«Вот же тут Остя постой! А что, если я спрошу, не нужно ли им для лошадей овса или муки какой?»
Так думая и поравнявшись с солдатским портретом, говорит:
– Господин москаль! Будьте ласковы, скажите своему командирству, когда нужно им овса или муки какой, то пускай придут вон к тому табору и спросят Охрима Супоню: а у меня овесец важнейший, дешево отдам, и мера людская: восемь с верхом и три раза по боку ударить. Пожалуйста же, не забудьте, а магарыч мой. Для начала же знакомства, нуте-ка, понюхаем табаку.
И говоря это, достал из-за голенища рожок, постучал им о каблук и насыпал на ладонь; сам понюхал, крякнул, подносит солдату и, чтобы вернее подружиться с ним, приговаривает:
– Кабака гарна, терла жинка Ганна; стара мати, вчила мняти; дочки разтирали, у рижкы насыпали. Ось подозвольте лишен.
Солдат ни чичирк, ни пары с уст и усом не моргнет. Не промах Охрим, взял себе на ум. Цур ему[27] и думает себе: чтоб еще по морде не дал, он на то солдат. И поднявши баклаги с водою, пустился улепетывать к табору, не оглядываясь… А Кузьма Трофимович все это выслушавши, начал тихонько ких, ких, ких, ких… За бока берется да хохочет.
Пока это делалось, поднялись идти на базар бублейницы[28], булочницы и те, что чашечками пшено, а ложками олею продают. За ними подбегали с пирожками, с печеным мясом, с вареными рубцами, горохвяниками[29] и всякими ласощами, что нужно людям для завтрака. Всем перёд вела Явдоха Галупайчиха; славная молодица, не взял ее чёрт! Чернявая, мордатая, немного курносая и румяная, как рожа, и притом-таки и нарядна: очипок[30], хотя он себе и вовсе вытертый, почти одни нитки остались, но заметно было, что был когда-то парчовый; тулуп белых смушков[31] под тяжиною[32] и бабиком обложен, только весь на прорехах и дырах под рукавами и на боках, но это ничего: зато видно было, что вся одежа на ней не простая, а мещанская; она была взята в Липцы из самого Харькова, так уж тут простого и не спрашивай. Шушун ситцевый, юпка каламайковая, только уже не можно было различить, что какого цвету, потому что крепко замазано было олеею; она не только пекла бублики, но и сластёное, а около такого дела не можно чисто ходить, зараз выпачкаешься, как чёрт тот, что к ведьме через трубу лазит.
Вот молодицы к Явдохе:
– А ну, пани-матка! Выбирай место на счастливую продажу. Ты у нас голова; где ты сядешь, там и мы подле тебя.
И Явдоха взяла из чужой коробки булку, стала на восход солнца и покатила булку против солнца. Катилась та булка, катилась и, не остановившись нигде, плюхнула прямо подле солдатского портрета.
– Ох мне лихо! – сказала Явдоха, подняв ту булку, и скорее впихнула в свою коробку.
– Как-таки подле москаля садится? Он наделает нам такой беды, что не то что! У одной отщиплет, у другой хватанёт, да тут такое будет, что и коробок своих не пособираем.
– Так выбирай другое место! – заговорили прочие молодицы, – уж если и не так будет счастливое, так покойное; не увидит москаль и не изобидит нас.
Перевела Явдоха свой цех[33] чрез дорогу, поворожила опять уже другою и также чужою булкой и, где она упала, там сама с своим товаром села, а молодиц рассадила, которой где по очереди пришло; а очередь установила сама же таки Явдоха: которые были побогаче, так к себе поближе, а бедную товаром, так на самый хвост, в уголок, куда и чиновник из суда, что в пестрядинном[34] халате по базару ходит и с небольшими деньгами покупает дешевый товар, так и тот такой не отыщет. За такой распорядок в очереди, каждый базар сдирает с подруг своих, что вздумает. О! Да и баба-козырь[35] была! Уж и того довольно было, что выросла в большом свете, в Харькове, а тут еще и по природе такая щебетуха, что меры нет. Защищала подруг своих не только от десятских, волостного головы, да и самому писарю не дает поумничать над ними. За такую защиту они все уважали ее и исполняли, что приказывала она. Пусть же бы не послушал кто ее; она и нашлет тотчас беду: или собака бублики похватает, олею выпьет, или пьяный, спотыкнувшись, коробку с товаром опрокинет, а уже даром не пройдет.
Только что молодицы порядочно уселись и каждая разложилась с своим товаром, как тут москаля и вырядило подле них с гречишниками[36]. Как же напустятся на него торговки!
– Зачем тут стал? Пошел отсюда прочь! Стань в другом мест, не мешай православным товар продавать, а сам иди хоть к чертям, кроме хлеба святого.
