кожа, коростой покрылась. Разбухшие суставы торчат во все стороны. Но в длинном сердце, в тугих молодых волокнах еще сохранился поющий остаток тепла. Только хватит ли на целую зиму? За близких особенно страшно. И, словно чтобы нас успокоить, она взлетает, легко и привычно водит танцующей тенью по лицу.
О проекте
О подписке