Вот как затараторили, затараторили – известно, как наши женщины: сколько их ни будет, да как все разом заговорят, все в один голос, так и с десятью головами не поймешь ничего: словно вода у мельницы шумит, даже трещит в ушах. Москаль же себе и ничего; знай покрикивает: «гречишники горячие!» И не без того, что некоторые подходят к нему покупать, лакомятся, а на лучший товар, на бублики, не смотрят. Что тут делать на свете! Видят, что не сладят с москалем, пристали к своей атаманше:
– Делай, что знаешь, делай, только изживи москаля.
Придумала Явдоха, как быть: взяла у одной торговки три вязанки бубликов и пошла к портрету и… ну, вот истинно правду говорю… поклонилась ему, словно живому, и начала просить:
– Ваше благородие, господа солдатство! Будьте ласковы, сведите с нашего места вон того несносного москаля, что стал подле бублейниц с своими гречишниками.
Видит же, что солдат и не глядит на нее, она, зная, как поводиться в свете, стала подносить ему бублики и приговаривает:
– Возьмите, ваше благородие! Пожалуйте; дома пригодится. Солдат – ни пары с уст, хотя и бублики перед ним. Как же рассмотрела наша Явдоха, что это обман, что это не живой солдат, а только его персона… сгорела от стыда, покраснела как рак, да скорее, не оглядываясь, бежала от него, пихнула бублики в свою коробку и села. Что уже ни выспрашивали ее торговки, что ей было от москаля, так молчит и молчит, и говорит:
– Ведь же сжила гречишника? Чего ж вам больше?..
А и точно, москаль как увидел, что Явдоха пошла жаловаться на него, испугался и исчез оттуда с своими гречишниками. Кузьма же Трофимович, смотревши на всю эту комедию, много смеялся и, помаргивая усом, подумал: «Вот так наших знай! Уже к нам, как будто к становому[37], с поклонами ходят».
Пока все это делалось, то уже народу собралось очень много. Куда ни кинешь глазом, то везде люди, везде люди, словно саранча в поле. И чего только туда не нанесли или не навезли!.. Такая вышла ярмарка, как будто и в самом Харькове об Успении[38]. Какого бы только товару ни задумал, чего такого ни есть в свете, все было тогда в Липцах. Груш ли тебе надобно? Так и на возах груши, и в мешках груши, и купами груши, приди, торгуй сколько нужно тебе, из которой купы и сколько хочешь бери и отведывай – никто тебе не запретит. А там Москва с лаптями и лыками[39], думаю, для всего света заготовлено лаптей; были у них и миски, и ложки, и тарелки – все размалёванные; были и решета, ночевки[40], квашни[41], лопаты, черевики[42], сапоги с подковками и немецкие, одними гвоздиками подбитые. А тут суздальцы с своими богами, да с завалящими книжками; а подле них сластёница[43] с своею печкою: только потребуй, на сколько тебе надобно сластёного, так она живо откроет полу, снимет с горшка, где у нее тесто приготовлено, старую онучу[44], пальцы послюнит, чтоб не приставало тесто, отщипнет теста и на сковороду в растопленное сало… даже закипит!.. Тут и жарит, и подает, и уж на сало не скупится, так с пальцев у нее и течет, а она обмакивает. Роскошь!.. Тут же, подле нее, продается тертый табак и тютюн курительный в папушах[45]; а подле железный товар: подковы, гвоздики, топоры, подоски[46], скобки – и таки всякая железная вещь, какой кому нужно. А тут уже пошли лавки с красным товаром для панов: стручковатый красный перец на нитках, клюква, изюм, фиги[47], лук, всякие сливы, орехи, мыло, пряники, свечи, тарань[48], еще весною из Дону привезенная, и сушеная была, и солёная, икра, сельди, говядина, рубцы, булавки, шпильки, иголки, крючки, запонки, а для наших была свинина и колбасы с чесноком. Дёготь в кадках, мазницах[49]; продавались и одни квачи[50]; а подле них бублики, пышки, горохвяники; а особо носили на лотках жареное всякое мясо, кусками изрезанное, на сколько хочешь, готовое, бери и ешь. А там кучами капуста, бураки, морковь огородная, а хатней жены наши не продают, про нужды берегут ее для нас… цур ей[51]! Тут же был хрен, репа, картофель. А там из казенной слободы, Водолаги, горшки, кафли, миски, кувшины, чашки… Да я же говорю: нет того на свете, чего не было на той ярмарке, и как бы у меня было столько денег, сколько у нашего откупщика, то накупил бы всего и без хлопот, ел бы через весь год; было бы с меня. А что еще было ободьев, колес, осей! Были и свиты (зыпуны) простого, уразовского и мыльного сукна, были шубы, пояса, шапки хватские, казацкие и ушатые, дорожные. Был и девичий товар: стрички (ленты), серьги томпаковые[52], байковые юпки (корсеты), плахты[53], запаски (род передников), вышитые рукава к сорочкам и платки. Для женщин же: очипки, серпянки[54], кораблики, рушники вышитые, щетки, гребни, веретена, соль толченая, желтая глина, веники, оловянные перстни… уморишься только рассказывая, а осмотреть все это?.. То-то же. Чего только там не было!..
А между таким множеством всякого товара, сколько народа было!.. Крый Мати Божья!.. Чуть ли не более, нежели в воскресные заутрени[55], когда дочитываются Христа, или как на Иордане святят воду… Одним словом, протолпиться невозможно… Тот покупает, тот торгует, тот божится, тот приценяется, тот спорит, тот скликает товарищей, тот выкликает жену, те ссорятся, те идут магарычи запивать, женщины щебечут, разом все рассказывают, а ни одна не слушает; слепцы поют Лазаря[56], кобылы ржут, колеса скрипят, тот едет возом да кричит:
– По глину, по глину.
Навстречу ему другой, также выкрикивает:
– По горшки, по горшки.
Дети, потеряв матерей, пищат, там воет собака, там придушили поросёнка, и он визжит на весь базар, а свинья, хрюкая, пробирается промежду людьми; там перекупки хватают за полы парубков, школяров:
– Поди сюда, дядюшка!
– Возьми у меня паляничку.
Кричат:
– Вот бублики горяченькие, с мачком… Вот паляница легошенькая, только что вынута из печи…
Не разберешь, что они там и кричат, потому что повсюду шум, говор, крик, гам, стукотня, точно, как в мельнице, когда на все камни мелет и вдобавок ступы стучат. А там слышна скрипка и цимбалы[57]. Матвей Шпоня продал соль, рассчитался и грошики счистил, нанял троисту музыку и водится с нею на ярмарке. Уж и шапку чёрт взял, где-то кинул ее на кого-то и не хватился. Идет и поет, что есть голосу, а где лужа, прямо в нее и приударит тропака, забрызгался, захлестался… Эге! Да не мешай ему, он гуляет… В одной руке штоф[58], в другой чарка; кого не встретит, останавливает и кричит:
– Пей, пеский сын, дядюшка любезный! Пей. Матвей Шпоня гуляет, пей в его голову, чтоб ты подавился и был здоров многие лета.
Прежде выпьет сам и потом потчивает; если же тот не захочет, так о землю горелку, а его бранит – ругает, сколько душе угодно, и пристанет к другому, а сам кричит:
– Шинкарь! Подавай Шпоню снова. Музыка, играй московской метелицы! – и пошел далее. Идет и увидел дегтярей[59]. Бултых в кадку с дегтем и кричит:
– Дегтярь, не тужи.
Шпоня отвечает деньгами и кинет ему полнехонькую горсть денег, а сам еще спрашивает:
– Не обидно?.. Не мешай же, Музыка, играй! – и начнет хлюпаться в дегте, как дитя в луже… Что-то как человек в счастье да в радости! Чего-то он не выдумает! Откуда и разум возьмется! Ничего не щадит и ни об чем не жалеет.
А там слышно, ревет медведь и танцует, а цыган выкрикивает:
– А ну, Гаврилка, как пьяные бабы валяются. Цыганка тут же, в куче, ворожит и приговаривает:
– Ты счастливый, уродливый, чернявая молодица за тобою увивается; положи же пятачок на ручку, то я не то скажу тебе.
Цыганчата выпрыгивают из своей халяндры и кричат не своим голосом, словно чёрт с них лыка дерет. Старый цыган туда же с своею одранью. Знай клянется женою и детьми, проклинает свою душу, и отца, и мать, а все затем, чтоб старую, слепую, сопатую[60] и с выбитою ногою кобылу продать вместо молодой, здоровой. Да как нашего брата отступит цыганское наваждение, так не знаешь, что и делать. Как напустят мару[61], так и сам видишь, что одран его трёх денежек не стоит, и видишь, молчишь, да среди их стоя, только хлопаешь глазами и не знаешь, как отделаться от проклятых. А они? Тот божится, а другой уже сунет тебе в руки обротя с кобылою, третий вытягивает из твоего кармана платок, в коем гаманец с деньгами увязан, а тот уже сдачу дает… И все разом таскают тебя к выставке магарыч запивать; так что, говорю я, пока схаменешься, смотришь, хотел свое ледащо продать, а проклятые цыгане всунули тебе в руку такую патыку, что и щепкой взять гадко; и отдали ее за такую цену, что можно бы при случае и средственного[62] вола купить. Да еще за мои деньги горелку покупали, сами выпили и потом, вместо благодарности, в глаза посмеялись:
– Кобыла твоя, – так говорят, – немного не довидит, да это ничего: купи ей очки и навесь к глазам, как панычи в городе носят; тогда еще послужит…
Вот такое-то все там было. Всякий же народ, что ни был там, кто только проходил мимо солдатского портрета, всяк снимет шапку, всякий скажет: либо «добры день», либо «здравствуйте, господа служба!» А служба ни чичирк, стоит себе исправно, пальцем не кивнет, глазами не поведет и усом не моргнет. И так никто, никто не отгадал, что это намалеванный. Кузьма Трофимович, сидя под навесом, смеялся крепко над всеми, кого так ловко одурил.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке